Поблизости от князя тверского со скучающим видом слушает бояр князь Юрий Белозерский, брат погибшего на Куликовом поле Федора. На нем английского сукна легкий зеленый кафтан на малиновой подкладке, тесный европейский камзол и панталоны бежевого цвета, короткие желтые сапоги богато расшиты серебром, на голове нерусская бархатная шапочка. Юрий долгое время жил в Литве и Польше, объездил многие закатные страны, читал и писал по-латыни. Ему пока еще малопонятны заботы русских князей, хотя об Орде он наслышан: сам же рассказывал о бедствиях полоняников – их покупали в западных странах для работы на морских галерах и каторгах, в подземных рудниках. Говорили даже, будто Юрий тайно перекрестился в латинскую веру, но Донской отмахнулся – выдумки. Эка беда, коли обтесался князь на иноземный лад – не все обычаи чужих земель плохи, иные и нам не худо перенять, а языки знает – так то клад. Поживет дома – своего наберется, квасным да березовым духом пропитается, сольются в нем две закваски, и цены князю не будет. Беда другое: русские удельники и бояре сами себе господами жить норовят, а на западе – и того хуже. Там иной граф или барон не то что короля – императора в грош не ставит. Юрий на то насмотрелся. Но милело сердце Димитрия к имени князей Белозерских, призвал Юрия из Литвы, посадил княжить.
Юрию первому надоело долгое совещание, подал голос:
– Дань-то вроде невелика, я слыхивал – прежде не такие выходы брал татарин. Может, не дразнить хана? Злого кобеля не скоро уймешь палкой, а кинь ему кость – притихнет.
– Кость? – Владимир даже привстал. – Дешево же ты, князь Юрий, мужицкий пот ценишь. По пяти алтын с каждой деревни – хороша косточка! А стыд куда денешь, унижение наше? Да лучше б и не ходить на Мамая, нежели снова – в ярмо. Твоей крови нет в донской земле, князь Юрий, оттого не дорога тебе наша победа.
Не по душе Донскому речь Юрия, но и братец перехлестывает: не порушил бы княжеского согласия.
– Ну, князь! – Юрий деланно засмеялся. – Не почитаешь ли ты себя одного русской земли радетелем? Новой силы накопить надо, чтобы законному хану противиться.
– Или силу хана выкормить? Ты, князь Юрий, еще и пальцем не шевельнул для нашего дела, а уж готов русский хлеб, не тобой взращенный, швырять ханским кобелям.
Димитрий нахмурился. Речь верная, но годится ли этак отчитывать равного чином? Не в меру стал заноситься Серпуховской. У него свои советчики, и поют они ему свое: ты-де не менее Димитрия славен родом и военными победами. Ты-де Мамая сокрушил, когда Димитрий беспамятный лежал среди побитых ратников – как будто князья своими мечами всю Орду сокрушили, а не тысячные полки, которые надо было собрать, вооружить, обучить, в поле вывести, духом укрепить да и поставить как надо против сильнейшего врага! Ох, доберется однажды великий князь московский до самых зловредных бояр своего братца, чтоб не мутили Владимиру голову! Однако есть там еще одна язва – жена Серпуховского, Елена Ольгердовна – дочь покойного Ольгерда, племянница Михаила Тверского. Когда женил Владимира на Елене, надеялся через нее укрепить союз с могучим Ольгердом, так оно поначалу и было. Но и Елене, видно, кто-то поет в уши: ей, дочери великого князя и внучке великого князя, больше пристал бы титул великой, а не удельной княгини. Злая жена, коли возьмется, железного мужа изведет, и, похоже, Елена взялась за своего. При жизни Донского Владимир, конечно, и не помышляет о великокняжеском титуле. Но люди смертны, и случись худшее с Донским, останется ли Владимир Храбрый верен той клятве, что давал он на Куликовом поле в ночь перед сечей: служить сыну Димитрия княжичу Василию, как ныне самому Димитрию служит? Не подтолкнут ли его "доброхоты" к захвату владимирского стола? Тогда вспыхнут кровавые распри, в которые не замедлят вмешаться соседи, Орда и Литва, огромные труды десятилетий по собиранию земель вокруг Москвы сгорят в междоусобной войне.
В палате между тем разгорался спор, уже сверкали глаза, тряслись бороды, раздавались выкрики:
– Эко штука – новую войну затевать после такой-то кровищи!
– Тохтамыш – не Мамай, он царь законный, да за ним Тамерлан!
– Все они законные, только беззаконно грабят!
– Мамаю рога сломали и этому сломим!
– Развоевался. Солома-богатырь! Что-то на Дону тебя не слыхивали, а я там сына и брата потерял.
– Не давать выхода!
– Не давать! Попили кровушки, хватит! Мы не дойная корова!
– А ну как Тохтамыш двинет на Русь свои сто тысяч да Тамерлановой силой подопрется?
– Встретим, как на Непряди встречали!
– Чем? Костылями? Два полка добрых воев нынче Москве не поставить на поле.
– Москва на Руси стоит!
– Опять чужими руками хотите жар загребать? Дудки!
– Вер-рна! Лучше чужого хана утихомирить, нежель свово выкормить!..
Голоса сразу начали убывать. Серпуховской привстал, вперился взглядом в кучку нижегородских бояр, где особенно горланили сыновья Дмитрия Константиновича – шурья великого князя Донского княжичи Василий Кирдяпа и Семен. Последнее крикнул гнусавый Васька.
Из дальнего угла синими грустными глазами следил за расходившимся собранием воевода Боброк-Волынский. На скулах Владимира играли железные желваки. Димитрий Иванович хранил молчание, только оно и помогало ему оставаться внешне спокойным, сидящим как бы выше этой мутной толчеи криков. Он заново узнавал гостей. Часу не прошло, как решали полюбовно свои споры, лобызались и со слезой целовали крест. Но вот дошло до главного – так он считал, – и брошено кем-то в собрание слово сомнения, взъярились, будто волки. Какая сила сталкивала сейчас этих людей, владетельных господ, хозяев русской земли, сталкивала и разбрасывала, как дерущуюся стаю псов? Страх перед Ордой, боязнь новой крови? Но страх и объединяет, а кровь этим вечным воинам – что банный щелок: всю жизнь в ней купаются. Он смотрел на них, и как в дни сбора ратей в Коломне, пришло то самое озарение, что позволяло из приокских далей заглядывать в души князей, не пришедших на его зов. Есть у них страх, есть: как без хана жить? Полтораста лет жили под царем татарским – и на тебе, нет царя! Не то даже страшно, что нет царя ордынского – страшно, что свой явится.
В Донском походе была у него, почитай, царская власть, данная ему русским войском, и в трудах даже не заметил тогда, каким образом она в руках оказалась. Война кончилась, рати разошлись, и снова только через удельников и бояр, через покорство великих князей можно поддерживать свою государскую власть. Теперь неслуха-боярина с ходу не потащишь за бороду на плаху – взбеленятся, растерзают Русь на клочки, наведут на Москву и Орду, и Литву, а с государем ее расправятся, хотя бы пришлось всю русскую землю залить кровью и выжечь дотла. Таков он, удельник и вотчинник, брать его надо за горло не сразу, но исподтишка – вылавливая поодиночке. Но победы Куликовской он не отдаст ни им, ни новому хану. Этот съезд князей – тоже победа Москвы. Не сгонял их сюда угрозами – лаской позвал, как советовал Боброк, забыв иным жестокое лукавство и прямые измены, – все до единого слетелись. И то, что уже оговорено и скреплено клятвами, – дело немалое.
– Великой княже, – прервал думы Димитрия князь Михаил, покрыв шум палаты зычным своим голосом. – Чуешь, великой княже, нет между нами согласия. Скажи слово, вразуми наши грешные головы.
И тут Димитрию все понятно: не хотят первыми предлагать решение. Скажи за уплату дани – Донского рассердишь. Скажи против – хану станешь врагом. Есть тут такие, которые до ханских ушей непременно донесут всякое слово по ордынским делам. Вон Кореев – первый. Да и шурья его, Димитрия, княжичи нижегородские от Кореева не отстанут. Придется говорить первым. Это уступка – они ведь знают, чего хочет Донской. Вторая его уступка за последние дни.
Оттого еще сумрак томил душу Димитрия, что завтра под колокольный звон въедет в Москву Киприан – митрополит киевский и вильненский. Теперь он станет митрополитом московским, – значит, православная церковь на Руси, в Литве и Орде окажется под его рукой. Год назад, после смерти Алексия, этого самого Киприана, благословленного патриархом константинопольским, по приказу Димитрия перехватили в Любутске и с позором вышибли вон. А теперь въезжает в Москву под колокольный звон. И некого больше сажать – Сергий отказался от митры. Может, обиделся, что прежде Димитрий прочил в митрополиты своего любимца Михаила Коломенского, Митяя? И уж было посадил на место, да восстали епископы, и поддержал их Сергий Радонежский. Вечный труженик, Сергий не любил Митяя за то, что из попов, минуя ангельский чин, шагал прямо в митрополиты, за склонность к роскоши, сребролюбие и женолюбие, за наружную красоту, не монашескую дородность, за краснобайство и нахальство. Митяй платил Сергию тем же и пригрозил однажды, что, как только наденет митру, выгонит его из Троицы, сошлет в Заустюжье и обитель превратит в женский монастырь, заведет в нем общие бани и со всем святым клиром станет ездить туда париться. Димитрий, узнав о том, сначала осерчал, потом смеялся – ибо грозил Митяй невозможным. Хотя он многое мог и умел, на удивление легко и быстро осуществляя всякую волю великого князя. При таком митрополите церковь была бы в руках Димитрия безраздельно. Он прощал Митяю даже взаимную влюбленность с Евдокиюшкой – знал: его княгиня одинаково влюблена и в старца Алексия, и в Сергия – едва ли не во всех, носивших монашеское одеяние, ибо стояли они ближе к всемогущему богу. Ей было за что благодарить всевышнего – за молодого любимого и любящего мужа, сильнейшего из русских князей, за его военное счастье, за многих детей, из которых пока умер лишь один, за мир в семье, которого не в силах нарушить даже противоречия ее отца и братьев с мужем. Димитрий пробовал ей выговаривать за то, что в его отсутствие напускала в терем бродячих "божьих людей" без разбора, ночами простаивала перед иконой, истязала себя постами – то и на детях сказывается: ведь едва одного отнимала от груди – другой на свет являлся, – но она зажимала ему рот: "Молчи, Митенька, молчи, – ему, только ему одному да святой деве обязаны мы всем, что имеем. Молись лучше со мной". В конце концов отступился. Он отдавал должное Спасу и святым, но не имел времени на лишние поклоны. Для него бог олицетворялся в единой Руси – этому богу служил он всей жизнью, чего же еще? И церковь нужна была, чтобы крепить свое государство, не выпускать из-под руки князей и бояр…
Как бы теперь не ушла от него русская церковь – Киприан, говорят, обидчив, то подтверждают и письма его к Сергию после выдворения из Любутска. Обидчив – ладно, был бы не злопамятен.
Ах, Сергий, и ты не без греха, святой провидец. Мамая помог сокрушить – спасибо, но не хочешь ведь простить, что покойного Митяя посылал князь к патриарху за благословением на митрополичий стол. Или в скромной обители своей ты выше митрополита, некоронованный патриарх русской земли, и эта честь тебе дороже? Но не грех ли и то?..
Собрание, притихнув, смотрело на погруженного в думы государя. Димитрий очнулся, встал.
– Моего слова ждете, князья? А спросили вы тех ратников, што зарыты над речкой Непрядвой? За что они жизни свои отдали в мученичестве добровольном? За то ли, чтобы снова ханы, как вурдалаки, сосали кровь их детей? Молчите. Един их ответ, и каждому здесь он слышен. Теперь я свое слово скажу. Великого хана Золотой Орды мы почитаем царем – ему будут от нас и почести царские. Посольства ли правим, караваны ли с товарами в Орду посылаем – великому хану и женам его и ближним людям его будут дары знатные и поминки по чину. Так же и другим государям русской земли поступать надобно. Купцам ордынским зла не чинить, препятствий не делать. О всяком посольстве из Орды слать немедля вести ко мне, ни в какие договоры с ханами и мурзами без ведома нашего не вступать. А данейвыходов в Орду не даем. Мамай, Арапша и Бегич опустошили многие наши земли, битва на Непряди обескровила Русь. Выправимся – видно будет. Так ли приговорим, князья?
– Так! – оглушил думную густым басом Федор Моложский.
– Так! – Владимир припечатал кулаком колено.
– Так, так! – послышались новые голоса. Иные кивали, не открывая рта. И уже после, когда слово государя окончательно приговорили к исполнению, когда князья ставили свои печати на особую грамоту, Димитрий, следя за их лицами, снова спрашивал себя: чего тут больше с их стороны – воли или неволи? И в который уж раз стиснуло в груди от невозвратимой утраты: прошли перед ним лица князей Белозерских, Тарусских, Брянских, верного Бренка, многих других, кто спал в сырой земле Задонщины, прошли и растаяли.
После вечерни Димитрий звал гостей в столовую палату.
– Пиром начинали, пиром и закончим дело нашего согласия и единения. – Великий князь улыбнулся. – Да вот беда: ни рассола, ни кваса у нас теперь ковша не нацедишь – перестарались в трезвые дни. Так што не обессудьте, сами виноваты.
Гости смеялись – ведь еще в обед слуги божились, будто после пиров у них не осталось ковша пива или хмельного меда, – а Димитрий вдруг подумал: напиться, что ли, до изнеможения, чтоб завтра не вставать, не слушать колокольного звона, не видеть этого проклятого Киприана? Погорячился, однако, с отцом Пименом Переславским. Да и как было не погорячиться, коли и Пимен был среди тех, кто не уберег Митяя на пути в Константинополь? А после смерти его святые отцы передрались, и Пимен, склонив на свою сторону свитских бояр и стражу, повязал соперников, под заемную грамоту великого князя взял у купцов большие тысячи – для патриарха и клира его – да и купил себе митрополичий сан. По возвращении Пимена из Царьграда разозленный Димитрий велел содрать с него белый клобук, а самого заточить в глухом монастыре. Может, зря? Хоть вор, да свой.
Ох, правы новгородские еретики-стригольники: эти нынешние святые отцы торгуют митрами и клобуками, что барышники скотом. Своими же руками разрушат, убьют веру – на чем тогда стоять государству? На одних княжеских копьях?.. И почему так идет жизнь? Одни бескорыстными трудами созидают храм, кости свои кладут в его стены. Когда же храм выстроен, когда люди признали его кумирней – тут и начинают пробираться в храм проворные, изворотливые, подловатые людишки с загребущими руками обезьян и прожорливостью свиней. Засядут на готовом жрецами, будут петь те же святые молитвы, а под громкое славословие богам, которым они никогда не верили в душе своей поганой, начнут грабить поклоняющихся, обворовывать самый храм, жрать и пакостить, блюя тут же от пресыщения. И так все разворуют, изгадят, испоганят самую веру, что когда спадет с глаз людских пелена, то, чему поклонялись, предстанет зловонной клоакой, которую надо немедля снести и зарыть. Неужто и православной церкви грозит нашествие подобных мерзавчиков? Неужто и то великое, святое, за что он, князь Донской, и верные люди его готовы положить голову – единая крепкая власть, единое могучее государство, – когда-нибудь окажутся в руках правителей и их приспешников только средством обирать и душить народ, наживаться и купаться в роскоши, как свинья в грязи?
Располагая богатейшей на Руси казной, Димитрий, как и отец, и дед его, вел строжайший учет имуществу – вплоть до шапки и пояса, которые носил. Каждая ценная личная вещь великого князя передавалась наследникам по письменному завещанию, как принадлежность титула, государственное достояние, которое наследники обязаны умножать, но не транжирить. Излишки доходов от собственных владений он неизменно отдавал в государственную казну. Ей, казне, принадлежала и та столовая роскошь, что так поразила гостей. Все это золото и серебро в любой день могло обратиться в хлеб, одежду, жилища, снаряжение и оружие для войска. Большую часть добычи, взятой после разгрома Мамая, он велел боярам раздать участникам похода, не забыв о семьях убитых и раненых воинов. В годы неурожая и падежа он кормил тысячи людей из своих житниц или на свои деньги, как делали его отец, дед и прадед, – он не мог себе представить, что государь или господин, владеющий людьми, может поступать иначе. Да, правителю надо быть скупым, но не из личной корысти, а для пополнения общей казны на черный день. Но в последние годы, когда великое княжество окрепло и забогатело, стал замечать он в иных вотчинниках звероватую темную жадность. Ладно бы для дела жадничали – дружины добрые содержали, устраивали вотчины и ремесла, – так нет, в скудоумное чванство и похвальбу ударяются. Коли у соседа две бобровые шубы – у меня их три должно быть, у соседа кафтан серебром шит – у меня золотом, у него по перстню на каждом пальце – у меня по два, он трех соколов держит – у меня их вдвое больше, да и сокольничих тоже, его жена в жемчугах – моя в изумрудах и яхонтах. И отцы святые ангельского чина – туда же, значит, за светскими боярами.
Нет, не зря он содрал с вора Пимена белый клобук, не зря засадил его в келью под строгий досмотр – авось покается. Пусть Киприан себя покажет. Великий князь московский и его сумеет при случае согнать с высокого стола. Тем более что есть для Киприана изрядное пугало – "запасной митрополит", рукоположенный в Константинополе и запрятанный в Чухлому.