Деникин основывал свой новый план, исходя из того, что казачьи армии неохотно сражались за чертой исконных своих территорий, зато с яростью обороняли их, в надежде закрепить за собой, как основу будущей, вожделенной для белого казачества, контрреволюционной "автономии". Он возлагал на казаков оборонительную задачу, которую они успешно выполняли, а задачу наступательную перелагал на плечи Добровольческой армии с её офицерством, стремившимся к столице для реставрации русской монархии.
Ни этого плана Деникина, ни ошибок командования Южного фронта Красной Армии Рагозин и Кирилл не знали.
Они не могли знать, что за четыре дня до наступления Деникина на Курск Революционный Военный совет Республики принял и утвердил доклад главного командования, в котором устанавливалось, будто "Курско-Воронежское направление как не было ранее главным, так и ныне не стало таковым" и будто "перенос центра тяжести с нашего левого фланга (то есть с придонских степей) на Курско-Воронежское направление привёл бы к отказу от только что вырванной из рук противника инициативы и к подчинению наших действий желаниям противника". Им не было известно, что в результате утверждения этого доклада, в тот момент, когда силы Добровольческой армии были стянуты для удара на Курском направлении, главком послал командованию Южного фронта директиву, гласившую, что "основной план наступления Южфронта остаётся без изменений: именно главнейший удар наносится особой группой… имеющей задачей уничтожение врага на Дону и Кубани".
Не зная ни этой директивы главного командования, ни плана Деникина, они не могли подозревать, что главком, настаивая на повторении удара через Дон на Кубань, именно "подчинял наши действия желаниям противника", вполне основательно полагавшегося здесь на оборону казаков. Они только желали, чтобы прерванные успехи Красной Армии как можно скорее возобновились и чтобы белые были разбиты.
Но Рагозину и Кириллу было известно, что ко дню их свидания в госпитале, то есть в середине сентября, после поражения под Царицыном, действия там приостановились, и они не понимали, почему это произошло, когда все так удачно началось в августе. Им было известно также, что в далёкой Сибири разбитый и отступавший адмирал Колчак вдруг, в конце августа, предпринял под Петропавловском контрудар, принудив одну из советских армий Восточного фронта отойти на двести вёрст за реку Тобол, и причина этого была для них тоже необъяснима. Наконец, самым угрожающим событием, им тоже известным, было то, что Добровольческая армия Деникина сосредоточенным ударом прорвала советскую линию на стыке двух армий центрального участка Южного фронта, наступая на Курск, и начала быстро развивать прорыв.
Все эти знания, накопленные Рагозиным, накопляясь, питали беспокойство, которое он таил в глубине души. Сейчас он видел, что Извеков улавливает его состояние и отвечает таким же затаённым беспокойством. Для них обоих неизбежно было заговорить об ощущении неблагополучия, но оба они не решались начать такой разговор. Кризис ещё не был назван своим именем. Штабы армий и за ними штабы дивизий старались отражать настроение командования Южного фронта, выдававшего кризис (вполне солидарно с главкомом) за небольшие неприятности. Поэтому для Рагозина с Кириллом кризис не мог быть очевидностью, но только подозревался ими, и они ожидали, что он непременно вскроется в каком-то надвигающемся событии или каким-то вмешательством проницательной, властной силы.
Но даже позже, когда события осени, нагромождаясь, создали сначала всем очевидную угрозу полной военной катастрофы для Южного фронта Красной Армии, а затем обратились в решительный разгром Деникина, даже тогда Рагозин и Кирилл, переосмысливая события, по-прежнему не обладали полнотою знаний о причинах, которые поставили Южный фронт на грань катастрофы, а потом вывели его из катастрофы на путь победы.
Эти причины были раскрыты с полнотою лишь историей, и среди фактов, вскрытых историей, был один, давший первый толчок к повороту событий гражданской войны на юге.
В день, когда Рагозин и Кирилл ещё не могли решиться высказать друг другу подозрения о неблагополучии на Южном фронте, когда Деникин бурно развивал свой прорыв в направлении на Курск, когда главное командование Красной Армии считало вынужденную остановку контрнаступления ударной группы "выполнением первого этапа плана", провал манёвра вспомогательной группы – "заминкой в операции", а истребительный рейд Мамонтова – "призрачной удачей" противника, – в этот день Ленин написал письмо, явившееся приговором виновникам военных поражений Красной Армии.
Письмо было адресовано одному из членов Революционного Военного совета Республики, бывшему одновременно и членом Революционного Военного совета Южного фронта.
Ленин писал:
"…Успокаивать и успокаивать, это – плохая тактика. Выходит "игра в спокойствие".
А на деле у нас застой – почти развал.
…С Мамонтовым застой. Видимо, опоздание за опозданием. Опоздали войска, шедшие с севера на Воронеж. Опоздали с перекидкой 21 дивизии на юг. Опоздали с автопулеметами. Опоздали с связью. Один ли Главком ездил в Орёл или с Вами, – дела не сделали. Связи с Селивачевым не установили, надзора за ним не установили, вопреки давнему и прямому требованию Цека.
В итоге и с Мамонтовым застой и у Селивачева застой (вместо обещанных ребячьими рисуночками "побед" со дня в день – помните, эти рисуночки Вы мне показывали? и я сказал: о противнике забыли!!).
Если Селивачев сбежит или его начдивы изменят, виноват будет РВСР, ибо он спал и успокаивал, а дела не делал. Надо лучших, энергичнейших комиссаров послать на юг, а не сонных тетерь.
С формированием тоже опаздываем. Пропускаем осень – а Деникин утроит силы, получит и танки и пр. и пр. Так нельзя. Надо сонный темп работы переделать в живой.
…Видимо, наш РВСР "командует", не интересуясь или не умея следить за исполнением. Если это общий наш грех, то в военном деле это прямо гибель".
Но даже после этого письма Ленина (три дня спустя после его написания) главком продолжал ждать военной развязки на Донском направлении, потребовав от ударной группы армии "резкого манёвра" с выходом правого её фланга на рубеж Дона.
Лишь ещё через три дня, уже после падения Курска, новое вмешательство Ленина побудило начать переброску резервов в угрожаемый район Орла, что, впрочем, и на этот раз ещё не означало отказа главкома от упорства, с каким он искал спасения все в тех же донских степях…
Рагозин, подёргивая ус, щурился на Извекова, ожидая, что он заговорит о самом главном. Кирилл ждал, что о самом главном заговорит Рагозин.
В окне беззвучно раскачивалась занавеска, кое-как сшитая из перевязочных бинтов. Залетевший в палату шмель сердито щёлкался об оконное стекло. За дверью шаркали туфлями санитарки.
Около трех месяцев назад, когда здесь размещался лазарет и Кирилл навестил Дибича, этот большой дом производил совсем небольничное впечатление. В нем было что-то обнадёживающее, будто он давал обещание все скоро переменить к лучшему. Теперь, превратившись в госпиталь, он насторожился и тишиной своей точно предупреждал, что людям тяжко и надо быть осмотрительным.
– Ты на меня не сердись, – сказал Кирилл, – я не успел разузнать о твоём сыне. Пока ты лежишь, я этим займусь.
– А-а, да, да, – вновь улыбаясь и как-то хитровато поднимая сощуренный глаз к потолку, ответил Рагозин. – Погоди… погоди малость… Не до сердечных дел. Другому о своих ребятишках некогда вспомнить, где там до чужих! Поспеется!
– Я займусь, не отказываюсь, – неожиданно пылко подтвердил Извеков.
– Ладно, не обижайся. Я ведь слышал, у тебя тоже была горячка. Рассказал бы о своём походе.
– Ты знал такого Зубинского?
– Кто это?
Кирилл рассказал историю с саботажем Зубинского.
– Хорошо ещё, он тебе в спину пулю не пустил, – сказал Рагозин.
– Я к нему спиной не оборачивался.
– И правильно. Не мало у нас бед оттого, что к военным спецам затылком становимся… Может, наш городской военком тоже из специалистов?
– Не знаю.
– Надо проверить. Зачем он тебе Зубинского подсунул? Не без дальней мысли, а?.. Ты как думаешь о юге? – вдруг спросил Рагозин.
– О каком юге? – словно не понял Кирилл.
– Под Курском. Похоже, мамонтовский урок не впрок, а? Попробовали – получилось. Отчего ещё не попробовать, а?.. О белых я говорю, о белых, а?
– Хуже бы не было, чем с Мамонтовым.
– А я про что? Отворят настежь ворота господа военные специалисты – и пожалуйте! – расхлёбывай.
– Не все же дело в специалистах. И не все они одинаковы. Вот Дибич… я тебе прежде не говорил о нем? Командиром моей роты был…
– Убили?
– Да. Не могу забыть человека!
Кирилл задумался на мгновенье, потом – будто настала пора оценить путь, пройденный с этим человеком, – стал вспоминать о всех встречах с ним, вплоть до последней на тропе, под кустом неклена, когда Дибич уже не мог отозваться на отчаянный взгляд своего товарища.
Рагозин ни разу не прервал печальной повести и только в конце, туго растирая ладонью свою лысину, сказал:
– Это так, дружище. Хорошую душу нельзя не пожалеть, это так.
– Что ж пожалеть! – встрепенулся Кирилл. – А отвечать за неё надо или нет?
– Отвечать? – переспросил Рагозин и помолчал. – Отвечать будто тоже надо бы… Вот какого рода вещь, понимаешь ли, да. Отвечать, да. Приходится, если этакий случай.
Кирилл грустно усмехнулся.
– Что ж, раскаянием, что ли? Раскаянием отвечать или как?
– Раскаяние перед собой – весьма похвально, пожалуй. Отчего же? Для самосовершенствования. Весьма. Но в смысле ответственности… Маловато, если перед одним собой.
– Так вот я и спрашиваю – что значит отвечать? – немного раздражённо сказал Кирилл.
– А это значит, чтобы кто-то с тебя спросил. Спросил, понимаешь ли, с тебя ответ – как и что, по чьей вине верный нам человек потерян… Ты отчитываться будешь в исполнении своего задания, вот тогда и скажи.
– Выходит, ты считаешь, вина на мне есть? – спросил Извеков, горячо всматриваясь в лицо Рагозина.
– А сам как считаешь?
Кирилл молча кивнул.
– По букве по военной, может, покойник больше виноват, – продолжал Рагозин. – Разве он смел оставить роту во время операции? Ведь командир, а? Дисциплинарно отвечает он. Да с мёртвых не взыщешь. Поплатился. А ты, слава богу, живой. Отлучился Дибич с твоего согласия, да? А в партийном смысле ты ведь тоже командир. И получается, понимаешь ли… Хотя поголовному это можно было бы обойти, а по-душевному – надо сказать…
– Спасибо, я тоже так думал, – быстро проговорил Кирилл, торопясь освободиться от мешающей мысли. – У меня ещё к тебе вопрос. Или уж – просьба…
Но, быстро начав, он тут же остановился, потому что едва представил себе яснее, о чём хочет просить, как понял всю трудность задуманного. Он принудил себя улыбнуться.
– Но тогда тебе придётся выслушать ещё одну историю. Не измучил ещё я тебя, нет? Я коротко.
Как только он заговорил о Мешкове, Рагозин стал ворочать головой на подушке, и вся свободная от бинтов часть тела – рука, и плечо, и ноги – тоже нетерпеливо задвигалась под простыней, которой она была накрыта, и сделалось будто виднее, какой он громоздкий и как, наверное, ему неудобно на койке. Он не мог дослушать до конца рассказа о мешковском золоте:
– Ах, купецкая душонка! Обманул! Ведь как притворился! Хоть, говорит, матрас мой вспорите – ни одного золотого! Надо было его подушку вспороть, выходит дело, а?! Обвёл меня, хитрец! И все ведь со смирением! Что будешь делать, а?
Он не мог остановить своих возгласов и то поднимал, то ронял на подушку голову.
– Деньги, которые мы конфисковали, доставлены в Саратов, – сказал Кирилл, – а сам Мешков – на барже!
– Там ему и место.
– Да, наверно, если суд найдёт это место для него подходящим. А до суда… Я хотел с тобой посоветоваться, Пётр Петрович. Меня просила дочь Мешкова, если возможно для старика что сделать…
Кирилл смолкнул. Рагозин перестал двигаться, затих и скошенным взглядом словно просматривал Извекова насквозь.
– Благодетелем заделаться вздумал? – сказал он после молчания.
– Похоже! – насмешливо тряхнул головой Кирилл.
– А что? Разве нет? Я этой святоше доверился, а он меня надул. И вышел я дураком. Ты его из ямы собираешься тянуть, а он, поди, думает, как бы тебя туда столкнуть.
– Да в яму-то он угодил не без моего содействия, верно?
– Сам посадил, сам пожалел…
– Я не по жалости. Он свою меру получит. Я хочу, чтобы не меньше и не больше меры.
– Боишься лишнего передать? Чтобы Соломон рассудил, да? А ты сам суди. За Дибича готов ответить – бери на себя ответ и за Мешкова.
– Я своё дело сделал.
– Чьё же теперь собираешься делать?
Кирилл дёрнул плечами. Он не находил возражений, но и с возражениями Рагозина не чувствовал согласия.
– Ты не понял. Я не собираюсь вызволять Мешкова. Я обещал его дочери узнать, в каком положении дело и что с самим стариком.
– За дочь страдаешь?
– Она за отца страдает.
– А тебе она кто?
– Ну! И ты туда же! – досадливо отвернулся Кирилл и таким тоном, будто решил бросить бесплодный разговор, прибавил, скорее из упрямства: – Ты посоветуй, у кого можно справиться о деле, ты ведь лучше меня знаешь.
– Делай как хочешь. Тебе я не учитель, а обманщикам не пособник.
– Нет, видно, учитель, если поучаешь меня, как маленького. В чем я пособник Мешкову? Что я, не понимаю, что он коли не по злобе, так по природе своей – наш естественный враг?
– Умные речи отрадно слышать.
Кирилл посмотрел на Рагозина. Странная усмешка скользила под его спутанными усами. Но нет, это была не усмешка, а непонятная застенчиво-нежная и хитрая улыбка, какой никогда Кирилл не видал на его лице. Как будто Рагозину было совестно и вместе непреодолимо приятно так хитро улыбаться.
– Вот и кошёлка для меня прибыла, – выговорил он таким же странным, как улыбка, голосом, силясь приподняться с подушки и глядя прямо перед собой.
Кирилл повёл взглядом за его глазами.
В палату входил мальчик – длинноногий, поджарый, с большим лбом и вскинутыми к вискам углами бровей. Любопытство и внимание, которыми светились его выпяченные глаза, противоречили беспечности всего его выражения. Он был ещё ребёнком, но в нём уже чуть проступала та нескладность, какая отличает подростков. И вдруг эта нескладность длинных ног и рук напомнила Кириллу что-то очень знакомое.
– Поставь пока корзиночку в уголок, – сказал Рагозин, – и познакомься с Кириллом Николаевичем Извековым.
– Рагозин, – сказал мальчик, не кланяясь, а вызывающе вздёргивая голову, и далеко вперёд вытянул руку.
– Ваня, – мягко договорил за него отец.
– А-а, вижу, – сказал Извеков и опять обернулся к Петру Петровичу. – Нашёлся?
Улыбка Рагозина показалась Кириллу ещё более неожиданной. К её хитроватой нежности присоединилось нечто заискивающее, как у бабушки, которая не может досыта налюбоваться внучком. Это удивительно шло к лицу лысого, вдруг словно постаревшего человека и одновременно так не вязалось с установившимся обликом слегка сурового, ироничного Рагозина, что Кирилл захохотал. Пётр Петрович, смутившись, тоже рассмеялся. Добродушный их смех наполнил палату гулом, и только Ваня сохранял серьёзность, неодобрительно следя за отцом и новым своим знакомым.
– Садись, – сказал Рагозин, отодвинув под простыней ноги и показывая сыну на край койки. – Теперь, видно, моя очередь рассказывать истории, а?
– Да, как же это случилось? – воскликнул Извеков.
– У нас с Ваней вроде бы одно подшефное судно оказалось: канонерка "Рискованный". Я её – помнишь? – перевооружал, а он на ней плавал…
Рагозин начал рассказ, стараясь говорить без затяжек, а в это время память его десятый раз повторяла подробности, которые казались очень значительными и без конца к себе привлекали.
Пётр Петрович встретил сына на госпитальном пароходе, через день после того, как был доставлен ботом с "Октября" и госпиталь, заполненный ранеными, направился в Саратов.
Боли немного отпустили Рагозина, хотя ещё мучило чувство, будто он окружён хмарью, и мозг работал урывками, с усилиями пробивая мысль сквозь эту хмарь. Думать было не только физически тяжело, но и неприятно, потому что все сводилось к сознанию огромной неудачи и безрезультатным поискам её причин.
К тому дню, когда Рагозин был ранен, его уже обогащал опыт боевого похода, и он жил с ощущением, что идёт все время куда-то вверх. Он инстинктивно слышал в себе неизвестное прежде качество, не думая его определить или как-нибудь назвать, – качество нового умственного глазомера. Как никогда, он далеко видел и знал, как надо действовать. Он словно бы взобрался на высоту, с какой можно было легко помогать успеху оружия, которое носил народ.
И как раз в это время все достигнутое будто и не достигалось Рагозиным; поход кончается отступлением, и сам он угрожающе полно испытывает личное своё бессилие.
В одну из таких минут урывочной работы мысли в каюту к Рагозину зашла медицинская сестра и сказала, что его хочет видеть один мальчик из команды парохода.
Позже Рагозин понял, что его поразила не столько сама встреча с сыном, сколько то, что он предчувствовал эту встречу с момента, когда комиссар "Рискованного" доложил ему о мальце, которого надо списать на берег. Услышав от сестры о мальчике из команды, Рагозин тотчас решил, что это тот самый малец, которого он приказал списать не на берег, а в госпиталь. Он вспомнил малолетков-бахчевиков на лодках под Быковыми Хуторами, и разрыв снарядов в воде, и перепуганный плеск весел, и свой страх за гребцов, и свою злобу, и то, что страх, злоба слились тогда с болью за сына. Теперь он уже не сомневался, что увидит его, потому что мальчик из команды – не кто иной, как сын. Уверенность эта несла с собой живительный приток крови к мозгу, и хмарь, мешавшая думать, развеялась, а боль отошла и угнездилась где-то поодаль.
Разговоры с сыном на пароходе были короткими (врачи не разрешали мальчику подолгу оставаться у раненого), но Рагозин на все лады перебирал в уме каждое слово этих разговоров, и они жили в нём незатухающим светом.
– Ты что же от меня с квартиры удрал? – спросил Пётр Петрович, когда Ваня, войдя в каюту, прислонился к косяку и смотрел, как провинившийся упрямец – боязливо и дерзко.
– Получилось хорошо, что удрал.
– Почему это хорошо?
– Буду теперь ухаживать… братом милосердным.
– А-а, ну спасибо… Какой же ты мне брат, если ты… Знаешь, кто мне ты, а?
– Знаю.
– То-то и есть… знаешь!
– Я ещё и тогда знал, на квартире.
– Знал, а сбежал!
– Ага.
– То-то… ага!
– А что?
– Зачем, говорю, сбежал, если знал, кто я тебе?
– Ну так что ж, что знал?
– Как – что?
– А так.
– Разве от отца бегают?
– Ещё как!
– Может, от дурного отца. А я тебе хорошего желаю. Радуюсь, что тебя нашёл. Ты-то рад?
Ваня заложил руки за спину.