Аллея всех храбрецов - Станислав Хабаров 24 стр.


– Спросить? Становитесь в очередь. Всем спросить.

С Пальцевым они встретились, как ветераны в кинохронике. Обнялись, расцеловались и обоим стало смешно.

– Ты позже не мог? Небось, роман с проводницей склеил. Признавайся, старик.

Пальцев везде оставался Пальцевым. Говорил и улыбался и поглядывал по сторонам.

– Что? Не на поезде? На самолёте? Это совсем иное дело. Если я ошибся, извини. У меня с директором старые связи. Из Москвы звоню. Всё, говорит, будет чудесно, приезжайте. – Алло, – говорю, – а как у вас? Водопад работает? Он смеется: приезжайте поскорее, необычный наплыв народа. Приезжаю, так и есть. К нам философа подселили. В комнате один философ осел.

– Осёл?

– Нет, философ, хотя и осёл немножечко.

– Живой философ? Я считал, они, как динозавры, вымерли давно.

– Так оно и есть. Вымирающий тип: комплекс неполноценности и нелады с семьей.

Они шли среди клумб, всплывающих пряными островами по сторонам пути.

– Ты со стюардессами время проводишь, а тут такие девушки беспривязные, посмотри.

По дорожке, выводящей из-за здания, из-за каменной, неровной снизу стены, выходила девушка в черном: свитер чёрный и брюки чёрные и волосы абсолютно черны. Она шла медленно, едва перебирая ногами, покачиваясь, точно на ходулях. И от брюк ли, от бедер узких ноги её казались чрезвычайно длинными.

– Ноги длинные. Тебе не кажется?

– Ничего, но походка странная.

– Ничего странного. Просто бёдра вперед.

– Это сейчас ничего, а с возрастом кентавром будет ходить.

– И это – плохо, по-твоему?

Они шли и смеялись. И у самого здания наткнулись на директора. Директор был невысок, лыс, в костюме черном и галстуке, отчего у него получался франтовато-нелепый вид.

– Друг мой, – поблескивая глазами, говорил Пальцев. – Я вам о нём говорил.

Мокашов улыбался. Ему было весело. Да, и Пальцев смотрелся заново, забытым аттракционом.

– Здравствуйте, – улыбался директор, не прекращая кивать и указывать руками.

– Прошу меня извинить. Не могу вас принять, как следует. Автобус прибыл из Ворохты, следует людей разместить.

И, повинуясь его движениям, бегали по этажам крепконогие девчонки из местных, его подчиненные, младший технический персонал. Носили белье, одеяла и раскладушки.

Они прошли вестибюлем, затем поднялись по лестнице и по галерее здание обошли.

– Прекрасный мужик, – продолжал о директоре Пальцев, – отличнейший. Одно обстоятельство: пьет, как заблудившийся осёл.

В комнате Пальцев сразу полез под кровать. И когда он начал доставать и ставить на стол одинаковые бутылки, в комнате появился Сева.

– Знакомьтесь, – сказал Пальцев.

А они улыбались.

– Я думал, правда – философ. Откуда, думаю?

– Как же – вмешался Пальцев. – Философ и философствует обо всем, возрождает искусство схоластов. Вчера, например, философствовал, что важнее в женщине: лицо или фигура?

– Мы койку твою чуть не сдали, – не останавливался Пальцев. – А сдали бы, представляешь? Приезжаешь, а в твоей постели девушка лежит.

Сева неловко чувствовал себя. Может, наболтал лишнего? И потому, как он торопился выпить, стало заметно, что он неловко чувствует себя.

– Ты как сюда угодил?

– Ехал на семинар, но опоздал. Семинар раньше закончился.

– И теперь пьет, как все неудачники, – добавил Пальцев.

– А что это за вино?

– Иршавское. Незаслуженно малоизвестное.

– Десертное?

– Особенное. Если много пить – десертное.

– Что значит много? Одному много, другому мало.

– Так всегда много, если одному.

Сквозь балконную дверь темнели горы. Солнца уже не было видно, только нежное малиновое сияние указывало его след.

– Пойдём, пройдёмся?

– Допьем и пройдёмся.

Они выпили терпкое местное вино. Вышли, когда начало смеркаться. Фонари светили между корпусами, и они пошли в сторону, в темноту. Одинокий огонек светился на склоне, но самого дома не было видно. Тихо было, и щемило сердце от обилия красоты.

Возвращаясь, у самого корпуса они встретили девушку в черном, которая по-особенному, волнующе шла. Она показалась ему знакомой. Как все красивые девушки или он начал привыкать? "Дежавю. Знакомая фигура, а походка покрасноречивей слов".

– Ничего девушка? – оживился Пальцев.

– Ты уже спрашивал.

– То же мне – приехал свеженький, – замотал головой Пальцев. – Тут ведь с этим не очень. Посмотри, какая девушка.

– Она ненастоящая – вмешался Сева.

И они посмотрели, как она шла. Она шла, точно на носках ее туфель были копья, и она шла, каждый раз вонзая в землю копьё.

– Посмотри, как идёт, – покачал головою Пальцев, – не идет, а ступает, иначе не скажешь. И не оглянётся. Какая выдержка. Кстати замечу, женщины не только выносливей, они и выдержаннее мужчин.

– Но она ненастоящая…

– Так сделай её настоящей. Сделай, – не выдержал Пальцев. – Философ, а несёшь чепуху.

Они опять пошли в темноту от корпуса. И Пальцев, чувствуя, что погорячился, но не желал признаваться, продолжая разговор.

– Философ, – ворчал он себе под нос, – философ с сексуальным уклоном. А ты, – спрашивал он у Мокашова, – способен на любовь?

– Да, я, – усмехался Мокашов, – влюбчив, как осёл. – Это как у Овидия о любовной жадности: все женщины нравятся, в каждую готов влюбиться…

– Тогда тебе нужно холодно выбрать и затем влюбить себя в неё. И постигать красоту пластами: первый слой пудры…

Но Мокашов опять провалился в своё. В груди его защемило: где Инга и чем сейчас занимается? А Славка как-то сказал: "Женщины – жуткие приспособленцы, и всё зависит от тебя".

Они шагали теперь вдоль реки и приходилось голос напрягать.

– Я насчитал одиннадцать требуемых свойств, – разглагольствовал Пальцев, – и если в каждой женщине по свойству, то нам как раз их одиннадцать и потребуется…

Нужно избавиться от наваждения в этих колдовских местах. Вернуться отсюда этаким голубчиком.

Внутри его чуточку отпустило и стало смешно.

– Палец, у тебя рассудочная любовь.

– Мы просто задуриваем себя. Ум – сердце. Сердцем – интуитивно, а разумом – пo расчету. О чём это я? Так вот повторяю – одиннадцать нужных свойств. Но в этой черной есть главное свойство. Она – женщина.

– Ненастоящая, – добавил Сева.

– Нам всякие женщины нужны. Даже ненастоящие. Одиннадцать разных. Но если все свойства собраны в одной, то это называется счастьем.

– Нет, она все-таки – ненастоящая, – сказал с отчаянием Сева.

– Хорошо, поясни.

– Обыкновенные женщины тоньше и чувствительней мужчин. А настоящая – сложна и чувствительна. Ей до всего есть дело и всё её касается. Невнимание настоящей женщины ранит. Это как, если при твоём приближении отворачивались бы цветы.

– Вот так и проводим время, – сказал Пальцев, – философствуем на сексуальные темы.

Они вступили на мост. Вода ревела и белела внизу.

– Спросить всё тебя хочу, – кричал, наклоняясь, Пальцев, точно не нашлось более подходящего места. – Как вы там?

Водопад гремел на одной облюбованной ноте, и брызги долетали снизу на десятиметровую высоту.

– Текучка, – закричал Мокашов, – состояние сверхтекучести. Обилие мелочей. Скажи, вредно бежать и остановиться?

– По-моему, убийственно. Сердце клизмой становится. Спускать станет от нажатия.

– А хоккеисты?

– Они же – здоровые ребята.

– Вот так и мы. То бег, то на скамейке.

– Но вы же – здоровые ребята.

Сева молчал, и Пальцев примирительно спросил:

– Обиделся, чудак? Не обижайся. Спорим для бузы. А от любви хочешь совет? Ведь от всего на свете есть простые средства. Я у Авиценны вычитал: мед – балазура от облысения или жженые копыта осла. И от любви… "Хочешь избавиться от сердечной привязанности? Приобрети себе пару красивых рабынь". Чувствуешь, как практично и просто. Верное средство от сердечной привязанности – пара красивых рабынь.

… На ночь всех разместили временно или постоянно. На площадках лестниц расставили раскладушки, вытащенные из кладовых. Постели рядами напоминали госпиталь, фильмы военных лет. Раскладушки заняли рано. Поднимаясь к себе, они шли мимо метавшихся в постелях людей. Для многих из них дорога ещё не закончилась. Они по-прежнему были в пути, во власти дорожных впечатлений, неспокойно спали и вскрикивали во сне.

Глава вторая

Утром следующего дня Мокашов просыпался дважды. В первый раз он проснулся рано, наверное, от духоты. Сева и Пальцев спали. Он встал с постели, открыл балконную дверь и вышел. Балкон был некрашеным, деревянным, и он переступал ногами по холодному полу.

Небо было набухшим, готовым в любой момент брызнуть накопленной влагой. От дорожек и клумб поднимались в горы луга. Наверху, где стояли стеной синевато-сумрачные ели, облака застревали на склонах в виде тающих дымных кусков.

Было сыро, но стоять босиком на дереве было приятно. Парило: высыхала роса. Было пусто, точно мир состоял теперь из невидимых движений.

"Инга, где ты? – подумал он. – Где-то далеко, а рядом девушка в чёрном. Абсолютно черная. Черноокая. Гурия. Гурии, что значит – черноокие, жили в мусульманском раю".

И ещё он подумал: "Где-то её научили странно и прекрасно ходить?"

Затем он вернулся по холодному полу, коснулся постели и тотчас уснул. Проснулся он поздно и сразу поднялся. Он постоянно кричал себе просыпаясь: "сборы, подъем" и вскакивал, как только открывал глаза.

У него было много правил, которыми он организовывал свою жизнь. Привычка вскакивать с постели осталась от летних лагерей. В институте их обучали военному делу, отправляя на несколько месяцев в военные лагеря. Они жили в палатках, ползали по-пластунски, а командир взвода, невзлюбивший студентов, непрерывно повторял: это вам не институт.

Они маршировали с карабином и скаткой, в противогазах в жару и под непрерывным дождем, ползали по-пластунски по коровьим лепешкам, необношенными сапогами сбивали ноги в кровь, а по утрам их поднимала команда: "Сборы, подъём. Отделение, подъём".

Они стали курить, засыпали в свободную минуту стоя, сидя – в любом положении, где заставала их команда: отбой. Потом они пробовали вспоминать, и впечатления об этих днях были самые разные: одному запомнилась вода – глоток воды после перехода. Другому стрельбы, движение по азимуту: шли, набрели на кладбище, а там боярышник спелый, крупный как виноград. Ещё кому-то – разговоры в палатке. Но подъем по команде запомнили все.

Однажды за месяцы сборов они увидели женщин: приехавших в гости офицерских жён. Женщины стояли у штаба, необычные, нарядные, и студенты, проходя мимо строем, пробовали шутить. Однако женщины – и это поражало – смотрели на них по-иному. Так смотрят на реку, на лес, на поле, на шагающий мимо строй. Обидно было и странно. Но и это забылось скоро. Всё забылось. Осталась привычка – вскакивать по утрам.

"Сборы, подъем", – кричал в нём неслышный голос, и он вскакивал, с постели как от толчка. – "Отделение, подъем". В лагерях они поднимались, не успевая проснуться, для ускорения не обёртывали портянками ноги, надевая сапоги. Однажды их правофланговый выскочил на построение в сапогах на одну ногу: в своем и соседа.

"Сборы, подъём", – он сел на постели. Комната была пуста. Была она невелика, деревянный потолок, стены со следами рубанка, срезами сучков и капельками смолы. Стены выходили на балкон, огораживая его от других балконов, и казались рамой, заключающей прекрасный вид.

Он походил по комнате, нашёл записку: "Не жди нас, не ищи. Судьбе доверься. Позавтракать не поленись. Вернёмся к десяти". И ниже подписи крючками. Он посмотрел на себя в зеркало: хил стал, и руки тонкие, и заспешил.

Раздумывал, спускаясь к водопаду: холодно и стоит ли? Вода у скальных порогов ревела и кружила. Но дальше в каменной овальной чаше она застывала, казалась блестящей и зеленой, как полированный малахит. Он раздевался, разглядывая руки, и, понимая, что всё-таки поплывёт. Потом спустился по сколам к воде. Зашёл по щиколотку, поскользнулся и прыгнул плоско, упав в воду грудью и животом. И тотчас холодно и цепко схватила его вода.

Сначала он поплыл дельфином, толчками выбрасывая себя из воды. Туловище и ноги его изгибались, а руки, как плети, проносились над водой, напрягались при погружении, бросая тело вперед. Вода обжигала, и это говорило о том, как она холодна. Он плыл против течения. Вода потеряла обычное безволие. Его умения, выносливости, сил хватало только на то, чтобы уравновешивать её движение. По камням на берегу, по кустарнику и деревьям он видел: его неумолимо сносит назад. Он перешел на кроль, но ничего не получилось. Его по-прежнему продолжало сносить. Тогда он решил не сопротивляться. Течение подхватило его и понесло.

Он выбрался на камни, и камни были отчаянно холодны. Он вытирался и одевался, стуча зубами от холода. Отсюда издали фигурки на мосту казались ему радужными пятнами. Он не решился карабкаться по камням, пошел в обход. Где-то около моста ему вдруг сделалось жарко, и он подумал, что так и надо, так и следует начинать день.

У ресторана на террасе, несмотря на день, горели цветные фонарики. Очередь длинная, как змея, тянулась в зал самообслуживания. Отсюда из полумрака вестибюля, через стеклянную дверь зала виднелось её начало, столы, посуда, гора подносов. Шум доносился из зала и звон посуды. Но в вестибюле стояли молча.

– Посмотрите, – произнес мужской голос у Мокашова за спиной. – Это особенное здание.

Голос звучал уверенно, и когда мужчина замолчал, молчание тоже вышло полновесным.

– Все деревянное, – повторил мужчина, – крыша из планок, веранда каменная…

– А ручки? – возразил женский голос немного громче, чем требовал разговор вдвоём.

– Что, ручки?

– Дверные ручки.

– Да, действительно… Когда я шел сюда, – продолжал мужчина…Может, он выбрал себе такую роль, в которой, начав говорить, нельзя останавливаться, – когда я шёл сюда, в водопаде кто-то купался.

Она ответила сдержанно, точно отвесила товар на нестандартный чек.

– Везде, я уверена, – она помолчала, взвешивая, – всегда находится местный псих.

"Вот так, – подумал Мокашов. – Комплименты публики. Получил по личику, сказал бы Вадим".

– Я отойду, – обернулся он, – не возражаете?

И удивленно отметил: "Лица знакомые".

– Наоборот, – сказал мужчина, – мы приветствуем ваш уход.

– Я на минуту.

– Пожалуйста, – улыбнулась она ему.

Мокашов походил по вестибюлю, постукивая ногами, пытаясь унять дрожь.

Улыбка. Какая улыбка. Подарена нам улыбка. Лица знакомые, однако утерян начальный момент. Он мог подойти, сказать: не узнали, к богатству. И сделал бы так, если бы она была одна – голубая академическая женщина. Тогда она была голубой, а теперь рыжая, как огонь. У женщин ведь это просто. А рядом доцент Теплицкий. Кажется, он узнал его сходу. Впрочем, бывают обстоятельства, когда принято не узнавать. Он и она в незнакомом месте и он сам – третьим лишним. Его тянуло спросить про семинар Левковича, но будет время, спросит ещё.

Еще одна из дверей выходила в вестибюль. За нею была широкая зала, уставленная столами. Мокашов отворил дверь и начал ходить между столов. Столы были устланы холщовыми скатертями, дубовые лавки стояли вдоль стен, потолок был резной с карнизами, и все здесь было богаче и добротнее, чем в зале самообслуживания.

– Нельзя, нельзя, – закричала официантка, появившаяся из проёма в стене. Была она в белом фартуке, с белой наколкой на волосах. – Открываем в одиннадцать.

– Пожалуйста, я посмотрю.

Он сел на лавку, взглянул на потолок и стены, на бревна, выступающие из стен. "Прекрасно", – подумал он и посмотрел на официантку. Она накрывала, не обращая на него внимания. У неё было юное лицо и большое сильное тело. Когда она нагибалась, юбка обтягивала бедра и ноги, и Мокашов отвернулся, чтобы не смотреть. Ему стало вдруг горячо, и он подумал, что должно быть это – озноб. Ему снова вспомнилась Инга: лицо её и фигура. Все особенности. И он подумал, как ему без этого, как жить теперь?

– Выпить бы мне, – произнес он с сожалением, – искупался я и продрог.

– У нас водки нет, – отозвалась официантка. У неё было припухшее заспанное лицо, точно ночью её будили, мешали спать.

– Мне вина.

– У нас только ликёр.

– Ликёр, так ликёр.

Они прошли в соседнюю узкую комнату, где за стеклянной стойкой помещался буфет.

Он поднимал кверху рюмку, разглядывая содержимое на свет, складывал губы трубочкой, втягивал в себя липкий, пахучий ликер.

– Ну, как? – возвратилась официантка. – Согреваетесь?

– Всё в порядке. Язык уже начал ворочаться. Могу уже вас членораздельно на новоселье пригласить. Придёте вечером?

– Нельзя нам.

– Отчего же?

– Нельзя, понимаете? – она пожала плечами, взяла столик и понесла его в зал.

– Давайте, помогу, – засуетился Мокашов.

– Выпили? – совсем иным тоном сказала официантка. Может, он чем-то её обидел? – Выпили и идите. Приходите в одиннадцать часов.

С таким же успехом говорят: приходите трезвым.

– А как, насчёт новоселья? Муж не пускает?

– Муж? – сказала она небрежно и пожала плечами.

– Не пускает и правильно делает.

– Ступайте, ступайте. Мы вечерами работаем. У нас занятые вечера.

На площадке у ресторана стояли рядышком два автобуса. Везде на ступенях здания, под деревьями – там и тут располагались местные жители. В руках их, сумках, на тряпочках, разостланных на траве, были мундштуки, дудки, коробочки – местный резной товар. Между ними ходила, приценивалась, щелкала аппаратами пестрая толпа приехавших. Местные были молчаливы, не предлагали, не расхваливали, резали себе, видно, думая: уедут эти, приедут ещё.

Раздалось жужжание, и очередной автобус свернул с шоссе. Он долго выруливал, прилаживался, пристраивался к уже припаркованным… И больше стало суеты и мелькания. А над поляной и рестораном поднимались горы. Им было тесно наверху. Они выглядывали из-за соседних вершин и с молчаливым вниманием разглядывали людскую суету. На вершинах ещё держались клочья тумана, как мыльная пена в зеленой бороде.

Мокашов уже успел походить, примерить толстое кольцо из дерева с инкрустацией, но тут его внимание привлекли восклицания и шум. Невысокий старик в национальном костюме спорил с губастым парнем из приехавших, краснощеким и красношеим, успевшим, видимо, заложить за воротник.

– Ладно, – сказал, наконец, приезжий, – кончай трепаться, дядя. Давай-ка твой драндулет.

Старик, видимо, возразил при внимающей толпе..

– Смотрите, весь деревянный, – сказали за спиной Мокашова, – целиком деревянный, разве только цепь.

Высокий, грузноватый Теплицкий, обойдя Мокашова вышел из толпы. Он разговаривал со стариком негромко и чем-то, видимо, рассмешил старика. Губастый парень тоже не в такт хмыкал рядом, словно смысл сказанного с запаздыванием доходил до него. Старик, кивнув, передал парню руль, и Теплицкий взглянул в сторону Мокашова.

Назад Дальше