Из французских городов Анне, по-видимому, больше всего понравился Санлис. Может быть, потому, что он напоминал пейзажи Вышгорода, где прошло ее веселое детство, или потому, что по соседству стояли высокие и мрачные замки Рауля де Валуа и де Крепи, которые она озарила своей женской улыбкой.
Когда король умер, Анна переселилась в Санлис. Здесь ее похитил граф Рауль, надменный феодал, не боявшийся, по его словам, ни королевского гнева, ни небесных громов церкви, жестоко подавлявший крестьянские восстания, сжегший Верден, когда верденский епископ не доставил ему нескольких быков положенной дани, но, как зверь, запутавшийся в нежных тенетах женского очарования. Ведь легко можно представить себе, что по сравнению с грубоватыми графинями той эпохи Анна была изысканным цветком византийской культуры, любила книги, одевалась как константинопольская патрицианка и знала секреты восточной косметики. Она наполнила мрачные, сырые, пахнувшие дымом и псиной замковые залы в Крепи шумом шелковых платьев и шорохом византийских, осыпанных жемчужинами башмачков.
В 1075 году в последний раз встречается подпись Анны на одном из королевских документов, дарственной аббатству Нотр-Дам де Понлевуа, и с этого момента следы ее теряются. Образ Анны как бы растаял в воздухе, на берегу прозрачной и струящейся по камешкам реки Ноннетт, или где-то по дороге в Данию, где еще могла жить в те годы ее сестра Елизавета, или даже в самом Киеве, о котором королева не могла забыть за всю свою французскую жизнь.
Анна как бы растаяла в воздухе. Но, перелистывая страницы русских летописей и латинских хроник, явственно видишь этот образ – византийскую принцессу в парчовой и опушенной мехом мономашке, в одеянии богатой патрицианки, но с русской улыбкой и с русской душой. Иногда даже слышится ее подлинный голос, хотя бы в той латинской хартии, написанной, конечно, каким-нибудь клерком, в которой Анна, в первом лице, как бы беседует с нами:
– Я, Анна, помыслила в сердце своем о том, что написано о счастливых, позванных на пир Агнца…
Хартия очень подробно перечисляет дары аббатству св. Викентия. Голос Анны теряется, затихает вдали:
– Все угодья, с разрешения моего сына, Божьей милостью короля Франции, и с согласия советников его королевства, я отдаю в дар сему храму, дабы в нем, в тишине и в умиротворении, иноки, отказавшиеся от благ сего мира…
Голос умолкает.
Эти угодья: водяная мельница в Гувье, земельный участок в Блан-Мезаль, недалеко от Бурже, какое-то сервитутное средневековое право в Санлисе…
Изучая жизнь Анны, лучше понимаешь тот странный воздух, которым она дышала, и встречаешься в этом мире с людьми, с которыми никогда бы, вероятно, не столкнулся на книжных дорогах, если бы не эти хроники, не писательский интерес к полузабытой королеве, не поездка в залитый солнцем, деревенский, пахнущий лесом Санлис.
Но шуршат страницы, и в трепетном свете свечей, дымных факелов, костров и росистых рассветов возникает средневековая жизнь. Павлиньим византийским сиянием встает киевская св. София. И если вы хотите пережить несколько незабываемых минут, сверните с большой дороги, когда вы будете в Италии, от Боттичелли и Рафаэля в Равенну, побывайте в ее кирпичных церквах и баптистериях, и там, в залитом розоватым светом мавзолее Галлы Плацидии Августы и особенно в церкви Сан-Витале, вы поймете восторг наших далеких предков, русских купцов, привозивших в Константинополь меха, мед и воск, ночевавших по приезде в предместьях св. Мамы, а утром, под надзором греческого спафария, без оружия и с широко раскрытыми от изумления глазами посещавших храм св. Софии и не знавших при виде этого прекрасного зрелища, где они находятся, на небесах или на земле. Нечто подобное можно видеть в Сан-Витале, где Юстиниан и Феодора, епископы и анонимные византийцы смотрят на вас какими-то особенно усталыми, огромными и надменными глазами, а мозаики и фрески переливаются зелено-синим и золотым.
В таком же храме, на церковной галерее, в так называемой "кафизме", в помещении, где слушала церковное богослужение семья Ярослава, молилась Анна и, отодвинув пурпуровую завесу, смотрела на людей, стоящих внизу, на своих современников, на новгородских гостей, княжеских отроков, норманнских ярлов, среди которых довольно часто встречалось имя Филипп.
Но в этих сумерках трудно рассмотреть черты Анны. У нас нет ее портретов, кроме той условной фрески, что недавно обнаружили в киевском храме Маргилевский и Жуков, так как под написанной позднее иконой Софии, Веры, Надежды и Любви оказался семейный портрет – Индигерда и три ее дочери: Елизавета, та самая "дева с золотым ожерельем", которой посвящены стихи "о корабле, миновавшем Сицилию", Анна и Анастасия.
Мы тоже смотрим как бы из "кафизмы", и среди людей, пребывающих в мире Анны, видим знакомцев еще со школьной скамьи. Среди них таинственный Илларион, с такой легкостью и изяществом игравший метафорами византийской риторики, что логична догадка о его пребывании в константинопольском университете. Рядом с ним стоит Вышата, ослепленный византийцами во время одной трагически закончившейся экспедиции в пределы империи ромеев. Более в тени – Лука Жидята и простодушные люди, впервые узнавшие о существовании на земле вавилонских башен, смуглых дщерей фараона, пальм, львов и элефантов. Еще один яркий образ, иллюстрация из знаменитого "Изборника", – брат Анны усатый Святослав, в синем плаще и в зеленых сапогах, большой книголюб, любитель музыки, красивых вещей и серебряных сосудов, которыми он однажды удивлял послов германского императора, вспыльчивый человек, рычавший как лев на блаженного Феодосия, когда этот смиренный монах помешал ему веселиться во время одной пирушки под звуки арф и свирелей. Может быть, среди этих людей стоял Баян, вдохновенный поэт, тоже современник Анны и тоже, может быть, названный в монашестве Филиппом. От его стихов до нас не дошло ни одной строки. Но не из его ли песен попало в летопись это гениальное описание ночной битвы под Лиственом? Помните, когда поспевали рябины, как сказано в летописи, и голубые молнии озаряли на краткое мгновение качавшиеся в руках знамена и поднятые в воздухе мечи…
А дальше уже дымятся бревенчатые города: Ладога, Новгород с его громыхающими деревянными мостовыми, Тмутаракань, где полощут паруса греческих кораблей, пахнущий грибами и ландышами пленительный Плесков, розовые башни и солеварни Херсонеса и Киев, на прекрасных горах, с четырьмя бронзовыми конями трофейной квадриги, снятыми с триумфальной херсонесской арки и привезенными в Скифию, со сладостным доместиковым пением и с облаками фимиамного дыма, который так опьянял Иллариона.
Никогда, может быть, не пришлось бы встретиться с этими людьми, но читаешь латинскую хронику и попадаешь на пир, где добрый французский король Роберт бросает под стол нищему жирные куски мяса. Рауль Глабер, стихоплет, книжник и непоседливый человек с дурным характером, бродит по дорогам Франции, и на его пути возникают города, замки, чудеса, кометы и пироги с человечьим мясом. На такой же книжной дороге встречаешься с другим таинственным персонажем – с русским монахом Филиппом, который в 1097 году написал книгу под странным названием "Диоптра, или Плачеве и рыдания инока грешна и странна…"
Но вот загадки в жизни Анны. Одна из них – имя ее сына. До дней Анны такое имя в святцах французских королей не встречается, так как имена обычно передавались новорожденным по наследству от предков. Некоторые предполагают, что королева назвала своего сына в честь Филиппа Македонского, считавшегося родоначальником Македонской династии. Но Ярослав был сыном Рогнеды, а не греческой царевны, и в жилах Анны не текла греческая кровь, и было бы странно, если бы об этом не знали при французском дворе, где уже входили в моду гербы и генеалогии. И почему бы тогда Анне было не назвать своего сына Александром в честь героя, о блистательных подвигах которого знал каждый школьник и каждый читатель романа под названием "Александрия". Соображение, что Филипп был назван во имя апостола Филиппа, просветителя Фригии, расположенной не так далеко от русских пределов, притянуто за волосы.
Но здесь бросается в глаза одно странное обстоятельство. В скандинавских сагах, то есть в том мире, в котором жила Анна в молодости, часто встречается имя Филипп, как, например, в "Саге о Магнусе Добром". Дочь Елизаветы Ярославны тоже вышла замуж за Филиппа, короля свевов. Это имя должны были часто носить и люди, с которыми Анна проводила время на пирах, сидела рядом за столом и даже пила из одной чаши вино, по древнему скандинавскому обычаю, с которым гневно боролась церковь. Не воспоминание ли об одном из людей, которые носили это имя, заставило Анну назвать своего сына Филиппом?
Вторая догадка – по поводу похищения Анны в санлисских рощах. Об этом рассказывает Мезере. Но историк не знает, было ли совершено это похищение с согласия самой Анны, или Агнесы, как ее называют латинские хронисты, и это сомнение очень интересно для нас.
Дело в том, что в связи с этим великосветским скандалом, о котором много говорили в Риме, в Майнце и, может быть, даже в Константинополе и в Киеве, вспоминается византийский роман "Девгениево деяние", русский список которого был найден в том самом сгоревшем в Москве сборнике, где было обнаружено "Слово о полку Игореве".
Анна могла читать роман в ранних списках XI века. Это – история мусульманского эмира, который влюбляется в гречанку, похищает ее, а после всяких приключений принимает крещение от самого патриарха и дает родителям невесты выкуп в виде 300 верблюдов. Его сын Дивгенис до 12 лет изучает науки и литературу, а потом с увлечением предается охоте, когда однажды медведь бежал от него в "тростие". Дивгенис встречает прекрасную Евдокию, дочь стратега пограничной фемы, и тоже похищает ее, хотя и тут дело благополучно кончается браком и подарками, в число которых входят на этот раз пардусы, соколы, меч Хозроя и шатер с золотыми кистями. Не это ли двойное похищение вызвало у Анны желание испытать подобное же приключение, чтобы походить на героев ее любимого романа – ее, возможно, настольной книги?
Можно было бы привести здесь и загадку о могильной плите Анны, на которой она якобы была изображена в головном уборе, "какие носят электоры империи", то есть напоминавшем опушенную мехом мономашку, как изображена Анна и на рисунке из коллекции Радзивилла, сделанном с киевской исчезнувшей фрески. Очень соблазнительна эта мономашка. Но здесь пришлось бы тогда пуститься в ученые доказательства, приводить цитаты, научные ссылки на источники и примечания комментаторов. Не лучше ли на этот раз ограничиться смутными догадками и подышать немного тем неуловимым, но плотным воздухом, в котором жила Анна, любившая книги, подписывавшая русскими буквами хартии и приобретающая для нас, благодаря этим обстоятельствам, особенно романтичный характер.
О последних днях Анны мы знаем только, что она подарила аббатству в Сен-Дени, где был похоронен Генрих I, драгоценный яхонт, "пред тем, как покинуть Францию", как об этом рассказывает Сюже. Мезере говорит, что она покинула Францию и возвратилась на родину. Однако комментаторы считают, что ей уже не было смысла возвращаться в Киев, так как все ее родные умерли. Но, может быть, она уехала не в Киев, а к одной из своих сестер, скорее всего в Данию к Елизавете, вышедшей после смерти Гаральда за Кнута, короля Дании. Недаром из этой страны приехала потом на Русь английская принцесса Гита, чтобы стать женой Владимира Мономаха.
Но это была темная эпоха, и ничего нельзя разобрать в черных лесах ранней Европы. Это было суровое и жестокое время, когда в замках текла грубая жизнь, а в хижинах не переставали литься слезы, когда сеньоры и даже аббаты делили не только взрослых сервов, но даже детей в колыбелях, как приплод скота.
Отличалась ли Анна чем-нибудь от этих людей? Она много читала. В русском "Златоструе", который должен был лежать на полке, где она хранила свои книги, писатель в обращении к богатому говорит: "Вот ты зажег свечу в церкви от светила, но придет вдовица, обиженная тобою, и своим вздохом погасит ее…"
Анна читала эти христианские ламентации, и, может быть, они сделали ее душу более нежной, чем души окружающих. Но все было мрачно вокруг, плыли по небу зловещие кометы, камни падали с небес на землю, люди продавали на базарах человечье мясо, и где-нибудь в непотребном месте, в латринах, дьявол запросто беседовал с людьми. Было очень темно в этом мире, и трудно на рисунках "Мартынианы" рассмотреть Генриха и знакомых Анны. Только сто лет спустя над Францией взойдет солнце "Часослова герцога де Берри", залившее таким ослепительным светом на миниатюрах розовые замки, дубравы и нивы, что можно видеть каждый листок; каждый желудь, каждый василек среди колосьев. Но тогда уже забыли об Анне, и только санлисские монахи еще хранили память о ней и в годовщину ее смерти, падавшую "на следующий день октавы торжества св. Августина", устраивали в аббатстве св. Викентия трапезу для бедных вдов, в память королевы.
Анна, как горлинка на сухом дереве, оплакивала смерть любимого человека. Но мы никогда не узнаем, был ли это король, или граф Рауль, или какой-то случайно встреченный на жизненном пути человек, которого звали Филиппом.
Необитаемый остров
О необитаемом острове, о райском одиночестве среди его отмелей, пальм и скал я мечтал с Детских лет. Само собою разумеется: Робинзон Крузо, повторительный курс цивилизации, от одежд из звериных шкур до мыслей о величии Творца, и еще этот кусок поваренной соли, предусмотрительно подброшенный автором Робинзону, чтобы приправить на многие годы пещерную кухню невольного анахорета. Но как были ярки картинки детских книг, необыкновенная голубизна их небес и зелень растительности! Почему увяли эти краски? Ослабела чувствительность сетчатки или с годами выцветает анилиновая химия?
Какие корабли плавали в южных морях! О, эти сорокапушечные корабли в пороховом дыму салютов и сражений! Голубые с золотом. Резные Нептуны, трезубцы и нимфы на корме, балюстрады капитанских мостиков, золоченые решетчатые фонари, хлопанье парусов и свист ветра в снастях. Они плавали в другом, не нашем, свежем, как детское утро, климате, возили в Европу ром, индиго, перец или имбирь. Капитаны, в пудре и кружевных жабо, в красных камзолах и черных треуголках, с могучими икрами, обтянутыми шелковыми чулками, с медными пряжками на башмаках, смотрели в длинные подзорные трубы на пахнущие цветным одеколоном острова. Но уже ни один торговый дом на свете не торгует теперь индиго.
Именно таким я представлял себе необитаемый остров: песчаная отмель, пальмы, выброшенные морем на песок розовые раковины и медузы, а в глубине голубоватые, покрытые лиано-экзотической растительностью, горы и шум падающей со скалы воды – источника жизни, над которым порхают, точно вырезанные ножницами из разноцветной бумаги, гигантские бабочки. И еще невыносимый для глаз свет солнца, яркость южных морей. А потом – дымок на горизонте, корабль, идущий из одной, населенной людьми, страны в другую, равнодушный дым, тающий, как последняя надежда, под неописуемое отчаянье потерпевшего кораблекрушение, который столько лет мечтал о возвращении домой, в какую-нибудь уютную Голландию, к своей старушке в чепце, к верной, если не слушать кумушек, невесте, или, скажем, в кирпичный, заросший плющом, домик в одном из пахнущих пенькой и элем портов дождливой Англии.
Принадлежавший Ост-Индской торговой компании корабль "Благое Предприятие" шел из Батавии в Европу с грузом индиго, ванили и мускатных орехов… Сказать по правде, это был не бриг "Благое Предприятие", а грязный коммерческий пароход "Бонифаций Бромлей", который вез из Мельбурна в Нью-Йорк прозаический груз австралийской шерсти. Этакий типичный карго, с желтой трубой почти на корме, с неуклюжими мачтами, напоминающими все что угодно, даже подсвечники, но не мачты. Много дыма, шесть узлов.
Когда мы проходили мимо Маркизовых островов, капитан, пьяница и картежник, вынул трубку изо рта и сказал:
– Месяца три тому назад где-то здесь пошел ко дну пароход американской линии "Ауризония". Никто не спасся. А на нем было триста пассажиров, не считая команды.
Мы держали курс на Панаму. В те дни судьба сделала меня матросом. В третий раз я проделывал рейс Мельбурн – Нью-Йорк. Экзотика Океании уже приелась. А на борту – пьяница капитан, богохульник первый помощник и второй, читающий каждый вечер Библию, грубые ребята в кубрике и китаец на должности кока.
Все случилось так неожиданно, что мало кто успел подумать о душе, прежде чем пошел ко дну. Раздался грохот взрыва, старенький карго переломился пополам, как кусок пирога, и камнем стал тонуть в кипении водоворота. Едва занимался рассвет, люди спали внизу, на палубе был только я да плотник Майкл Брукс. Я успел схватить спасательный пояс. В голове была единственная мысль: возможно дальше отплыть от страшного водоворота. Последнее, что я увидел, была черная корма, вдруг поднявшаяся над водой; и свежая красная краска киля. Какой-то человек, раскинув ноги и руки, летел в воздухе. Я узнал его, это был плотник. Все остальное увлёк за собой в пучину пароход: людей, шлюпки, груз. На море остались только маслянистые пятна и пустые плетенки. Я был жив, но почти сходил с ума от потрясения.
Еще можно было бороться за жизнь, надеяться, ждать счастливого случая. Но предпринимать было нечего. Может быть, подберет проходящий невдалеке пароход? Только бы не акулы! Вот метнется в воде сильная тень, перевернется вверх нежно белеющим жирным брюхом, и тогда конец. Акул не было, но были долгие муки жажды, голод, как трезубцем вспарывавший внутренности. Мне хотелось кричать, проклинать весь мир. Сознание с каждым часом покидало меня, начиналась апатия, предвестие смерти…
Земля оказалась такой, какой ее рисуют в детских книжках. Песчаная отмель, кокосовые пальмы, розовые раковины на сглаженном волной песке. Земля. Значит, я спасен.
Около меня стояла на коленях, опираясь ладонями о песок, загорелая девушка. Ее растрепанные светлые волосы свешивались на лицо, голубые глаза с безумным страхом смотрели на меня. Она была боса, а разорванное во многих местах платье едва прикрывало ее худенькое тело. Увидев, что я открыл глаза, она отскочила в испуге. Пересохшими губами я спросил:
– Где я? Что со мной?
Девушка стала что-то говорить на незнакомом языке. Потом закрыла руками лицо и заплакала. Я приподнялся и оглянулся вокруг. Все было ясно: меня выбросило на берег морское течение. Девушка повторяла:
– Ауризония! Ауризония!
Я вспомнил о словах капитана. Но жажда сжигала меня. Я показал рукой на кокосовый орех. Девушка догадалась, лицо ее стало серьезным. С нетерпением я ждал, пока она разбивала о камень орех и принесла мне его черепки с белой сочной мякотью. Я наслаждался пищей, радовался спасению. Потом заплакал, стал целовать руки моей спасительницы.