Лиза следила за игрой Аночки с недоумением, завистью, почти не веря, что на сцене та самая девочка, которая неприметной травинкой росла где-то поодаль, когда Лиза уже наслаждалась театром, наедине с собой грезя о нем, как о высшем мыслимом на земле уделе. Да, да, травинка вытянулась и окрепла. Это – не девочка, это – женщина накануне предназначенного ей цветения. Откуда у Аночки эти скользящие жесты? Кто научил её так свободно носить старомодное длинное платье? Не мог же это сделать Цветухин! Она играет с Цветухиным. С самим Цветухиным! Аночка, которая в детстве с боязнью звала его "чёрным"! Как сыграла бы с Цветухиным Лиза? Актрисой она, наверно, была бы очень хороша – с достоинством её поступи, с очарованием лица. Но актрисой сделалась не совсем складная и – право же! – не очень красивая Аночка. А Лиза так, наверно, и умрёт обыкновенной женщиной провинции, в грустной незаметности. Не к лучшему ли это? Может быть, судьба спасла Лизу от унижения? В жизни она оставалась привлекательной, на сцене могла бы стать жалкой – как знать? Не лучше ли решила судьба, милостиво предоставив Лизе любить сцену тайно, как любят её множество женщин?
Лиза оторвалась на секунду от сцены и разыскала глазами Кирилла.
Он сидел прямой, немного подавшись вперёд. В отражённом кирпичном свете рампы лицо его было как будто бледнее обычного и остро вычерчивалось на какой-то тени. Нельзя было издали в точности распознать выражение этого лица, но было видно, что Кирилл глядит на Луизу.
Удивление, вызванное зрелищем у публики, казалось, захватило и его. Но он удивлялся не зрелищу, а только одной Аночке. Впрочем, он удивлялся одинаково и себе: как мог он прежде не оценить, не видеть самой сильной, самой поражающей стороны её существа – её таланта! Она была несравненно богаче, несравненно шире, чем он её себе представлял. Она была выше всего, что приходило ему на ум, едва он начинал о ней думать.
Улыбка нежности медленно, непривычно легла на его губы и застыла. Слишком чистосердечны, слишком невинны были все эти театральные страдания, чтобы не размягчить и непреклонную душу.
Когда Луиза, вскочив с колен и вырываясь из рук отца, бросилась за уходящим Фердинандом и простонала: "Останься! Останься! Куда ты? Батюшка! Матушка! В эту страшную минуту он нас покидает", – Кирилл ещё больше подался вперёд и закашлял, чтобы приглушить какой-то странный звук, вылетевший с перехваченным дыханьем. Он вспомнил свой смех около окна, где поздно вечером расслышал этот мучительный стон, который сперва перепугал, а потом развеселил его: "Останься! Останься!" Но сейчас ему не было смешно. Волнение соединяло его с Аночкой больше, чем в тот вечер, когда он обнял её в первый раз. Ему хотелось скрыть это волнение, и он все больше подавался вперёд – на самый край стула. Но тем удобнее было смотреть за его лицом Вере Никандровне, отклонившейся назад и не устававшей переводить взор с Аночки на сына: всё, что ещё могло быть для неё вопросом, само собой разъяснялось до конца в эту минуту.
Второй акт закончился отлично, и артистов стали вызывать. Взявшись за руки, они цепочкой потянулись перед рампой, и счастливое их возбуждение словно колыхало занавес, который переливался у них за плечами, как волны.
Аночка, раскланиваясь, опустила глаза, чтобы взглянуть на Кирилла. И вдруг сияющая её улыбка исчезла. Она увидела красноармейца, наклонившегося к Извекову и что-то шепчущего ему на ухо. В ту же секунду Кирилл поднялся и быстро пошёл через зал за красноармейцем.
Зрители продолжали шуметь и все разгоряченнее выкрикивать имена актёров. К Аночке прорвался высокий молодеческий голос: "Пара-бу-у-кину-у!" Право же, это звучало внушительно и даже музыкально, несмотря на "бу-укину-у!", на эти долгие, пожалуй, озорные "у-у". Но внезапная печаль мешала ей насладиться шумным прологом успеха: Кирилл не поднял на неё глаз и, наверно, совсем исчез теперь из клуба – есть ведь более важные дела, чем любительские спектакли!
Актёры в четвёртый раз взялись за руки, и герой, во главе всего хоровода, уже потянул за собой героиню, когда за кулисами появился красноармеец, который только что увёл Кирилла из зала.
– Товарищ Цветухин, погодите!
Несколько сказанных им слов заставили Цветухина бросить хоровод, и через мгновенье на сцене все переменилось.
Плотники бросили оттаскивать в стороны декорации, выжидательно перекладывая в руках молотки и гвоздодёры. Вылез, отряхиваясь, взъерошенный суфлёр, сошёл с поста пожарный, показались статисты в форме полицейских какого-то лютого государства. Актёры обиженно переглядывались: в зале ещё не улеглись аплодисменты.
– Не расходитесь, товарищи, не расходитесь! – кричал помощник режиссёра, тряся над головой истрёпанным Шиллером.
– Весь состав! – приказывал Цветухин.
– Зал потушить? – через всю сцену спрашивал электротехник.
– Подковой, товарищи, подковой, – суетился помощник.
– Да что случилось-то? Фотограф, что ли?
– Позовите гримёра! Марь Иванну позовите!
– Исполнители, вперёд! Ближе, ближе! Луиза, в середину! Президент! Гофмаршал! Плотнее!
– Что же, петь будем?
– Товарищи плотники! Становитесь в ряд! Куда же вы?
– Правый софит! Софит потух!
– Митинг? По какому поводу?
– Длинный звонок в зал! Есть кто на звонках?
– Готово, Егор Павлович. Все в сборе.
Цветухин осмотрел труппу, стал в самый центр подковы и кивнул помощнику.
– Давай! – закричал тот, вскинув над головой и опустив затрепыхавшего листочками Шиллера.
Занавес торжественно пошёл.
Публика начала усаживаться, переговариваясь и опять зааплодировав. Никто не знал, что, собственно, должно последовать, и многие приняли неожиданный парад за благодарность коллектива на вызовы – все ведь было по-новому: и публика не знала традиций, и театр не собирался традициям следовать.
Но вдруг, пересекая частым шагом сцену, на середину её – к суфлёрской будке – вышел Извеков и быстро поднял руку. Все затихло.
– Товарищи, – произнёс он голосом совершенно несхожим с актёрскими – громко нерасчётливым, вскрикивающим, а не плавным голосом. И это было так ново, что все театральное сразу будто отзвучало, отодвинулось вдаль, и на смену пришло что-то совсем иное.
– Только что получено по телеграфу известие о нашей огромной победе на Южном фронте.
Зал словно зароптал, потом сам себя остановил и замер.
– Под Воронежем красной конницей товарища Будённого наголову разбиты два кавалерийских корпуса белых – Мамонтова и Шкуро! Воронеж…
Ему не дали говорить дальше. Не исподволь, а сразу гулким обвалом под откос рухнул на сцену шум. Крики будто хотели заглушить хлопанье ладош, топот подавлял стуки ружейных прикладов об пол. Сначала дальние ряды, потом все ближе и ближе красноармейцы начали вскакивать с мест, кучно высыпать в проходы между стульев и надвигаться к сцене.
Кирилл опять поднял руку и шагнул навстречу к толпе. Она неохотно стихала.
– Воронеж освобождён! В руки наших войск попала масса трофеев! Белые бегут!
Снова его перебили молодыми криками "ура" и треском аплодисментов. Глянув вниз, он с одного взора схватил и запечатлел в себе множество бесконечно разнородных лиц, соединённых как бы в одно пылающее лицо.
– Подробностей мы ждём с часу на час. В телеграмме сказано, что преследование продолжается. Мы бьём казаков Мамонтова, бьём добровольцев Шкуро. Это, товарищи, начало их конца. Деникин будет разбит. Деникинщина будет погребена навеки. Красная Армия выкопает ей бездонную могилу. Да здравствует славная советская конница рабочих и крестьян!
Это было уже призывом к ликованию, и ликование всколыхнуло старые стены казарм – дом начал вторить шуму, умножая его перекаты.
Поднялись со своих мест и передние ряды – вся невоенная публика. Забрались на стулья мальчики – Павлик, за ним Ваня и Витя. Арсений Романович бил в ладоши, высоко подняв над головой руки, и сивые его космы тряслись в такт ударам. Парабукин почему-то махал своим аккуратно сложенным платочком. Лиза аплодировала, глядя на сына, и все ждала, когда он обернётся, чтобы показать ему, что надо слезть со стула. Даже Ознобишин чинно похлопывал пальцами в свою маленькую ладонь.
На сцене актёры близко подступили к Извекову, сломав весь строй подковы. Они дружно поддерживали овацию и не давали Кириллу уйти за кулисы. Его гимнастёрка хаки казалась вызывающей среди цветных нарядов под восемнадцатый век – атласных лент гофмаршала, кружев и газа леди Мильфорд из рода герцога Норфолька, бархата и шелка президента. Извеков один был темноволос в окружении напудренных париков. И ему было так неловко своей естественности, будто это он один нацепил на себя мишуру, а маски рядом с ним были натуральны, как обыкновенные люди. От этой неловкости он спрятал руки в карманы, но тотчас выдернул назад и, сам не зная – зачем, быстро протянул руку Цветухину, пожал его крепкую кисть, и потом, ещё быстрее, схватил и тряхнул руку счастливо смеющейся Аночки.
Ему показалось, что в этот момент аплодисменты накатились на сцену шумнее, и он подумал, что своим нежданным рукопожатием переключил внимание зала с известия о победе на актёров и что это недопустимая ошибка. Он решительно двинулся со сцены.
Аночка догнала его за кулисами. Такая же смеющаяся, она громко спросила, торопясь за ним поспеть:
– Вы теперь, наверно, не останетесь на спектакле, после такого известия!
Он остановился и первый раз вблизи увидел её сверкающую пудрой шею и приоткрытую грудь, и словно лаковый рот, и темно-синюю краску глаз, которая будто растеклась и подсинила широкие веки. Но за всем этим на него с поразительной ясностью смотрела Аночка, какою она была всегда в его неустанном представлении о ней. Аночка, которую никакой грим не мог ни ухудшить, ни улучшить и которая с трепетом ждала – что он скажет.
– Нет, я останусь до конца. Я только буду ходить к телефону. Тут, через две комнаты.
Он подождал. Ему было жалко оторваться от того, что он разглядел за её гримом, как за стеклом, которое припорошено пылью.
– Вы очень хороши, – сказал он.
Она немного отодвинулась от него.
– Посадите кого-нибудь на телефон, – сказала она.
– Я должен сам.
– Тогда посадите кого-нибудь вместо себя в зале, чтобы вам доложили, как я провалюсь.
– Я буду уходить только в антракты, – улыбнулся он.
В лице её не было ни тени каприза или кокетства – она просто не верила в серьёзность его обещания. На них глядели издали актёры, и плотник прогудел сердито: па-ста-ранись! Кирилл ободряюще качнул головой и ушёл.
Цветухин сейчас же, на ходу, спросил у Аночки:
– Что он сказал, а?
– Ему нравится, – ответила она также мимоходом и безразлично.
Во время действия она не могла видеть Кирилла (она вообще боялась глядеть в зал), а в антракты его место пустовало. Она так и не знала, сдержал ли он слово.
Спектакль, раз выбравшись на гладкую дорогу, катился к концу без всяких злоключений. Наоборот, успех все время рос и рос. Может быть, повышенное настроение, созданное вестью о победе, сказалось на зрителях – они стали ещё добродушнее, чем вначале, и не щадили ладоней, но актёры относили расположение зала целиком на счёт своих талантов и делали своё дело уверенно и стройно.
Вызовы с окончанием последнего акта были бурны и щедры. Все толпились у сцены. Труппа аплодировала Цветухину, он аплодировал труппе, брал Аночку за руку и выводил вперёд. Нельзя было счесть поклонов, отвешенных публике.
Парабукин стоял гордый, ждал поздравлений. Арсений Романович первый с горячностью пожал ему руку.
– Видите ли, какого типа, а? Надежда! Надежда, открытая на своей родине. Так сказать, самобытность, а? И ведь все Цветухин! Великий пример!
Тихон Платонович, вытираясь давно развёрнутым и насквозь мокрым платком, кивал и покашливал многозначительно. Поймав за руку сына и подтягивая его к себе из толпы, он нагнулся к нему:
– Теперь, Павел, мы с тобой Ротшильды! Егор Павлыч сестру-то твою озолотит!
Лиза медленным взглядом встречала и провожала выходившую к рампе Аночку. И в эти минуты Лиза как будто не помнила ни об Ознобишине, который терпеливо её дожидался, ни даже о Вите. По-прежнему спрашивала она себя – откуда же эта девочка взяла силы отважиться на такой бой и выиграть его? – и по-прежнему не находила ответа. И тут она заметила почти рядом с собой Кирилла.
Он, приподнявшись, глядел через плечо Веры Никандровны на сцену. Губы его вздрагивали, ему, видно, хотелось остаться строгим судьёй, а переживание увлекало его, и радость сквозила в этой явной борьбе. Он будто почувствовал, что на него смотрят, беспокойно обернулся, увидел Лизу и смутился. Протиснувшись к ней, он поздоровался.
– Я вижу, вы тоже восхищены Аночкой? – спросила она.
– По-моему, у нас новый готовый театр. Я не думал, что Цветухину так все удастся. Смотрите, как приняли красноармейцы.
– По Аночка-то! Правда? – настаивала Лиза.
– Да, Аночка, – опять уклончиво сказал он. – Для такой благодарной аудитории легко играть.
– А мне кажется, не легко. Надо, чтобы все было понятно.
– Никакой особой понятности не нужно. Народ достаточно развитой, – сказал он и приостановился, словно задержавшись на какой-то мысли, и вдруг добавил: – Но вы правы в том смысле, что непонятное делать гораздо легче.
Было все ещё шумно, и они говорили громко, стоя так близко, что плечи их касались.
– Я рада, что вас встретила.
– Я тоже.
– Я не решалась прийти к вам, сказать – спасибо.
– Это за что же?
– За отца. Уже две недели, как он дома.
– Он… Ах, да! Понимаю. Только я здесь ни при чем.
– Неправда.
Он засмеялся.
– Зачем мне приписывать чужие благодеяния? Это – хлопоты Рагозина. Он ведь знал вашего отца.
– Но это же неправда! До меня дошёл этот слух, будто помог Рагозин. Мой муж ходил к нему – поблагодарить. Но Рагозин сказал, что знать не хочет об этом деле, и прогнал мужа.
– Он дядя серьёзный, – опять засмеялся Кирилл, – и тоже не из благодетелей. Да и вообще отец ваш вряд ли кому особенно обязан. Чем должен был – он, видно, поплатился.
Лиза, насколько могла, отстранила своё плечо от Кирилла и молча глядела ему в глаза.
– Вы, как всегда, исполнили дочерний долг и должны быть довольны. Чего же больше?
– Это – что? Злопамятство? – с горечью сказала Лиза.
– Это – истина, – ответил он сухо и огляделся по сторонам. – Артисты больше не выходят. Надо расходиться.
Он торопливо попрощался.
Стало действительно тише в зале, но ещё многие хлопали, и Цветухин последний раз вывел за руку Аночку.
У неё был такой вид, будто она не могла отрезветь от неожиданного успеха – улыбка её совсем затвердела и поклоны потеряли гибкость. Она все тревожнее искала взглядом Кирилла и все разочарованнее уходила за кулисы.
Наконец она прибежала в свою крошечную уборную – уголок, отгороженный картоном, почти упала на стул и закрыла глаза. Все вышло так, как ей мечталось в сокровенные минуты наедине с собой: она сыграла главную роль, она одержала победу! И вот она не ощущала ничего, кроме полной потери сил и тупой печали. Ей хотелось заплакать от изнеможения.
Она только успела глубоко вздохнуть, как дверь задребезжала от ударов и тотчас наотмашь раскрылась.
Влетел Цветухин. Он сорвал с себя парик и, схватив его за косицу, вертел над головой, точно трофей. В одном шаге от Аночки распахнул руки:
– Роднуша моя! Дай я тебя поцелую!
С неё точно свалилась усталость. Она вскочила, откинув стул, и бросилась ему на шею. Он обнял её и поцеловал в губы. Оторвавшись, он сказал:
– И ещё раз, чудесная моя актриса! Ещё!
Она сама поцеловала его. Он опять нащупал губами её рот. Она хотела откинуться. Он зажал её голову в крепко согнутой руке. Она все-таки вырвалась. Он проговорил поспешно и очень тихо:
– Ещё. Ну, скорее… Ты!
Аночка разглядела его новые, чем-то страшные, тёмные глаза.
Она нагнулась, подняла стул, села за свой столик спиной к Цветухину. Через зеркало она видела, как он потирал лоб, резко разделённый на две полосы – верхнюю смуглую с седовато-чёрной шевелюрой над ней, и нижнюю, оранжевую от грима, под которой грубее проступали морщины.
– Егор Павлович, уйдите, пожалуйста. Я должна переодеваться.
Цветухин постоял ещё мгновенье. Вдруг он махнул париком, точно собрался его бросить, повернулся и ушёл, затворив за собой осторожно дверь.
Аночка сидела неподвижно. Опять вернулось к ней изнеможение, и руки не поднимались, чтобы отколоть шпильки и снять чепец. Начало небывалой, опасной жизни чудилось ей на этой грани между шумом зрительного зала и странным одиночеством среди притихших закоулков уборных.
Внезапно донёсся низкий женский голос. Аночка узнала его и принялась раздеваться.
– Ну, где же ты, милочка, прячешься? – распевало контральто Агнии Львовны. – К тебе пришли с поздравлениями, а ты убежала!
Она ворвалась в уборную, обхватила сидящую Аночку со спины и звонко облобызала в ухо, в шею, в щеку.
– Ну, я должна признать, должна признать! – восклицала она между поцелуями. – Просто очень, очень мило, и с природным темпераментом! Я не думала, честное слово! Конечно, у тебя, душечка, нет ещё внутренней страсти. Но нельзя же и требовать с такого цыплёнка! Право, душечка, не сердись. И потом – конечно – ещё никакой школы! Я сыграла Луизу только на четвёртый год. И какой фурор! Незабвенно! А ты хочешь сразу! Разумеется, будет поверхностно! Но ничего, ничего, не убивайся и не вздумай, пожалуйста, реветь. Главное – очень мило и дошло до публики. Школа – дело наживное. А что касается страсти…
Агния Львовна горячо прижалась щекой к Аночкиному уху:
– Не вздумай, дружок мои, в этом отношении поддаться Егору Павловичу.
– Откуда вы взяли? – отшатнулась Аночка.
– Ах, деточка, что же я, не знаю, что ли, его? Он сейчас же полезет целоваться! И потом начнёт тебе плакаться на свою судьбу. На то, что я его терроризую и что только ты можешь положить конец моему своевластию над его погибшей жизнью! Ничему не верь! Все это притворство и чушь! Просто он старый ловелас! И больше ничего! И если бы не мои вожжи, он никогда не стал бы Цветухиным. Так бы и путался с девчонками. А я из него сделала гения!
Аночка старалась возразить и даже поднялась, высвобождаясь из этого бушевания закруживших её фраз, но Агния Львовна туго зажала ей рот ладонью и, вплотную надвинувшись, прошептала с расстановкой, как заклинательница змей:
– Запомни! Я тебя сживу со света, если ты раскиснешь от посулов моего Егора.
В тот же миг Агния Львовна рассмеялась и снова звучно пропела:
– Рано, рано, милочка, зазнаваться! К тебе пришла толпа! Как волхвы на поклонение под предводительством, кажется, твоего папаши. А ты не хочешь показаться! Вон, смотри-ка. Принимай. А я – к Егору Павловичу.