Плач к небесам - Энн Райс 10 стр.


Когда запела примадонна, опера вдруг утратила все свое очарование. А может, это произошло потому, что Тонио видел суету в кулисах, дам с гребнями и щетками, гримершу с пуховкой, снова и снова припудривающую Каффарелли.

Но тоненький, слабенький голосок примадонны бесстрашно следовал за мелодией, выбиваемой композитором из клавесина. Каффарелли встал перед певицей, спиной к ней, словно ее и не существовало, и, не скрываясь, зевнул. Мгновенно поднявшийся ропот людских голосов почти заглушил музыку.

Тем временем вокруг Тонио все настоящие ценители происходящего действа стали давать грубоватые, но проницательные оценки. Верхние ноты у Каффарелли сегодня были не очень хороши, а примадонна вообще просто ужасна. Какая-то девушка предложила Тонио чашу с красным вином, и, шаря по карманам в поисках монеток, он взглянул на ее лицо под маской и подумал: "Беттина! Конечно, это она!" Но потом вспомнил о словах отца и о только что оказанном ему доверии и, густо покраснев, опустил глаза.

Каффарелли снова вышел к рампе. Откинул назад красный плащ. Сверкнул глазами на первый ярус. А потом еще раз взял ту великолепную первую, трепещущую ноту крещендо. Тонио видел, как блестит пот у него на лбу и как под сверкающим металлом греческих доспехов расширяется могучая грудная клетка.

Клавесин запнулся, среди струнных произошло замешательство: Каффарелли пел невпопад с музыкой. Но он пел нечто такое, что немедленно казалось знакомым. Неожиданно Тонио понял – как и все вокруг, – что он исполняет только что законченную примадонной арию, безжалостно ее высмеивая. Струнные пытались прекратить игру, ошарашенный композитор отнял руки от клавиш. Между тем Каффарелли вполголоса напевал мелодию, повторял ее трели с такой вызывающей легкостью, которая сводила на нет все усилия певицы.

Пародируя ее долгие верхние ноты, он вкладывал в них чудовищную мощь, отчего они становились совершенно неблагозвучными. Девушка залилась слезами, но не ушла со сцены. Остальные актеры побагровели от смущения.

С галерки раздалось шиканье, а за ним крики и свист. Поклонники примадонны принялись топать ногами и яростно потрясать кулаками, тогда как поклонники кастрата катались от смеха.

И, завладев наконец вниманием каждого мужчины, женщины и ребенка в зале, Каффарелли закончил свой бурлеск монотонной, "в нос", пародией на нежный, тихий каданс примадонны, а затем начал собственную aria di bravura с просто уничтожающей силой.

Тонио тяжело опустился на сиденье. Его рот растянулся в улыбке. Вот оно! Вот он, сказал бы любой, кто когда-либо услышал его, вот он, человеческий инструмент, столь мощный и столь великолепно настроенный, что все остальное меркнет в сравнении с ним.

Когда певец смолк, аплодисменты раздались из всех самых отдаленных уголков здания. Крики "браво!" неслись по всему залу. Преданные поклонники девушки пытались сопротивляться этому натиску, но были вынуждены быстро уступить.

И повсюду вокруг Тонио раздавались грубые, неистовые хвалебные возгласы:

Evviva il coltello!

Evviva il coltello! – закричал и он. "Да здравствует нож!", вырезавший из этого человека его мужское естество, чтобы навеки сохранить дарованное ему победоносное сопрано.

Потом Тонио долго сидел в полном оцепенении. Его не задело даже то, что Марианна, сославшись на усталость, отказалась от приглашения в палаццо Лизани. Величие этой ночи заполняло всю душу, не оставляя места для иных удовольствий, и оно останется в ней навеки, а все мысли и мечты Тонио будут посвящены Каффарелли.

И все было бы совершенно замечательно, если бы не происшествие, случившееся в тот момент, когда они протискивались к дверям. Услышав, как кто-то решительно и отчетливо произнес возле самого его уха: "Вылитый Карло", Тонио обернулся и, несмотря на обилие людей, сразу понял, что слова эти принадлежали Катрине, уже разговаривавшей в тот момент со старым сенатором. И она подтвердила догадку: "Да-да, мой дорогой племянник, я просто сказала, что ты очень похож на своего брата".

16

В оставшиеся дни карнавала Тонио ежевечерне отклонял любые другие предложения и отправлялся слушать Каффарелли.

Каждый театр в Венеции давал одну и ту же оперу целый сезон подряд, но ничто не могло соблазнить Тонио посмотреть хотя бы часть любого из этих представлений. Да и почти все общество возвращалось в театр снова и снова, чтобы увидеть покорившее всех волшебство.

Ни одну арию Каффарелли ни разу не спел одинаково, и его демонстративно выражаемая скука между этими пронзительными моментами казалась скорее отчаянием, чем просто позой, направленной на то, чтобы кого-то позлить.

В вечной неутомимости великого певца было что-то зловещее. В основе его постоянной изобретательности лежала безысходность.

И снова и снова, одной лишь собственной волей, он творил чудо.

Он выходил к рампе, разводил руки, брал на себя управление залом и, игнорируя существующую партитуру, сбивая с толку толпящихся за его спиной исполнителей, создавал в одиночку, без чьей-либо помощи, музыку, которая на деле была сердцем и душой оперы.

И, проклиная его как только возможно, все знали, что без него ничего этого не было бы.

К моменту закрытия занавеса композитор зачастую окончательно выходил из себя. Прячась в тени, Тонио слышал его крики: "Вы поете не то, что я пишу, вы вообще не обращаете внимания на то, что я написал!"

– Так напишите то, что я спою! – рычал неаполитанец. А однажды даже выхватил шпагу и буквально погнал композитора к дверям.

– Остановите, остановите его, а не то я его убью! – кричал композитор, отбегая назад в проход между рядами кресел. Но все могли видеть, как он напуган.

Каффарелли отвечал раскатистым презрительным смехом.

Он был воплощением ярости, когда тыкал кончиком рапиры в пуговицы на камзоле композитора, и ничто, кроме безбородого лица, не выдавало в нем евнуха.

Но все, и даже этот молодой человек, знали, что это Каффарелли поднял оперу до недосягаемых высот.

Каффарелли преследовал женщин по всей Венеции. В любой час появлялся он в палаццо Лизани, чтобы поболтать с патрициями, а те кидались налить ему вина или подставить кресло. Тонио, всегда оказываясь поблизости, не сводил с певца восхищенного взгляда. Он улыбался, замечая, как щеки матери полыхают румянцем, когда она провожает Каффарелли глазами.

Кроме того, Тонио было приятно видеть, что мать счастлива от такого чудесного времяпрепровождения. Теперь она не сидела, уставившись в угол, не смотрела на все с подозрением, она даже танцевала с Алессандро.

И Тонио, заняв свое место в величественной веренице роскошно разодетых мужчин и женщин, которые заполняли парадную гостиную дома Лизани, выполнял четкие па менуэта, завороженный волнующим зрелищем укрытых кружевными оборками грудей, точеных ручек и нежных щек. По воздуху плыли бокалы шампанского на серебряных подносах.

Французское вино, французские духи, французская мода.

Разумеется, все просто обожали Алессандро. Скромно одетый, он казался воплощением простоты, но при этом был столь величествен и исполнен достоинства, что Тонио не мог им не восхищаться.

Вечерами, оставшись наедине, они подолгу разговаривали.

– Я боюсь, что ты скоро заскучаешь в нашем доме, – сказал ему однажды Тонио.

– Ваше превосходительство! – рассмеялся Алессандро. – Я ведь вырос отнюдь не в великолепном дворце. – Взгляд певца скользнул по высокому потолку его теперешней комнаты, по тяжелым зеленым занавесям у кровати, по письменному столу из резного дерева и новому клавесину. – Ну, может быть, проведя здесь лет сто, я и затоскую.

– Я хочу, чтобы ты остался здесь навсегда, Алессандро, – прошептал Тонио.

Потом, в тишине, к Тонио пришло странное, невыразимое словами понимание того, что этот человек, удостоенный чести выступать под сводами собора Сан-Марко, был собою недоволен и мучительно стремился к совершенству. Неудивительно, что его отличала такая тихая, скромная серьезность. Он сам стал воплощением роскоши, благонравия и красоты, всю жизнь окружавших его.

Так почему бы ему и не ходить по дому Катрины с таким непринужденным изяществом?

"Но что на самом деле думают о нем люди? – задавался вопросом Тонио. – И что они думают о Каффарелли?" Самому Тонио почему-то мучительно было представлять Каффарелли в постели с любой из роящихся вокруг него женщин. Казалось, стоит певцу пальцем поманить, как любая последует за ним.

"А что бы я делал с любой из этих женщин?" – размышлял Тонио, вдыхая в партере театра аромат сотен Беттин и замечая, что многие дамы и на него самого бросают кокетливые взгляды поверх кружевных вееров.

"Всему свое время, Тонио, всему свое время!" – тут же останавливал он себя. Он бы предпочел умереть, чем предать своего отца. Все для него было озарено волшебным светом новой ответственности и нового знания. А по ночам в своей комнате он вставал на колени перед Мадонной и молился: "Пожалуйста, пожалуйста, не дай всему этому кончиться! Пусть все это длится вечно!"

Но уже наступало лето. Зной становился изнуряющим. Карнавал скоро должен был закончиться, оборваться так резко и внезапно, как рассыпается карточный домик. Грядет дачный сезон, когда все знатные семьи перемещаются на виллы, расположенные вдоль реки Брента. Никому не хотелось проводить лето вблизи вонючих каналов, над которыми неистребимыми тучами висел гнус.

"Но тогда мы опять останемся одни. О нет, пожалуйста, не-е-е-т!"

Как-то утром, когда оставшиеся дни карнавала можно было сосчитать на пальцах одной руки, Алессандро, войдя в комнату Тонио вместе со слугами, принесшими шоколад и кофе, присел у его кровати.

– Твой батюшка очень тобой доволен, – сказал он. – Все сообщают ему, что ты ведешь себя как идеальный патриций.

Тонио улыбнулся. Ему хотелось увидеть отца. Но синьор Леммо уже дважды говорил ему, что это даже не обсуждается. В то же время Тонио казалось, что в последнее время отцовские апартаменты посещает необычно большое число людей. Среди них были поверенные, а также старые друзья. И ему это не нравилось.

Но почему он решил, что та долгая откровенная ночь должна породить новую реальность, в которой будет место частым беседам? Ведь отец по-прежнему принадлежал государству. Раз он подвернул лодыжку и теперь не мог выходить по своему желанию, значит, само государство должно являться к нему. Наверное, это и происходило.

Но у Алессандро на уме было что-то другое.

– Ты бывал когда-нибудь на вилле Лизани близ Падуи? – спросил он.

Тонио затаил дыхание.

– Ну так вот – начинай укладывать вещи. И если у тебя нет костюма для верховой езды, пошли Джузеппе за портным. Твой батюшка хочет, чтобы ты провел там все лето, а твоя тетя будет счастлива тебя принять. Но, Тонио, – продолжал Алессандро (по настоянию Тонио он давно уже перестал использовать формальное обращение), – придумай, о чем можно порасспрашивать твоих преподавателей. Они чувствуют себя ненужными и боятся увольнения. Этого, конечно, не случится: они едут с нами. Но попробуй внушить им, что они тебе по-прежнему нужны.

– Мы едем на виллу Лизани!

Тонио вскочил и кинулся на шею Алессандро. Тот невольно отступил на шаг, а потом неспешно дотронулся до волос мальчика, отводя их со лба.

– Никому этого не говори, – прошептал он, – но я взволнован так же, как и ты.

17

После того как раны на запястьях затянулись, Гвидо остался в той же консерватории, где вырос, и посвятил себя преподаванию с такой строгостью, какую едва могли вынести немногочисленные его студенты. Он был гением, но не знал сострадания.

К двадцати годам он выпустил несколько замечательных учеников, поступивших в хор Сикстинской капеллы.

Эти кастраты с посредственными голосами без занятий с Гвидо и его преподавательского чутья не достигли бы ничего. Но как бы благодарны ни были они за обучение, тем не менее панически боялись молодого маэстро и радовались, что покидали его.

И действительно, все ученики Гвидо время от времени, если не постоянно, ненавидели его.

Но преподаватели консерватории его любили.

Если человеку вообще по силам было "создать" голос там, где его не дал Бог, то это мог сделать Гвидо. Снова и снова коллеги с изумлением убеждались, что он способен взрастить музыкальность там, где напрочь отсутствовали оригинальность и талант.

К нему направляли тупиц и тех несчастных малышей, которые были оскоплены задолго до того, как выяснялось, что у них совсем нет голоса.

А Гвидо ставил им приличное и достаточно благозвучное сопрано.

Но сам он ненавидел этих учеников и не получал ощутимого удовлетворения от их скромных достижений. Он дорожил музыкой больше, чем собственным благополучием, так что тщеславие было ему незнакомо.

Тяготы и монотонность жизни еще больше подтолкнули его к сочинению музыки. Много лет, мечтая о карьере певца, он пренебрегал занятиями композицией, а между тем другие превзошли его и уже присутствовали на постановках собственных ораторий и даже опер.

Учителя сомневались, что Гвидо может чего-то добиться в сочинительстве, и загружали его преподаванием от зари до зари, так что он был вынужден сочинять музыку лишь по ночам.

Но сомнения не мучили начинающего композитора. Оратории, кантаты, серенады и целые оперы буквально выплескивались из него. И он знал, что, если бы среди его учеников нашелся хоть один прекрасный певец, он мог бы выкроить время и писать для этого голоса, чтобы завоевать признание тех, чей слух до сих пор был невосприимчив к его музыке. Такой голос мог бы вдохновлять его и дать ему стимул, в котором он так нуждался. А потом появились бы и другие, способные и жаждущие петь то, что он написал для них.

Но пока лишь бездарные маленькие воспитанники пытались, без всякого понимания и изящества, исполнять его творения.

Долгими летними вечерами, устав от духоты и какофонии учебных классов, Гвидо цеплял на пояс шпагу, доставал единственную приличную пару туфель и, никому ничего не объясняя, отправлялся бродить по суматошному городу.

Мало какие столицы в Европе так кипели и бурлили от людских толп, как великий, раскинувшийся у моря порт – Неаполь.

Такие же помпезные и блистающие, как весь новый бурбонский двор, улицы города были наводнены потоками самых разных людей, явившихся посмотреть на величественное побережье, великолепные церкви, замки и дворцы, головокружительную красоту ближайших окрестностей и островов. И над всем этим высилась в туманном небе громада Везувия, а бескрайнее море простиралось до самого горизонта и дальше.

По улицам грохотали раззолоченные экипажи, к раскрашенным дверям которых прижимались лакеи, а за каретами эскортом следовали верховые. Разодетые в кружева, сверкающие драгоценностями, взад и вперед прогуливались куртизанки.

Вверх и вниз по пологим склонам пробирались сквозь волнующуюся толпу легкие коляски, и кучера громко кричали: "Дорогу синьору!", а на каждом углу разносчики предлагали свежие фрукты и холодную воду.

Но даже в этом раю, где из каждой щели пробивались цветы и виноградники вились по склонам холмов, существовала бедность. Повсюду, смешиваясь с адвокатами и приказчиками, дамами и господами, а также монахами в коричневых рясах, бесцельно слонялись или заполняли ступеньки церквей неизбежные лаццарони – бродяги, попрошайки и воры.

Не обращая внимания на то, что его толкают со всех сторон, то и дело уворачиваясь от экипажей, Гвидо смотрел на все это с немым восхищением.

Крепкого сложения, с могучими плечами, обтянутыми черным камзолом, в помятых и запыленных бриджах и чулках, он совсем не походил на музыканта, композитора и тем более на евнуха. Скорее он выглядел обедневшим дворянином, с белыми, как у монаха, руками и с достаточным количеством монет в карманах, чтобы выпить вина в приглянувшейся таверне.

Он садился за грязный столик, прислонялся спиной к стене, завешенной циновкой из виноградной лозы, и не обращал никакого внимания ни на жужжание пчел, ни на аромат цветов. Он слушал мандолину бродячего певца, смотрел на небо, менявшее цвет от лазурного до дымчато-розового, и чувствовал, как успокаивает его вино.

Но в какой-то момент опьянение вдруг обостряло боль, и глаза увлажнялись слезами. У него болела душа, и собственное несчастье казалось ему непереносимым, хотя природу его Гвидо понять не мог.

Он знал только, что, как и любой другой учитель пения, хотел обрести пылких и одаренных учеников, которым мог бы отдать всю силу своего гения. И он воображал, как эти певцы – еще неведомые ему – вносят жизнь в написанные им арии.

Ибо это они должны были представить его музыку на сцене, вынести ее в мир, это они могли реализовать единственный шанс на бессмертие, дарованный Гвидо Маффео.

А еще он испытывал совершенно невыносимое одиночество.

Ему казалось, что собственный голос был его любовником и этот любовник его бросил.

И представляя себе молодого человека, который может петь так, как он сам уже не в состоянии, ученика, которому он смог бы передать все свои знания, Гвидо верил, что тогда его одиночеству придет конец. Да, рядом будет человек, готовый понять и его самого, и то, что он делает, человек, благодаря которому без следа исчезнут все внутренние противоречия в душе и сердце Гвидо.

Звезды высыпали на небо, проглядывая сквозь тончайшие облака, похожие на принесенный с моря туман. А где -то далеко во тьме неожиданно полыхнула молния.

Но Гвидо не доставались многообещающие воспитанники. Он был слишком молод, чтобы привлечь их. Великих учеников привлекали лишь известные учителя пения, такие как Порпора, который был наставником Каффарелли и Фаринелли.

И хотя его собственные учителя хвалили те оперы, что он писал, Гвидо по-прежнему не выделялся среди множества конкурентов. Его композиции то называли "чересчур оригинальными", то, наоборот, объявляли "не слишком вдохновенным подражанием".

Много раз тяжелая, однообразная жизнь грозила сломить его. И он все яснее понимал, что хотя бы один настоящий ученик может изменить все.

Но для того чтобы привлечь достойных студентов, Гвидо должен был создать хотя бы одного блестящего певца из тех бездарностей, что доставались ему.

По прошествии времени он убедился, что это невозможно. Он был не алхимиком, а просто гением.

В двадцать шесть лет, отчаявшись обрести достойного ученика, Гвидо получил от своих наставников маленькую стипендию и разрешение отправиться в путешествие по Италии в поисках новых голосов.

– Может, он кого-нибудь и найдет, – пожал плечами маэстро Кавалла. – В конце концов, посмотрите, чего он смог добиться до сих пор!

И как бы ни были преподаватели огорчены тем, что он уезжает так далеко, все же дали ему свое благословение.

Назад Дальше