С прибытием парижских известий "бодрость потеряли" и черногорцы. Они потянулись к родным вершинам, их биваки "на высотах рагузинских" опустели. А из Франции уже направился в Далмацию генерал Мармон во главе пятнадцати тысяч солдат и офицеров.
Сенявин тем временем выигрывал время. Он вежливо препирался с французскими генералами и австрийскими комиссарами, не упуская малейшей возможности стравить "высокие стороны".
Английский историк говорит: "В Адриатике адмирал Сенявин, подобно многим другим, отказывался верить, что договор будет ратифицирован". Конечно, бумага за подписью Убри представлялась вопиющей нелепицей. Но Сенявин-то давно убедился, что внешняя политика Зимнего обладает тем недостатком, который у моряков назывался рыскливостью, то бишь досадной, а подчас и бедственной "способностью" корабля кидаться из стороны в сторону под влиянием случайностей.
Дмитрий Николаевич мог не верить и всем сердцем желал не верить в ратификацию соглашения, но это вовсе не позволяло ему оспаривать официальные депеши, подлинность коих была неоспорима.
Однако именно политическая рыскливость Зимнего питала сенявинскую надежду на перемену петербургского курса. Ну, да и на худой конец у него имелась в запасе хоть и шаткая, но отговорочка: не "августейший повелитель", а всего-навсего статский советник предписывал уходить с Балкан.
Французские генералы Мармон и Лористон, австрийские комиссары их сиятельства Беллегард и Лепин, все те, кто убеждал Сенявина, грозил Сенявину, умасливал Сеявина, все они быстро убедились, что Сенявин не из дипломатов, "прошедших испытательный срок в министерстве", где обучают "в первую очередь искусству кланяться".
Напротив, он прошел школу, где обучали "искусству не кланяться" – ни ядрам, ни обстоятельствам.
Тянулись недели. Сенявин не уступал. Но и не наступал. Не признавая мира, он признавал перемирие. Стало быть, неприятель волен был концентрироваться у Дубровника. Французы так и делали. А Сенявину ничего иного не оставалось, как с молчаливым бешенством принимать к сведению последствия политической глупости. Он уже отдавал себе отчет в том, что территорию республики Дубровник волей-неволей придется оставить, как и в том, что на территории Которской области его еще ждут тяжелые испытания.
Между тем незадачливый статский советник прибыл в столицу Российской империи. "В бытность мою тогда в Петербурге, – рассказывает генерал Тучков, – возвратился известный Убри с подписанным от Наполеона трактатом. Но только был оный объявлен Государственному совету, как, первый и последний раз его правления, дерзнули члены оного воспротивиться. Они представили императору весь вред, могущий последовать от такого невыгодного договора. Хотя многим известно было, что Убри поступил во всем согласно с наставлениями, данными ему государем, но последний всю вину возложил на него".
Когда племянник Александра I Александр II совершал жестокость, то по обыкновению умывал руки, ссылаясь на то, что исполнители не поняли высочайшей воли. Дядюшка обладал тем же свойством, что и племянник. Правда, статский советник, попавший впросак, не попал ни на эшафот, ни в каземат, его выгнали в отставку и выслали в деревню, но при этом царь сказал, что Убри не понял смысла инструкции и превысил полномочия. А суть-то была в том, что Петербург и Берлин успели обменяться тайными декларациями о союзе, и еще в том, что англичане, оказывается, вовсе не спешили поддаваться Наполеону.
Сенявин мог торжествовать. Сенявин не торжествовал. Ведь пока русские пушки были немы, неприятель усилился сверх меры. А бокезцы и черногорцы усомнились в том, что "россияне с ними будут всегда неразлучны".
И еще потому не торжествовал Сенявин, что сам очутился в положении, сходном с положением Убри. Сперва царь одобрил борьбу за Дубровник. А теперь, когда вице-адмирал не обладал никакой возможностью завершить эту борьбу и принужден был морем эвакуировать войска, теперь царь обвинил Сенявина в том же, в чем и Убри: в нарушении инструкции.
Средства связи могут играть двойную роль: если они хороши, высшему начальству приходится брать ответственность на себя; если они плохи, у высшего начальства есть шансы взвалить ответственность на низшее начальство. Император Александр I очень хорошо пользовался плохой связью.
9
Но еще оставалась Которская область. Оставалась триединая великолепная бухта, способная приютить целый флот, оставались которские крепости и сами которцы, которые слали к Сенявину депутации, умоляя русских не уходить, а он обещал ходатайствовать за них перед государем.
Оставалась Которская область. Сенявин не отдал ее вопреки настояниям и русской, и французской, и австрийской дипломатии. Он решился не отдавать ее и вопреки французским штыкам. Но для этого ему надо было еще выдержать сопротивление Вяземского.
Дмитрий Николаевич, конечно, знал, что генерал Вяземский не жалует адмирала Сенявина. И все же (после первых боев за Дубровник) Сенявин поступил с князем так, как в свое время Ушаков поступил с ним самим: представляя отличившихся к наградам, главнокомандующий характеризовал Вяземского "искусным и прозорливым" и прибавил, что попросту не хватает слов, дабы "достойно выхвалить подвиги и благоразумные распоряжения его".
Складывайся дела успешно, и Вяземский, верно, сменил бы гнев на милость, да сызнова сообщил жене, что служить с Сенявиным очень приятно. Но Василий Васильевич был из тех генералов, что весьма хороши, когда хорошо, и весьма нехороши, когда нехорошо. Дела складывались неуспешно, и генерал все дальше и все больше расходился с главнокомандующим.
В Которской области Вяземский инспектировал крепость Кастельново: "Я объехал все окрестности Кастельново и нашел, что они хотя имеют большие горы и дефилеи, но не непроходимы, и что войска везде могут идти с горными орудиями, что всякой дефиле могут обойти и, одним словом, в местах сих отнюдь война не затруднительна (то есть не затруднительна для противников, французов. – Ю. Д.) и защищаемому должно весьма остерегаться множества маневров и фальшивых атак. Крепость Кастельново и редут Спаниоло я нашел в самом дурном положении".
Вяземский изложил свои соображения на военном совете. Однако генерала никто не поддержал. Очевидно, присутствующие были иного мнения: храбрость города берет, храбрость города и отстаивает! Вяземский такую решимость расценил как заговор, как "комплот противу меня" и разобиделся, ибо адмирал "начал грубостями опровергать все, что я ни говорил".
"Грубости" как-то не вяжутся с тем, что известно о характере Дмитрия Николаевича. Но, быть может, раздражившись, он и высказал приунывшему генералу несколько прямых, резких слов, да еще при черногорцах, которых князь не признавал просвещенными.
Сдержавшись на глазах у главнокомандующего и "частных" начальников, князь за глаза вылил на Сенявина ушат помоев. Раскрыл свой журнал-дневник и, макая перо в желчь, порассказал ту "правду", что хуже всякой лжи: "Он весьма посредственного ума, без всяких сведений, с злым характером, интересан и решителен на зло. Государю угодно было послать в Корфу с эскадрой и командующего всеми войсками. Он повелел министру Чичагову назначить. Министр назначил, но иностранца. Государь опроверг и требовал русского. Министр выбрал Сенявина на ту только цель, чтобы обмарать русских и после сказать государю: это русский! Но так как он был контр-адмирал, то легко случиться могло, что в Корфе генерал-майор мог быть старше его (выслугой лет. – Ю. Д.), и потому без очереди, без заслуги, не зная человека, государь произвел его в вице-адмиралы, удостоил его большой доверенностью, отправил его в важную экспедицию, не видав его, не говоря с ним ни слова и не заметя его ни почему".
Ох, расходился князенька! Всем досталось: и главнокомандующему, и министру, и даже царю… А следующие записи сделаны им уже в Корфу. Видимо, Сенявин попросту спровадил Василия Васильевича в главную базу. Спровадил, чтоб не мешался.
Может, нет нужды рассказывать о сложных перипетиях сухопутных действий, но, думаю, следует добром помянуть армейцев, сражавшихся с Наполеоном тогда, когда никто на континенте не смел изъясняться с ним языком пушек.
Надо помянуть егерей, несших бремя горной войны: гренадеров, воинов "мужественного вида, в простреленных касках", артиллеристов, которые волокли орудия там, где легконогие черногорцы "прыгают с камня на камень". Помянуть рядовых, этих, по словам одного писателя, "спокойных повседневных героев, придающих незначительным своим поступкам свойственное им самим благородство и проникнутых при исполнении будничных обязанностей близкой их сердцу поэзией".
Были среди них и те, кто возвратился в строй после размена пленными. Они рассказывали, как французские офицеры выпытывали военные сведения, манили под французские знамена, сулили сладкую жизнь. Нет, они возвращались к своим, к своей несладкой жизни, потому что какая ж, к чертям, жизнь на чужих хлебах, даже если те хлеба с изюмом… А были и такие, что добирались за сотни и сотни верст, плененные не на Балканах, а в минувшую кампанию, отравленную Аустерлицем. Они бежали из плена "с тем намерением, чтоб пробраться в Россию или к российским войскам, где бы те ни были".
Я цитировал показания егеря Бордатова, калужанина, сенявинского земляка. Он еще до плена десять годов тянул солдатскую лямку; его захватили раненым, в бою, содержали в разных городах Европы, да он изловчился и унес ноги. Добрался до Италии и – не с помощью ли итальянцев, ненавистников французской оккупации? – достиг Корфу: "старался прибыть для определения по-прежнему на службу". Его и определили. Раньше, до плена. Яков Григорьевич числился в 6-м егерском, теперь – в 13-м, которым командовал Вяземский. Но Бордатов не миловался ни с голубоглазенькой, ни с черноглазенькой, а пошел с однополчанами служить задорно или "служить куражно", как в старину пошучивали солдаты…
Выше уже упоминалось имя генерала Попандопуло, командира греко-албанского легиона. Там же, на Корфу, он командовал и Колыванским мушкетерским полком. Службу генерал начал давно, тридцать с лишним лет назад. Он "был при взятии Очакова, Бендер, Аккермана и других мест; при заключении мира назначен в свиту господина генерала от инфантерии Кутузова при его посольстве в Константинополе", а в восемьсот четвертом прибыл на Корфу.
В июле 1806 года Сенявин вызвал Попандопуло с Корфу. Генерал сдал свои "должности" другому высшему офицеру, Назимову, и, не мешкая, уехал в Которскую область.
Попандопуло, как и Вяземский, не восторгался крепостью Кастельново и редутом Спаниоло. Но, в отличие от Вяземского, новый командующий "приступил немедля к поправке и умножению укреплений".
В Военно-историческом архиве есть рапорт "господину вице-адмиралу и кавалеру Сенявину". Рапорт написан тотчас после боев. Старая бумага, составленная не в кабинете, а на биваке, доносит "живую поэзию событий и подвигов".
Попандопуло подробно описывал сентябрьские (1806 года) бои "в окружностях Кастельново и в границах республики Рагузы". Они потребовали от командующего мгновенной реакции, глазомера, хитрости, осмотрительности. Попандопуло и на сей раз оказался достойным учеником Суворова, который наставлял "частных начальников" (а Попандопуло таковым и был при Сенявине) действовать "с разумом, искусством и под ответом".
Не с какой-то бездарностью состязался сенявинский генерал, но с Огюстом Фредериком Мармоном: два года спустя этот сдержанный, методический, сухой Мармон расколотит в пух австрийцев и получит маршальский жезл. А теперь, будучи вчетверо сильнее, отступил, "не делая уже далее своих покушений". Можно верить французскому историку: Мармон был очень зол на русских.
Можно верить и Попандопуло, когда он сообщал в Петербург, что его солдаты и офицеры "подали свету пример истинной храбрости и военного порядка". Верно оценил генерал и результаты изнурительного сражения: крепости Кастельново и Спаниоло, падение коих предрекал Вяземский, не пали, а ведь без них область была бы потеряна, что "понудило бы, вероятно, господина вице-адмирала Сенявина оставить те места со всею его эскадрою".
Генеральский рапорт высшему командованию и донесение царю – это общая картина боевого столкновения, то есть картина коллективного подвига. Но массовый подвиг – сплав подвигов индивидуальных. О последних узнаешь из представлений к наградам.
Вот примеры, воскрешающие подвиги давно позабытых людей:
майор Забелин – "Три раза обращал неприятеля в тыл и три раза распоряжениями своими уничтожал покушения французов; наконец, бросясь сам на пушки, овладел оными и употребил их против неприятеля";
майор Езерский – "Был везде впереди…";
капитан Бабичев – "С тремя ротами первый овладел высотами и пушкою и при самом сильном огне держался на оных, храбро отразил стремление неприятеля";
капитан Ходаковский – "Бросился с ротою на защищаемый холм, сбил неприятеля, отнял пушку и удержал, покуда вся колонна не подоспела";
поручик Кличко – "Быв отряжен с охотниками из гренадер, егерей и черногорцев, храбро открыл путь черногорцам на неприятельский пост и овладел пушкою, которая удерживала приступ черногорцев";
поручик Канивальский – "Когда французы поколебали было егерей и черногорцев, отчаянно бросился вперед и, сим примером ободрив поколебавшихся, обратил неприятеля в бегство".
Сенявин полагал долгом удовлетворять ходатайства о наградах. Он, конечно, повторил бы вслед за Константином Батюшковым:
– Что в офицере без честолюбия? Ты не любишь крестов? – иди в отставку, а не смейся над теми, которые их покупают кровью.
Но вот что досадно: в архивных бумагах мне не попалось ничего об отваге "нижних чинов". А они ведь ничуть не уступали хотя бы некоему Слепцову, очень похожему на Долохова из "Войны и мира": "Разжалованный из унтер-офицеров в рядовые и лишенный дворянства. Слепцов во все время сражения был впереди и показывал беспримерные знаки отличия и храбрости и действительно отличил себя сверх своего звания".
Одна поправка: не "сверх", а в полном соответствии со званием – званием рядового солдата.
10
В рапорте Попандопуло упоминался линейный корабль "Ярослав". Его артиллерия заставила Мармона отступить. Капитан 2-го ранга Митьков, командир "Ярослава", поддержав изнемогавших бойцов Попандопуло, довершил сражение.
Это лишь один из случаев взаимодействия моряков и армейцев. Бывало, адмирал сам руководил этим взаимодействием. Не издали, а в гуще огня. О личном участии Дмитрия Николаевича в боях знал и неприятель. Однажды парижский официоз даже выдал желаемое за действительность, сообщив, что адмирал Сенявин убит ядром с канонерской лодки "Баталия де Маренго".
Принудив Мармона признать статус-кво Которской области, Дмитрий Николаевич не отсиживался ни в Кастельново, ни на Корфу.
В ноябрьское штормовое ненастье вице-адмирал появился у далматинских островов, подле крепостей, над которыми полоскались французские флаги.
Сенявин привел с собою три линейных корабля, фрегат, два транспорта и несколько бокезских легких судов. На кораблях находились два батальона егерей, отборные черногорские и которские стрелки.
По обыкновению Сенявин не желал наносить ущерба местным жителям. Он "пригласил" комендантов крепостей капитулировать. Но коменданты были французы, а не австрийцы из породы маркиза Гизлиери. Не сдаваться они хотели, а драться. И дрались, как говорит русский офицер, отважно.
Егеря и морские пехотинцы ходили в атаки "под личным предводительством адмирала". Атакующих встречали картечью. Черногорцы "отменно храбро" двигались короткими перебежками; их вел Савва Негош, родной брат Петра Негоша, митрополита. Матросы, что называется, на горбах тащили орудия. Прицельными выстрелами давили батареи неприятеля. Потом атакующие ударяли в штыки. Французские гарнизоны просили пощады.
Как раз об этих происшествиях есть восторженные строки в жихаревском "Дневнике чиновника". Они потому ценны, что принадлежат невоенному, литератору, записному театралу. И еще потому, что неофициальные, частные "петербургские" оценки деятельности Дмитрия Николаевича встречаются изредка. Порою даже создается впечатление полного неведения Петербургом, Россией о делах на Средиземном море. И хотя действительно внимание "общества" было приковано к событиям на континенте, Жихарев такое впечатление до некоторой степени рассеивает.
"Толкуют, – читаем в "Дневнике чиновника", – что адмирал Сенявин, высадив внезапно команду человек в триста на один из далматских островов, Курцоли, занятый французами, перебил и взял в плен у них много людей и совершенно вытеснил их оттуда… О великих способностях и неустрашимости Сенявина говорят очень многие; подчиненные его обожают, и, кажется, он пользуется общим уважением и большой народностью". (Интересно и это последнее: "большой народностью"!)
В боях у далматинского побережья, как и в боях на материке, участвовали черногорцы. Они, замечает Броневский, "отличались не только храбростью, но повиновением и человеколюбием".
Это объяснялось присутствием Сенявина. В других случаях "мужланы", как третировал черногорцев Мармон, не церемонились с врагами, и французские генералы письменно жаловались Дмитрию Николаевичу на жестокость горцев.