Сатанинский смех - Фрэнк Йерби 22 стр.


Жан повернул голову и стал осматривать Марсово поле. На крыше Военной школы возникла новая надстройка, созданная галереями и сводом над ними, расписанным двумя десятками художников под водительством великого Давида, изобразивших эпизоды прошедшего года в грандиозной аллегорической форме. Люди, которых Жан знал со всеми их слабостями, мелочностью и корыстолюбием, на полотнах художников оказались гигантами, полубогами, гораздо более величественными, чем в жизни, значительно красивее, изображенными в своей официальной форменной одежде вершителей судеб государства и рядом – в виде древних римлян, облаченных в тоги, с такими мощными фигурами, которые вряд ли у кого из них были в действительности.

И все это – картины, триумфальные арки у ворот и у реки, железные подъемные краны, с которых свисают большие чаны с благовониями, насыщающими воздух, гул пушечных выстрелов, военная музыка, черные от людей вершины парижских холмов, с которых зрители наблюдают за церемонией в подзорные трубы, так что солнце отражается в окулярах вспышками маленьких молний, от куполов Дома инвалидов до ветряных мельниц, лениво поворачивающих свои крылья, Монмартр, Шалло расцвечено шелковыми и хлопчатобумажными тканями модно одетых женщин, – все казалось великолепным, возвышенным, даже потрескавшаяся штукатурка статуи Свободы, претендующей на величие…

Музыка звучала все громче, все оглушительнее. Из ворот, проходя под триумфальными арками, вышла Национальная гвардия с развевающимися знаменами, за ней шествовал господин де Мотье, бывший маркиз де Лафайет, генералиссимус Франции, великолепный на своем белом коне, его рыжие не напудренные волосы блестели на солнце. За ним шествовали придворные, королевская семья, и заключал шествие Талейран-Перигор, епископ Отенский, с тремястами священников, одетых в белое, с трехцветными лентами. Эта процессия двигалась под гром пушечного салюта, гремевшего со всех высот Парижа, канонаду подхватывали пушки на других высотах, от деревни к деревне, так что в течение нескольких минут эхо пушечного салюта прокатилось по всей Франции.

Теперь на поле показалась кавалерия, медленно разворачиваясь в точно отмеренных построениях, каждый маневр выполнялся безукоризненно, включая и новые фигуры, придуманные специально для этого случая.

Потом Лафайет поднялся к алтарю, взмахнул мечом и произнес клятву верности от своего имени и от имени французской армии: "Королю, Закону и Нации". Вслед за ним туда поднялся толстый, как всегда, все путающий Людовик и твердым голосом поклялся поддерживать конституцию, после чего небо словно раскололось от ликующих криков толпы, все встали, и сто тысяч хриплых голосов повторили клятву, заглушив на мгновение даже пушечный салют.

– Это уж слишком, – обратился Жан к Флоретте. – Не могу описать тебе всего этого. Мне это представляется почти богохульством, словно люди хотят стать богами…

– А это и есть богохульство, – Прошептал Пьер. – Я… я поверить не могу, но что ты думаешь об этом?

Жан посмотрел туда, куда указывал Пьер. Епископ Талейран поднялся к алтарю, чтобы начать торжественную мессу, но неожиданно над алтарем собрались рассеянные ранее по небу облака, они становились черными быстрее, чем трехцветные, присягнувшие священники успели подняться по ступенькам, и прежде чем епископ поднял руки, призывая к тишине, хлынули потоки дождя.

Чаши с благовониями зашипели, яркие панно стали терять свои краски, нежные туалеты нимф из Оперы (Люсьена была среди них. Жан еще раньше разглядел ее в толпе), промокшие насквозь под ливневыми потоками, прилипали к стройным телам, повсюду раскрывались зонтики, тщательно сделанные прически осторожно прикрывали сюртуками.

Жан снял свой сюртук и завернул в него Флоретту, потому что никому из них в голову не пришло взять с собой зонтики, но раньше, чем он успел хоть частично укрыть ее, легкое шелковое платье, сшитое ей Марианной, промокло насквозь. Он стоял, прижимая ее к себе, ощущая, как она дрожит под его сюртуком, глядя, как сановники и знать бегут в поисках укрытия, и вдруг осознал помимо своей воли высшую комичность доказательства продемонстрированной природой тщетности усилий человечества и всех его надежд, приходящих ему дома в голову. Из его горла вырвался взмывающий ввысь хохот, раскат за раскатом, навстречу ливню, вся сила его сарказма вылилась в этом странном нечеловеческом смехе, так что те, кто находился поблизости, замерли в своем бегстве к убежищам и уставились на этого высокого человека с изувеченным лицом ангела-дьявола, хохочущего как безумный сатана из самого ада. От этого хохота шевелились волосы на голове, людей охватывал внезапный холод и по коже пробегала дрожь.

– Прекрати, Жан! – закричала Флоретта. – Прекрати немедленно!

Жан пристально посмотрел на нее сверху, сардоническая усмешка на его лице медленно сменилась выражением нежности.

– Прости меня, любимая, – заговорил он, – я не хотел обидеть тебя.

– Ты… ты не обидел меня, – запинаясь, выговорила она, голос ее дрожал, – ты испугал меня, Жан. Порой, когда ты смеешься вот так, я понимаю, что по-настоящему не знаю тебя, что в тебе не один человек, а два, и одну твою сторону я совсем не знаю…

– Та моя сторона – это зло, – сказал Жан.

– Да… о, не знаю! Все, что я знаю, что это не тот человек, которого я люблю…

– Отведите ее домой, Жан, – сказала Марианна. – Разве не видишь, что она уже посинела от холода.

– Хорошо, – отозвался Жан.

– Я пойду с тобой, – продолжала Марианна, – этот ребенок нуждается в уходе. Если ты, Пьер, хочешь, можешь остаться.

– Нет, – сказал Пьер. – Не собираюсь мокнуть ради того, чтобы слушать эту мессу, особенно когда ее служат священники, кланяющиеся гражданским властям и ставящие их выше церкви. Я человек неверующий, но если уж ты верующий, тогда, черт возьми, веруй и не иди на сделки. Пошли…

Марианна была права. Когда они пришли домой, Флоретту уже трясло в лихорадке. Но Марианна самой природой была создана для разрешения подобных кризисов. За десять минут она уложила Флоретту в постель, приложила к ее ногам нагретые камни, завернутые в полотенца, влила ей в рот горячий грог. Мало-помалу ее ноги и руки согрелись, горячий ром тоже сделал свое дело, так что ее прелестное неземное лицо вновь обрело свои краски. Жан сидел у ее постели до тех пор, пока ее не сморил сон. Тогда он встал.

– Пойду переоденусь, – сказал он. – С ней ведь все будет в порядке, Марианна?

– Все будет в полном порядке. Я останусь с ней просто на тот случай, если она проснется, хотя это маловероятно. А вы оба идите переоденьтесь. И ступайте на площадь Бастилии, и танцуйте там со всеми шлюхами. Знаю ведь, вы именно это собираетесь проделать. Но если ты, Пьер дю Пэн, не явишься домой к полуночи, клянусь всеми святыми, получишь у меня большой железной кастрюлей!

– К полуночи! – ухмыльнулся этот плут. – Да я за это время развлекусь по крайней мере с тремя!

– Ишь ты, le cog gaubois, – пошутил Жан. – Или ты кролик с Ривьеры, кто из них?

– Во всяком случае не монах с изуродованным лицом, служащий черную мессу, – выпалил ему в ответ Пьер.

– Оба вы хороши, – объявила Марианна. – Убирайтесь отсюда и дайте бедной девочке поспать.

На площади Бастилии, где уже не существовало мрачной тюрьмы, которую до самого основания разобрали парижане, было воздвигнуто Дерево Свободы высотой более шестидесяти футов, а на его верхушке водрузили огромный фригийский колпак, который впоследствии стал символом свободы. Среди разбросанных камней, оставшихся от крепости, установили искусственные деревья, украшенные фонариками, под которыми танцевала толпа.

Марианна оказалась совершенно права – по крайней мере половина девочек из Пале-Руайяля была здесь. Однако можно было увидеть и дам, некоторые из них даже представляли остатки знати и танцевали не только с хорошо одетыми господами, напоминавшими по виду буржуа, но и с мужчинами в рабочих куртках и длинных брюках, из сословия, именуемого sans culottu, не потому, что эти мужчины не носили брюк, а потому, что это были не бриджи до колен, какие носили представители высших классов. Здесь, на площади Бастилии, все общество уравнялось, чтобы сложиться заново – во что, в какое новое общество?

Виноторговцы установили множество ларьков, и среди шума и смеха зазывали желающих. Жан какое-то время стоял неподвижно. У него было странное настроение, непривычное для него. Обычно, когда дело доходило до еды и до выпивки, Жан бывал очень скромен, даже воздержан, к тому же он не испытывал потребности в компании. Но сегодня, как ни странно, привычное одиночество казалось ему невыносимым. Им овладело непривычное желание пить, смеяться вместе с другими, танцевать – оказаться однажды таким же, как все, забыть свой цинизм, свою насмешливость и окунуться в жизнь. Завтра он сможет вновь вернуться во мрак, в одиночество, но сегодня…

Он подошел к виноторговцу.

– Графин! – весело потребовал он. – И полный!

Пьер ухмыльнулся.

– Увидимся позднее, старина, – сказал он. – Я собираюсь заработать парочку ударов сковородкой!

Жан посмотрел, как Пьер направился в глубь толпы. Он сделал шаг вслед на ним, хотел окликнуть его, потому что меньше всего на свете он хотел в этот вечер оказаться в одиночестве, но было уже поздно. Толпа гуляк поглотила Пьера, словно его и не было.

Жан одним глотком выпил вино и протянул графин, чтобы его наполнили вновь. Он чувствовал, как вино согревает его нутро, особенно живот, языки этого огня, черные и зеленые, поднимались выше, в голову. Он не умел пить и знал это, не получал удовольствия от алкоголя, ненавидел опьянение, как ненавидел все, что ослабляло его самоконтроль. Но сейчас он испытывал потребность выпить. Любое бегство – даже самое дешевое и безвкусное – соответствовало его настроению. Он чувствовал себя погребенным под руинами своих поражений: Тереза умерла в мучениях, четыре года его жизни, его молодости, были украдены, его мужественная красота безнадежно исковеркана, Люсьена его предала, Николь потеряна – скорее всего тоже погибла, и если да – то какой ужасной смертью? Он должен выбраться из-под обвала своих бед, увидеть сверканье звезд, вдыхать воздух, смеяться добрым смехом, свободным от насмешки, от горечи…

Два часа спустя он брел по Елисейским полям, не зная точно, где он находится. Было еще не поздно, но фонарики на деревьях плясали перед его глазами какую-то дикую пляску, а танцующие виделись ему дервишами, крутящимися с немыслимой скоростью, в них нельзя было разглядеть людей – только завитки света и красок. Он смотрел на них вполне благосклонно, он любил их всех – все они были его братья, его дети, люди Парижа, веселые и счастливые, и он стоял, слегка покачиваясь, когда почувствовал легкое прикосновение ее руки к своему плечу.

– Жанно, – хрипло прошептала она, ее лицо было совсем рядом с его лицом, так что ее дыхание, отдававшее алкоголем, коснулось его щеки. – Я нашла тебя. Но я так долго искала… – Она придвинулась еще ближе, в ее карих глазах запрыгали смешинки. – Ты пьян! Как смешно… я никогда не видела тебя пьяным… думаю, ты меняешься, мужчина должен хоть раз напиться…

Он уставился на нее с серьезностью пьяного. Когда он заговорил, голос его звучал глухо.

– Люсьена, – пробормотал он.

– Я собиралась пригласить тебя, чтобы ты сплясал со мной карманьолу, – смеялась она, – но не в состоянии. Mon Dieb!Ты еле стоишь! Но пусть тебя, мой Жанно, это не тревожит, я тоже плохо держусь на ногах… Пошли со мной…

– Куда? – выдавил Жан.

– Неважно куда. Я должна позаботиться о тебе. Если ты будешь и дальше так бродить, тебя пристукнут и ограбят. Пойдем… туда, где мы будем одни, сможем поговорить и…

– И что? – глухо прошептал он.

– Увидишь, – пообещала она.

Она взяла его за руку, и они пошли от Елисейских полей, миновали площадь Людовика Пятнадцатого, перешли через мост и оказались в лабиринте кривых улочек Левого берега. Жан так и не понял, сколько раз они сворачивали, все улицы казались ему одинаковым чередованием качающихся фонарей и полного мрака. Его ботинки стучали по булыжнику, тени от фонарей казались таинственными, пока, наконец, она не остановилась, вынула из сумочки большой ключ, повернула его в замке, и они стали взбираться вверх по длинным пролетам винтовой лестницы. Затем Люсьена опять остановилась, опять повернула ключ в замке и толкнула дверь.

– Вот мы и на месте, – объявила она.

Комната, насколько он мог ее разглядеть при свете горевшей свечи, была богато обставлена: стены обиты шелком, роскошная кровать под балдахином, мебель позолоченная, резная, экран у камина разрисован, ноги по щиколотку утопают в мягком ковре, пахнет тонкими духами, тягучий, проникающий аромат, пробившийся сквозь все винные пары и заставивший его дышать учащеннее; все изысканно красиво, включая часы на камине, которые показывали не только время, но и дни, и месяцы, с двумя толстыми голыми купидончиками, лежащими наверху с медными топориками в руках, которыми они отбивали время.

– Заходи, – пригласила его Люсьена, – позволь мне помочь тебе снять ботинки. Ты, должно быть, устал…

– Устал? – переспросил Жан, голос звучал где-то далеко, в тысячах лье от его тела. – Не устал, а мертв. Я умер в тюрьме, – от голода, от пыток в руках лакеев ла Муата. Я призрак, все-таки живущий, несмотря на то, что всякая потребность или желание жить покинули меня. Знаешь это, Люсьена? Странно быть мертвым – требуется так много времени, чтобы умереть… Я начал умирать в ту ночь, когда ты предала меня, а кончилось это, когда… – Он не мог произнести, не мог заставить себя упомянуть имя Николь здесь, в этих обстоятельствах. – Я только призрак, – повторил он.

– Призрак с очень крепким телом, – прошептала она, и он ощутил ее руки, оказавшиеся у него под рубашкой, мягкие и теплые руки на своей груди.

– Не делай этого, – сказал он. – Я не хочу…

Но ее губы уже прильнули к его губам, мягкие и сладкие, с привкусом вина, не давая ему продолжать говорить, двигаясь с дьявольским искусством. Он оказался пленником, она держала его этим бесконечным, мучительным, болезненным поцелуем, а ее руки двигались по его телу и там, и тут, он чувствовал, как прохлада ночи коснулась его кожи, он лежал в кресле, тупо глядя на свое обнаженное тело, а она увернулась от него балетным поворотом, взмахнула своими белыми руками так, что прозрачное одеяние из шифона, бывшее на ней, взлетело облаком над ее головой и опустилось на пол. Он пристально посмотрел на нее.

– Бог мой, как ты прекрасна! – простонал он.

– Ты так считаешь? – прошептала она. Потом схватила его за руки и заставила встать, поднялась на цыпочки и нашла губами его рот, и потолок над ним закружился, пока он уже не в силах был стоять и неожиданно, как по волшебству, оказался лежащим под шелковым балдахином на огромной постели.

– О, Боже! – бормотал Жан. – О, Боже Милосердный…

Просыпался он так, словно возрождался к жизни. Он продирался сквозь пелену тьмы, глаза его моргали от света. Голова представляла собой мяч, больший, чем земной шар, населенный легионом чертиков с пиками и топориками. Язык был словно из шерсти самого отвратительного животного на земле, а его глаза…

Ему потребовалось немало времени, чтобы сфокусировать глаза, но, когда это ему удалось, он увидел ее, лежащую рядом, ее лицо, размякшее от сна, рыжеватые волосы растрепаны. Она выглядела прелестной даже при дневном свете, даже при резком свете полуденного солнца. Одна ее рука лежала на его груди, голова уткнулась в его шею.

Он лежал, вспоминая случившееся, охваченный внезапной безмерной ненавистью и презрением к себе за свою податливость – ведь знает, что она собой представляет. Он вспомнил о Флоретте, больной лихорадкой, потерянной в вечной тьме, ожидающей в страхе его шагов по лестнице.

Он попытался отодвинуться от Люсьены так, чтобы не разбудить ее. Однако она тут же открыла глаза, совершенно ясные, полные насмешки, смеха и еще чего-то, что он не мог определить, но что ужаснуло его.

– Куда это ты собрался? – рассмеялась она.

– Домой, – отрывисто сказал он.

– Но, Жанно, дорогой, теперь здесь твой дом. Не будь дураком – здесь намного комфортабельнее, чем в той мрачной дыре, в которой ты живешь…

Она приподнялась, опираясь на локоть, и внимательно посмотрела на него.

– А ты сильный, – прошептала она. – Теперь я понимаю жалостливые письма бедняжки Николь…

– Не упоминай ее имени! – выкрикнул он.

– Не буду, – зевнула она. – Этот предмет навевает на меня скуку. Мне все скучно – кроме тебя, мой любимый…

Он заставил себя сесть, но она прильнула к нему, обнимая его своими мягкими руками, ища его рот.

– Ты, – прошептала она, – никуда не пойдешь…

Ее рот прижался к его губам, и он понял, что пропал. Пропал, мысленно простонал он, пока еще был в состоянии думать, но длилось это недолго.

Потому что через несколько минут он вообще уже ни о чем не думал.

10

Дом гражданина Рикети, бывшего графа де Мирабо, под номером сорок два по Шоссе д' Антен оказался, как и ожидал Жан, роскошен. Даже в прихожей, где его ожидали, стены были обиты тяжелым шелком и отделаны резным деревом. Жан окинул прихожую взглядом, потом посмотрел на Люсьену. Она выглядела, как всегда, очаровательно.

На ней было свободное платье из белой хлопчатобумажной ткани с продольными зелеными полосами, ибо летом 1790 года шелк считался принадлежностью аристократии, следовательно, одеваться в шелк стало непатриотичным и даже опасным. Но на Люсьене и хлопчатобумажное платье выглядело прелестно. Она может надеть старую мешковину, подумал Жан, и оставаться прекрасной… Поверх платья на ней был короткий жакет из той же ткани, тугой корсаж, сшитый так, что полосы шли горизонтально. Бант придерживал газовую косынку, накрахмаленное газовое жабо закрывало ее гибкую шею вплоть до подбородка, крохотная шляпка из лент и страусовых перьев пристроилась на темно-рыжих волосах, причесанных по моде Кадоган с множеством локонов по обе стороны лица с большим пучком на затылке, свисающим вниз и вновь поднятым кверху, где он делился на сложную паутину завитков, заколотых на самом верху ее прически.

Она прижималась к руке Жана и улыбалась ему. А он стоял, нахмурившись, слыша доносившийся из гостиной громовой голос Мирабо:

– Полная глупость! Половина Европы пытается узнать, кто такой этот гражданин Рикети, о котором столько болтают. Не считая моего лакея, который, когда попрошайка рискнул обратиться ко мне "гражданин", сказал ему: "Для тебя, подонок, он граф де Мирабо, и никогда не забывай этого!"

Взрыв смеха приветствовал его последние слова. Люсьена повернулась к Жану.

– А он кое-что из себя представляет, этот граф де Мирабо, правда?

– Да, – согласился Жан, но в этот момент появился слуга с пунцовым лицом, не оставлявшим сомнений в том, что именно он был героем рассказа Мирабо.

– Мадам, месье? – пробормотал он.

– Месье Марен, мадемуазель Тальбот, – ответил Жан.

Слуга не успел произнести и половины представления, как Мирабо поспешил в прихожую, тряся своей лохматой львиной головой.

Назад Дальше