Золотой саркофаг - Ференц Мора 20 стр.


Эту веру готовы были разделить и остальные. Но заговорил Минервиний, пользующийся большим уважением собрания. Было известно, что он – доверенный слуга принцепса Константина, сына наисской угодницы, а старейшины общины знали или, по крайней мере, шептались и еще кое о чем, более важном. Минервиний несколько охладил энтузиазм присутствующих: какую цель имеет перепись христиан, определенно никому еще не известно. В армии кое-кто предчувствует недоброе. Но что бы там ни было, достоверно, что повелитель – человек справедливый; однако не все правители благосклонно относятся к христианству, и велика опасность, что они совратят императора на свой недобрый путь. Ни за что на свете Минервиний не хотел бы, чтобы господь отозвал великого государя от управления империей и послал его на место, пустующее после переселения Траяна. Надо молить бога, чтоб он каким-нибудь знамением показал Диоклетиану свое всемогущество и тем отвратил его от идолопоклонства.

Многие, слушая старого воина, кивали головой. Но лицо Мнестора не выражало согласия. Епископ призвал паству молить бога, да обратит он все своею премудростью в лучшую сторону и благословит мир среди человеков.

После благословения собрания началась агапа, простой совместный ужин, за которым братия обсуждала разные мелочи жизни. Искали Аммония, для которого епископ выделил место рядом с собой, но тот куда-то исчез. Не появился он и на другой, и на третий день. Легковерные высказывали предположение, что господь бог именно по данному поводу повелел ангелам своим перенести проповедника сюда из Фиваиды; а тот в самом деле походил на фиваидского пустынника.

Но мало-помалу про Аммония, с его зловещими прорицаниями, совсем забыли. И перестали говорить о нем, – тем более что ожидаемых больших перемен не последовало. Правда, всех христиан переписали, но ни высоких чинов, ни земель им не роздали. Прежних христиан это не поколебало в вере, но "свежеиспеченные" перестали посещать собрания. Во время утренних прогулок Мнестор часто видел то в дорожной пыли, то в волнах Оронта выброшенные ими кресты. Когда мог, он подымал их и обращался с молитвой к богу о прощении маловерных.

В конце зимы епископа пригласил к себе префект. Он осведомился, помнит ли Мнестор волосатого черного человека, который накануне отъезда императора мутил народ на форуме? Епископ сказал, что помнит, но ничего о нем не знает: ни кто он, ни куда потом девался. При этом Мнестор, конечно, умолчал, что незнакомец назвался посланником епископа Никомидии.

Впрочем, префект, видимо, не был этим раздосадован. Хотя двор обнаружил некоторый интерес к черному проповеднику, в запросе не указывалась причина этого, и префект решил, что дело это не из самых важных.

Через несколько недель к префекту явился Нонн, на этот раз в новом чине. Хотя он тщательно прятал свой крест, последний все же принес ему счастье. Нонн был назначен главным смотрителем священного дворца в Антиохии. В этом высоком звании он и нанес теперь визит местному префекту. И при этом смог уже больше рассказать о волосатом проповеднике. В свое время тот был весьма ревностным служителем бога Меркурия где-то в Иудее. Он заменил все золотые и серебряные статуи и богослужебную утварь в храме медными и оловянными. И хотя такой обмен был вполне в духе Меркурия, так как сам бог еще в детстве являл примеры подобной оборотливости, тем не менее проделки жреца ему, видимо, пришлись не по вкусу: он не нашел нужным защитить усердного своего служителя, когда его приговорили к бичеванию. Потом этот святотатец скитался в самых разнообразных званиях, пока, наконец, не объявил себя христианином. В качестве христианского пророка он и появился в Антиохии, подстрекая народ против императора и бессмертных богов.

– Слышал я и еще кое-что по этому поводу, но бывают случаи, когда лучше ничего не слышать и не видеть, – сказал Нонн тоном умудренного опытом царедворца.

Префект придерживался того же мнения. Ни словом не обмолвился он о том, что грабитель святыни каким-то образом связан с цезарем Галерием. Он сказал только:

– Стало быть, ничего хорошего христиан не ожидает.

Нонн махнул рукой:

– Им будет еще хуже. Да эти безбожники и не заслуживают ничего хорошего. Я это предвидел.

– Я тоже всегда говорил, что это самые заклятые враги рода человеческого.

Два высокопоставленных мужа смотрели друг другу прямо в глаза. Когда-то они видели друг у друга на шее крест, и теперь оба были очень довольны, что никто из них не может угрожать благополучию другого, не рискуя своим собственным.

Они простились друг с другом очень тепло. Оставшись один, префект обшарил всю комнату. Он как будто хорошо помнил, что тогда еще сжег свой крест, но не прекратил поисков, пока не убедился, что в кабинете креста нет и, значит, он, в самом деле, уничтожен.

Для Нонна же подобного рода заботы были давно позади. Он твердо верил, что крест принес ему счастье, но за последнее время наслышался так много разного, что стал бояться, как бы не попасть с этим самым крестом впросак. Положив крест в железную коробочку, он закопал его в саду священного дворца. Кто знает, какие еще могут наступить времена, а предусмотрительность никогда не повредит.

17

Ритор Лактанций шлет привет математику Биону.

Мой Бион! Вследствие тех разительных противоречий, которыми боги связывают дела человеческие прочней, чем это делает их собственная внутренняя сущность, я прибыл сегодня утром из города Никомида в город Антиоха. И вот сижу в комнате Мнестора, епископа здешних христиан, которая суровостью и мрачностью своей намного превосходит затвор какого-нибудь раннего стоика. Единственное украшение ее стен – большой черный деревянный крест, символ позорной смерти, один вид которого вызывает у человека образованного чувство омерзения. По одному этому я не могу предсказать большой будущности этой, в иных отношениях вполне достойной уважения религии, сильно занимающей теперь мой ум. Иногда мне кажется, что христианство могло бы стать верой, способной восстановить на земле золотой век. Может быть, ты помнишь, что я говорил на этот счет в панегирике императору, произнесенном по случаю его прибытия и явно принесшем мне большой успех, хотя, к величайшему моему стыду, он не вполне соответствовал правилам хрии. Христианство могло бы, пожалуй, обеспечить Римской империи бессмертие, будь в нем поменьше упрямства и побольше гибкости. Боюсь, однако, что до тех пор, пока эта вера будет ненавидеть цветы и отвергать обольстительную игру искусства, благодаря которой столь блещет слава наших богов, – она еще сможет царить где-то в небесах, но не научится ходить по земле. Это – религия для мучеников, жаждущих бессмертия, а не для смертных, родившихся, чтобы жить и наслаждаться на земле.

Мрачная комната эта причиной тому, что я докучаю тебе такими рассуждениями, ты же, завсегдатай небесных сфер, верно, не сочтешь мои размышления особенно интересными. К счастью, окно у меня открыто, и сын Гиппота, повелитель ветров Эол – еще не христианин. Вольно носятся дети его над садами Антиохии и даже эту камеру скорби наполняют ароматом ранних фиалок и жасмина. Любопытно, ласкают ли тебя в этот час, старая книжная моль, александрийские зефиры! Чувствуют ли твои изнуренные стопы весну и выносят ли они тебя на набережную? Бродит ли в старых костях твоих заскорузлый мозг при воспоминании о нашей юности, когда нас бросало и в жар и в холод, если, улыбнувшись нам, проносилась мимо благоуханная нимфа? Нимфа являлась в прозрачном шелку, а следы, оставленные на прибрежном иле высокими тонкими каблучками ее красных туфель, воспринимались нами как призыв: следуй за мной!

Ты, верно, покачиваешь головой, старый мой Бион, и задаешься вопросом: грации или парки лишили одряхлевшего ритора последних остатков разума? Нет, друг мой, за меня не беспокойся. Не отрицаю: на мгновенье меня опьянил запах былого, пахнувшего вдруг со дна уже опустелого сосуда жизни. Возможно также, что, цепляясь за паланкин весны, я попытался хоть на мгновенье скрыться от этого черного креста, внушающего непостижимую тревогу. Но, к сожалению, я слишком хорошо знаю, что воспрещается омертвелой печени человека нашего возраста и что приличествует другу императора.

Да будет тебе известно, отставной математик, что я сделался для императора ныне тем, чем некогда был ты. Он удостоил меня поручения описать для потомков его деяния, – не ради славы, как он сказал, а скорей для того, чтобы тот, кому он передаст порфиру, мог исправить его ошибки и наверстать упущенное. Задача моя, друг мой, не из трудных, ибо легко работать стилосом Клио, когда в заглавии стоит имя такого великого человека, как наш император, и мне доставляет безмерное наслаждение созерцать это величие в непосредственной близости. Должен сказать тебе, что если б он не был императором, то, несомненно, мог бы стать ритором. Потому что, хотя его никак нельзя назвать человеком образованным, а в изящной словесности он не только не искушен, но и не имеет к ней ни малейших способностей, в нем необычайно ярким сухим пламенем пылает божественная способность понимания, которою исключительно редко одаряет смертных Афина Паллада. Ты представить себе не можешь, что эта старая сова, так редко летающая в чащах человечества (да сохранят меня боги от намека на желание оскорбить его величество! Это он сам как-то сравнил себя со священной птицей шлемоблещущей богини), чрезвычайно зорко и с огромным сочувствием следит с вершины высочайшего в мире древа за делами жалких смертных. Сам он, воспитанный в правилах чистой нравственности, свойственных полуварварской провинции, непоколебимо верит в богов, но с тревогой в сердце видит, что скорее страх, нежели искренняя праведность поддерживает в людях почтение к бессмертным. И так как, по его убеждению, которое, впрочем, целиком совпадает с моим, судьбы человечества хранятся на коленях у богов, он повелел мне как можно чаще вращаться среди людей, чтобы знать, какие боги пользуются у смертных большим доверием. Одним словом, он назначил меня чем-то вроде курьезия по делам бессмертных, и я думаю, что делает он это не из пустого любопытства, ибо ничто так не чуждо его натуре, как легкомыслие бесцельного любознания. Как я полагаю, восстановив деятельностью всей жизни своей порядок в империи, перед этим изрядно нарушенный фуриями, он решил посвятить оставшиеся годы тому, чтобы наладить дисциплину в легионах богов, отчасти потрепанных и смешавшихся.

Как ни больно, я вряд ли могу споспешествовать этому делу государя. Наблюдения, собранные мною как среди тех, кто создан Юпитером, чтобы знать лишь солнечную сторону жизни, так и среди обреченных его неисповедимой прихотью на вечную тень, столь разительны, что я и себе-то едва осмеливаюсь давать в них отчет. Все живущие на земле хотят верить, но никто не знает, в кого надо верить и во что. Боги наделили людей неукротимым стремлением к истине, которая от людей не зависит, так как они зависят от нее, истине, некогда, безусловно, существовавшей и, конечно, существующей поныне, иначе рухнуло бы все мироздание – однако, померкшей и отыскиваемой нами лишь ощупью во мраке. Напрасно волнуется жизнь на форуме, напрасно садимся мы в блистательных чертогах за уставленный яствами стол. Оставшись наедине, мы неизбежно чувствуем, что каждый человек одиноко движется по кругам своим под безучастными звездами, и нет никого, кто прикрыл бы наготу нашей души и согрел бы эту дрожащую от холода душу. Как по-твоему, Бион, это было так от начала веков или же звезды спускались некогда ближе к земле, и с них в самом деле сходили к смертным боги? То ли боги покарали нас слепотой, чтобы мы не могли их видеть, то ли, наоборот, мы только теперь прозрели и увидали зияющую перед нами пустоту? Я только повторяю тебе тот вопрос, с которым обращаются ко мне мои ученики, эти юнцы с поникшей головой. Они совсем не то, чем были мы. Их не соблазняют красные башмачки, гладиаторские игры противны им – они все доискиваются смысла жизни. А я могу сказать им только одно: "Будьте счастливы надеждой, что небо еще раскроется перед вами", – и отчаявшиеся юноши, быть может, превратятся в благодушных стариков, тогда как нам придется сойти в подземное царство без всякой надежды, чтобы продолжать там ту безрадостную жизнь теней, которая выпала нам на долю к концу нашего земного существования.

Тебе-то, мой Бион, я могу признаться, – впрочем, уже изложенное, быть может, позволило тебе заметить, что с той поры, как я занялся богоисканием, бессмертные стали скрываться от меня. Раньше, ты помнишь, меня раздражало, когда невежды, пренебрегающие даже надлежащим уходом за своим телом, без малейшего усилия разума попадали, по их словам, в царствие божие. Так вот, теперь я начинаю думать, что они, может быть, и правы. Иногда и передо мной словно вспыхивает некий свет, на который столь настойчиво указывал мне Мнестор как на вечную истину. Я разумею христианского бога, о котором очень много спорил с врачом Пантелеймоном и здешним епископом. Но им так и не удалось убедить меня, потому что, как я уже сказал в начале этого послания, скорбь и отречение от всего земного не могут обожествляться людьми, сотворенными для жизни.

Хотелось бы выслушать и твое мнение, мой Бион, хоть я не забываю, что ты считаешь себя атеистом и потому чуждаешься не только самих богов, но и разговоров о них. Но как раз поэтому я уверен, что ты, помимо собственной воли, или, пожалуй, вернее будет сказать, бессознательно, – заключаешь в себе божественное начало. Надеюсь, ты не будешь скрывать его от меня, когда нам доведется вместе бродить по улицам города нашей юности или вызывать под сводами библиотеки божественный дух Платона и Аристотеля. Ты, конечно, знаешь, что император скоро отплывает в Александрию и весь двор последует за ним. Не знаю, насколько осведомлен ты о целях этой поездки. Мне самому не все известно, но то, что я расскажу тебе, можешь считать достоверным.

Перед новым годом к повелителю неожиданно явился цезарь Галерий. Он не скрывал, что цель его – добиться от императора решительных мер против христиан, составляющих, по данным переписи, около одной двадцатой всего населения империи. Цезарь, – пожалуй, не без оснований, – доказывал, что нельзя терпеть в империи такого количества врагов, считающих, будто на голову большинства населения и его императора неизбежно обрушится вечное проклятие. Повелитель же в мудрости своей считал, что одна двадцатая часть населения – хотя и меньшинство, но столь значительное, что его нельзя просто предать в руки палачей, а необходимо найти какой-то способ поладить с ним. В том, что августа сразу приняла сторону императора, нет ничего удивительного. Ты ведь знаешь, что она еще в Антиохии склонялась к христианству, теперь же здесь поговаривают, будто она уже приняла крещение, но так, что слепой епископ не видел, кого он крестит. Тем удивительней, что Валерия, которая, по слухам, до последнего времени не жила с мужем супружеской жизнью, тут горячо поддержала Галерия, вследствие чего императрица воспретила ей доступ к своей особе. Пантелеймон, как врач, высказал мнение, что Валерия возненавидела мужа из-за слишком страстного влечения к нему.

Пантелеймон посоветовал ей не скрывать перед мужем своей любви, но, разумеется, он никак не ожидал, что эта любовь заставит Валерию поддерживать мужа даже в его жажде христианской крови. Другие объясняют все магической силой цезаревых глаз, совершенно обезволившей его супругу. Впрочем, мой Бион, кто может знать истину там, где замешана женщина, да еще такая, к ложу которой много лет не приближалась богиня Према?

Как бы то ни было, Пантелеймон утешал себя и августу тем, что их бог будто бы способен все обратить в лучшую сторону. Произошло, однако, совсем иное. После того, как Галерий должен был признать безуспешность всех своих попыток, ночью возник пожар в опочивальне императора. Повелитель остался невредим лишь благодаря счастливой случайности. В ту ночь разразилась гроза – за долгой осенью у нас последовала необычайно мягкая зима, и повелитель, зная, что императрица очень боится грома, перешел на ее половину, чтобы побыть с ней, пока непогода утихомирится. Задремавший было кубикулярий, некий Горгоний, проснулся от дыма, но без дворецкого не посмел открыть двери спальни. Когда же дворецкий, наконец, прибежал, Валерия уже потушила огонь. Она потом рассказывала, что в ту ночь ей не спалось. Проснувшись и взглянув в окно, она увидела, что в отцовской спальне пылает огонь. Причину пожара установить не удалось. Галерий объявил, что, конечно, это христиане задумали сжечь повелителя. Но Тагес по внутренностям принесенных в благодарственную жертву животных истолковал это событие иначе: в священную спальню ударила молния, так как боги, по воле которых император был удален из опочивальни, хотели не покарать, а лишь предупредить его. О чем предупредить – этого верховный жрец не знал, но он высказал предположение, что боги уведомляют императора о какой-то грозящей ему опасности. Галерий снова повел речь о преступных замыслах христиан и напомнил, что он заранее это предсказывал. Заявив, что у него нет никакого желания сгореть в никомидийском дворце, он на другой же день уехал вместе с Валерией.

Жена цезаря на коленях молила у дверей императрицы, чтоб ее впустили проститься с матерью. Это мне достоверно известно от Пантелеймона, который как раз приводил тогда в сознание августу. Но та, услышав голос дочери, опять упала в обморок. Так и пришлось Валерии уехать, не простившись с ней.

Назад Дальше