Плач к небесам - Энн Райс 22 стр.


Эти мысли так навалились на него, что Тонио даже забыл о том, что собирался покинуть свои комнаты в гостинице. Он стоял ссутулившись, словно только что получил тяжелый удар в грудь. Но потом сознание его прояснилось. Образы трех женщин исчезли.

А там, наверху, среди неаполитанских холмов, тусклым светом мерцала консерватория, и теперь она притягивала его, как любовница.

8

Тихое время сиесты еще не подошло к концу, когда он добрался до ворот и, никем не замеченный, поднялся по лестнице в свою маленькую комнатку, где почти ничего не изменилось. Глядя на несколько костюмов, которые кто-то так заботливо вынул из комода и сложил в дорожный сундук, чтобы он унес их с собой, Тонио ощутил почти осязаемое спокойствие этой комнаты.

Черная туника была на месте. Сняв сюртук, он натянул тунику, поднял с пола красный кушак и повязал его. Тихо пройдя мимо погруженной в дремоту спальни, спустился вниз, к дверям студии Гвидо.

Гвидо не отдыхал.

Он оторвался от клавесина с тем же внезапным выражением гнева на лице, с каким встречал всех, кто прерывал его во время работы. Но когда увидел, что перед ним Тонио, он просто лишился дара речи.

– Могу ли я убедить маэстро дать мне еще один шанс? – спросил Тонио.

Он ждал, сцепив руки за спиной.

Гвидо не отвечал. На лице его было написано такое угрожающее выражение, что на какой-то миг Тонио испытал самые противоречивые чувства. Но в его сознании мелькнула мысль: именно этот человек должен быть его учителем здесь. Мысль о том, что он будет учиться у кого-то другого, была непереносима, а когда он подумал о том, как Гвидо входит в море, чтобы утопиться, то почувствовал на мгновение всю тяжесть невысказанного чувства, давившего его двадцать восемь дней. Он постарался понять это сердцем. Он ждал.

Гвидо подозвал его жестом и стал лихорадочно рыться в нотах.

Тонио заметил на маленьком столике у клавесина стакан воды и выпил его до дна.

Взглянув на ноты, увидел, что это кантата Скарлатти. Она была незнакома ему, но Скарлатти он знал.

Гвидо заиграл вступление; его волнение было заметно по тому, как запрыгали по клавишам его коротковатые пальцы. И тут вступил Тонио, вовремя взяв первую ноту.

Но его голос звучал так мощно, неестественно для него и совершенно неуправляемо, что лишь чрезвычайным усилием воли он заставил себя продолжать движение вверх и вниз по пассажам, которые учитель вписал в текст композитора, украсив и орнаментировав его.

Наконец ему стало казаться, что с голосом все в порядке; он чувствовал, что уже вполне справляется с ним, и, когда закончил, испытал странное ощущение: ему показалось, что его унесло куда-то далеко-далеко и прошло очень много времени.

Тут он понял, что Гвидо смотрит куда-то мимо него. Это маэстро Кавалла вошел в открытую дверь, и теперь они с Гви-до смотрели друг на друга.

– Спой это еще раз для меня, – попросил капельмейстер.

Тонио слегка пожал плечами. Он все еще не мог взглянуть прямо в глаза этому человеку. Потупив взгляд, он, медленно подняв правую руку, потрогал ткань своей черной туники, будто поправляя ее простой воротник. Ему почудилось, что воротник душит его, словно напоминая, что он стал теперь тем, кем никогда не был; и сразу вспомнились все те резкие обвинения, которые обрушил на него этот человек.

Казалось, это было давным-давно, и все, что было тогда сказано, оказалось теперь не важным.

Он смотрел на большие руки маэстро, его пальцы, поросшие черными волосами. Потом перевел взгляд на широкий черный кожаный ремень, опоясывавший его рясу. И без всякого усилия мог разглядеть под ней никоим образом не искалеченную анатомию мужчины. Медленно подняв глаза, он увидел, что лицо и горло маэстро покрыты синеватой щетиной.

Но, наткнувшись наконец на взгляд маэстро Кавалла, Тонио удивился.

Капельмейстер смотрел на него мягко, с благоговейным страхом и ожиданием. И с тем же выражением смотрел на Тонио Гвидо. Оба не отрывали от него глаз и ждали.

Тонио сделал глубокий вдох и запел. На этот раз он отлично слышал свой голос.

Он позволял звукам подниматься вверх, мысленно следуя за ними без малейшей попытки их модулировать. Потом настал черед более простых и чувственных частей кантаты. Его голос обрел полет. И в какой-то неподдающийся определению миг во всей своей чистоте к нему вернулась радость.

Если бы сейчас у него были слезы, он мог бы заплакать и ему было бы все равно, что он не один, что это увидят.

Его голос снова принадлежал ему.

Он закончил петь и посмотрел в окно на солнечный свет, пробивающийся сквозь листву. И тут же почувствовал, как страшная усталость навалилась на него. День был теплым. Издалека доносилась какофония разных инструментов, на которых играли дети.

Рядом возникла тень. Почти неохотно повернувшись, Тонио глянул в лицо Гвидо.

Но учитель обхватил его обеими руками, и Тонио медленно, нерешительно откликнулся на это объятие.

Вдруг ему вспомнился какой-то другой момент, когда он так же держал кого-то в объятиях и испытывал то же самое сладкое, жестокое и тайное чувство. Но что бы то ни было – когда бы то ни было, – это ушло.

Маэстро Кавалла шагнул к нему.

– Твой голос восхитителен.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Уже в свой первый день в консерватории, распаковывая дорожный сундук, заполняя красно-золотой комод немногочисленными любимыми костюмами и расставляя на полках книги (и понимая, что родня действительно прислала все, что ему принадлежало), Тонио знал, что превращение, произошедшее с ним на Везувии, должно будет еще выдержать настоящую проверку.

Это была одна из причин, по которой он отказался покинуть свою маленькую комнатку, хотя маэстро Кавалла не замедлил предложить ему на выбор любые свободные апартаменты на первом этаже. Но он хотел остаться здесь, чтобы видеть из окна Везувий. Лежать по ночам в постели и смотреть на огонь, извергаемый горой в освещенное луной небо. Для Тонио было важно всегда помнить об открытии, сделанном на горе: каково это – быть абсолютно одиноким.

Потому что когда будущее начало выявлять перед ним истинный смысл его новой жизни, ему нужно было не отступать от принятых решений. Он знал, что еще будут моменты нестерпимой боли. И не мог избавиться от предчувствия, что, каким бы решительным ни казался он сейчас сам себе и какой бы ужасной ни была боль последнего месяца, худшее еще впереди.

И он не ошибся.

Боль не замедлила появиться, хотя пока уколы ее были секундными.

Он испытал их среди послеполуденной теплыни, когда начал доставать из сундуков расшитые бархатные камзолы. Их он надевал когда-то в Венеции на званые вечера и балы. А потом взял в руки отороченную мехом накидку и вспомнил, что закутывался в нее в продуваемом сквозняком партере театра, откуда напряженно всматривался в лицо Каффарелли.

И снова испытал боль, когда вечером того же дня, на ужине, занял место за столом среди остальных кастратов, не обращая внимания на потрясение, написанное на их враждебных лицах.

Но он выдержал это с почти ангельским выражением на лице. Кивнул своим товарищам, улыбнулся обезоруживающе тем, кто смеялся над ним. Погладил по голове Паоло, того мальчика, что ехал с ним из Флоренции и часто подходил к нему в последующие дни.

С тем же видимым спокойствием он отдал капельмейстеру свой кошелек. Но когда тот велел ему отдать шпагу и кинжал, вежливо улыбнулся и покачал головой так, словно не понимает по-итальянски. Пистолеты? Конечно, он их отдаст. Но шпагу?

– Нет, – снова улыбнулся он. – Не могу.

– Ты не студент университета, – резко возразил маэстро. – И не можешь предаваться попойкам в местных тавернах, как тебе вздумается. Напомню тебе также, что Лоренцо, тот ученик, которого ты ранил, все еще не встает с постели. Я не хочу новых ссор и увечий. Будь добр, отдай и шпагу, и кинжал.

Еще раз вежливо улыбнувшись, Тонио ответил, что сожалеет о случившемся, но Лоренцо проник в его комнату, и он был вынужден защищаться. Поэтому он не может добровольно отдать шпагу. И более легкий и удобный кинжал тоже.

И никто не смог бы понять его изумление, когда маэстро Кавалла уступил ему.

Но лишь оказавшись в уединении своей комнатки в мансарде, он стал смеяться над этим. Он ожидал, что самовнушение: "Веди себя так, будто ты мужчина" – станет его броней против унижения, но не предвидел, что это будет действовать на других. Он лишь теперь начал осознавать, что вынесенное им с Везувия было стилем поведения. Не важно, что он чувствует. Он станет вести себя так, словно с ним ничего не случилось, и все будет хорошо.

Конечно, он глубоко сожалел о том, что ранил Лоренцо. Не потому, что мальчик того не заслуживал, а потому, что это могло навлечь неприятности в будущем.

Тонио все еще размышлял об этом, когда час спустя после наступления темноты услышал в коридоре голоса старших среди кастратов, мальчиков, обязанных следить за порядком в спальне. Это были те самые студенты, что вместе с Лоренцо явились тогда в комнату Тонио, чтобы поиздеваться над ним.

Теперь он был готов к их появлению. Пригласил их войти и, предложив бутылку великолепного вина, захваченного из приморской гостиницы, извинился за отсутствие чашек или бокалов. Он сказал, что скоро это исправит, и спросил, не выпьют ли они с ним. Жестом предложил им присесть на край его кровати, а для себя отодвинул стул от письменного стола. Снова предложил вина. А потом еще раз, видя, что вино им понравилось.

Разумеется, они не могли устоять.

И все это было предложено им с такой спокойной уверенностью, что они даже не знали, должны ли были отказываться или нет.

Тонио впервые разглядел их как следует. А пока разглядывал, начал говорить. Чтобы молчание не давило на них тяжким грузом, негромким голосом он сказал несколько слов о погоде в Неаполе и о некоторых его достопримечательностях.

При этом он вовсе не пытался произвести впечатление разговорчивого человека, ибо на самом деле вовсе не был таковым.

Он хотел примериться к ним, хотел определить, хранит ли кто-нибудь из них верность Лоренцо, который все еще не вставал с постели, потому что рана его была инфицирована.

Самым высоким из пришедших был Джованни, родом с севера Италии. Ему было восемнадцать лет, и у него был вполне терпимый голос, который Тонио слышал в классе Гвидо. Этот парень никогда не будет выступать в опере, но мог бы оказаться неплохим учителем для младших мальчиков, да и многие церковные хоры не отказались бы от его услуг. Своим мягким черным волосам с помощью шелкового шнурка он придал форму парика с косичкой. Глаза у него были добрые, скучные, почти трусливые.

Похоже, он был бы совсем не прочь подружиться с Тонио.

Вторым был Пьеро, светловолосый парень, тоже северянин, который в свое время много раз шипел за спиной Тонио разные оскорбления, всякий раз отворачиваясь, словно это сказал не он. Голос у него был получше – контральто, которое когда-нибудь могло стать великим, но которому пока чего-то недоставало, насколько Тонио мог судить по тому, что слышал в церкви. Может быть, ему не хватало страсти, а может быть – воображения. Теперь этот парень с легкой ухмылкой на губах пил вино, а глаза его были холодными и подозрительными. Но когда Тонио обратился к нему, он мгновенно растаял и охотно ответил на заданные вопросы. То есть ему прежде всего недоставало внимания.

К концу их короткого визита Пьеро уже пытался обхаживать Тонио, старался произвести на него впечатление, как будто Тонио был старше (на самом деле это было не так) или выше по положению.

И наконец, среди них был шестнадцатилетний Доменико, столь утонченно красивый, что легко мог сойти за женщину. Грудная клетка у него была широкая за счет натренированных пением легких и гибких костей, и по форме его фигура даже напоминала женскую, с узкой талией и припухлостями грудей. Его темные ресницы и розовые губы были столь выразительными, что казались накрашенными, а унизанные кольцами пальцы – длинными и изящными. Черные вьющиеся волосы волной ниспадали на плечи. За все время беседы Доменико не произнес ни слова, и Тонио сообразил, что вообще никогда не слышал звук его голоса: ни как он поет, ни как говорит. Это заинтриговало его. Доменико лишь неотрывно смотрел на него. Точно так же, не изменив выражения, он наблюдал раньше за тем, как Тонио ударил кинжалом Лоренцо.

Теперь, взяв в руку бутылку вина, он сначала отер губы кружевной салфеткой, а потом глянул в глаза Тонио так, что тот встревожился. Казалось, Доменико оценивал его с какой-то особенной точки зрения. И Тонио подумал: "Этот юноша так хорошо знает о том, что он красив, что в этом даже нет никакого тщеславия".

В предстоящей постановке оперы на маленькой консерваторской сцене Доменико должен был играть главную женскую роль. И Тонио неожиданно поймал себя на мысли, что ему не терпится увидеть, как этот мальчик превратится в девочку. Он представил, как шнурки корсета будут стягивать его талию, и внезапно так покраснел, что даже перестал слышать, что говорит ему Джованни.

Тогда он отогнал от себя эти мысли. А потом вдруг подумал о том, что перед ним женщина, надевшая бриджи нарочно, чтобы смутить его. Он неловко вздохнул. Доменико сидел, слегка склонив голову набок. Похоже, он улыбался. При свете свечи его кожа казалась почти фарфоровой, а ямочка на подбородке делала его еще более соблазнительным.

Когда они ушли, Тонио в задумчивости присел на кровать. Потом задул свечу, лег и попытался заснуть. Но сон не шел, и тогда он представил себе, что находится на Везувии, и снова почувствовал, как трясется земля.

На многие годы это стало для него еженощным ритуалом: сосредоточиться и почувствовать дрожь земли и грохот горы.

2

Но на самом деле в тот первый вечер Тонио не очень-то требовалось снотворное.

На следующее утро, несмотря на синяки, оставшиеся у него после похода на Везувий, он проснулся в исключительно приподнятом настроении и был готов идти на урок к Гвидо немедленно.

Даже краски и запахи консерватории казались ему теперь вполне привлекательными. Особенно это касалось аромата, источаемого выставленными в коридор деревянными инструментами. Ему нравились также звуки оживающих классных комнат.

И, наслаждаясь самым обычным завтраком и особенно свежим молоком, он как завороженный смотрел на звезды на утреннем небе, которые были видны над стеной из окна трапезной.

"Воздух как шелковый", – подумал он. В атмосфере было разлито приветливое тепло. Оно словно приглашало пробежаться нагишом.

Столь ранний подъем возбуждал его.

И даже Гвидо Маффео казался ему очень милым.

Маэстро сидел у клавесина и заточенным пером делал какие-то пометки в нотах. Похоже было, что он работает уже несколько часов. Свеча его почти догорела. Тьма за окном сменилась утренними сумерками. Присев в ожидании на скамье у стены, Тонио впервые рассмотрел в подробностях маленький класс.

Это была каменная комната с жестким полом, прикрытым лишь грубой подстилкой. Правда, вся мебель – клавесин, конторка, стул и скамья – была щедро расписана цветочным орнаментом и украшена сверкающей эмалью, но это не умаляло ощущения холодности и официальности помещения. Так что маэстро, своим черным сюртуком и широким белым галстуком напоминавший строгого священника, был здесь вполне на месте.

"И он не всегда так ужасен на вид, – думал Тонио. – На самом деле он даже красив по-своему".

Но лицо Гвидо слишком часто искажалось гневом, и карие глаза, слишком большие для этого лица, придавали ему свирепое выражение. В то же время лицо маэстро было таким подвижным и выразительным, исполненным беспокойства и заботы, что Тонио не мог оторвать от него взгляд.

И все же он пытался не думать о том, что этот человек – тот же самый, что был с ним в Фловиго, в Ферраре, в том садике в Риме, где они обнялись. Стоило вспомнить об этом, как прежняя ненависть всколыхнулась бы снова. Поэтому он отгонял от себя подобные мысли.

Наконец маэстро отложил перо, задул уже ставшую бесполезной свечу и заговорил без всякого формального приветствия.

– У тебя совершенно необыкновенный голос. Тебе уже достаточно об этом говорили, – он будто спорил с кем-то, – так что не ожидай от меня дальнейших похвал, пока их не заслужишь. Но многие годы ты привык делать то, что тебе нравится и чего ты на самом деле не понимаешь. Твое исполнение казалось таким совершенным только потому, что у тебя абсолютный слух, и потому, что те, от кого ты слышал прежде эти песни, исполняли их правильно. Ты избегал всего, что казалось тебе трудным, снова и снова ища укрытие в том, что доставляло наслаждение и было легким. Поэтому ты не умеешь по-настоящему управлять своим голосом и у тебя много вредных привычек.

Он замолчал и с силой провел по своим кудрявым каштановым волосам так, словно их ненавидел. У него были волосы херувима, какими их изображали на картинах прошлого столетия, – пышные и завивающиеся кверху на кончиках. Но выглядели они немытыми и неухоженными.

– И тебе уже пятнадцать. Слишком поздно для того, чтобы начинать петь по-настоящему, – продолжал он. – Но я скажу тебе сейчас, что через три года ты будешь готов к выступлению на любой сцене Европы, если будешь выполнять все, что я скажу. Мне не важно, хочешь ты на самом деле стать великим исполнителем или нет. Мне все равно. Я тебя не спрашиваю. У тебя великий голос, и поэтому я сделаю из тебя великого исполнителя. Я подготовлю тебя для сцены, для двора, для всей Европы. А после этого ты сможешь делать с этим все, что тебе угодно.

Тонио пришел в ярость. Он вскочил и ринулся к этому сердитому плосконосому человеку у клавесина.

– Вы могли бы спросить меня, почему я решил вчера вернуться сюда! – бросил он в самой язвительной и холодной манере.

– Не говори так со мной никогда, – усмехнулся Гвидо. – Я твой учитель.

И без дальнейших слов достал первое упражнение.

Они начали в тот день с простого "Accentus".

Тонио были показаны шесть нот в восходящем порядке: до, ре, ми, фа, соль, ля. А потом ему были предъявлены те же шесть нот в более сложном построении, так что получалась изящно восходящая мелодия с малыми подъемами и спусками, где каждый тон был украшен как минимум четырьмя нотами, тремя восходящими и одной нисходящей.

Все это он должен был петь на одном дыхании, уделяя каждой ноте одинаковое внимание. При этом гласный звук должен был произноситься исключительно точно, а все вместе должно было быть плавным.

И петь эту мелодию предстояло снова и снова, день за днем, в этой тихой пустой комнате, без всякого аккомпанемента, до тех пор, пока она не потечет из горла Тонио естественно и ровно, без малейшего намека на вдох в начале и на нехватку дыхания в конце.

В первый день Тонио казалось, что это упражнение сведет его с ума.

Назад Дальше