7
Он был так погружен в свои мысли, что едва ли слышал хоть что-нибудь из речей Гвидо, из всей той милой болтовни, свойственной маэстро в те редкие мгновения, когда он бывал чем-то восхищен. Тонио пропускал все это мимо ушей, лишь иногда вежливо кивая в ответ.
Несмотря на стоящий зной, они наняли открытый экипаж и совершили прогулку по городу – прелестная синьора и ее влюбленный спутник, которого она то и дело упрекала в неуемных заигрываниях, но в конце концов милостиво простила. Они обошли под ручку с полдесятка церквей, и дамочка то и дело открывала свой зонтик, томно вздыхая от жары. Они пообедали еще засветло на Виа Кондотти и, совершив обязательную прогулку с одного конца Корсо на другой, вернулись домой.
Но перед этим зашли к той самой портнихе, синьоре Бьянке, и предложили ей поработать у них за кулисами на представлениях оперы Гвидо, которая, как было теперь решено, получит название "Ахиллес на Сиросе" и будет создана по новому либретто популярнейшего Пьетро Метастазио – поэта, стихи которого так мечтал использовать Гвидо.
– Это будет просто идеально для тебя, – говорил маэстро. – Мать Ахиллеса хочет удержать его от Троянской войны. Она посылает его на остров Сирос, переодетым юной девушкой по имени Пирра. Часть оперы ты будешь изображать Пирру. А затем по ходу сюжета вскроется твоя подлинная сущность, и ты предстанешь Ахиллесом в золотых доспехах. Как видишь, ты останешься мужчиной, который играет женщину!
– Да, это здорово! – пробормотал Тонио с улыбкой.
Но он словно витал где-то далеко, лишь время от времени возвращаясь в настоящее, возможно для того, чтобы вновь погрузиться в приятные воспоминания о том, как наслаждался своим маскарадом, ловил восхищенные взгляды мужчин и к тому же испытал смутное мстительное чувство, заслонившее все, что казалось смешным и жалким и в то же время безрассудным и невинно ребяческим. В руках у него была та самая роза, что дала ему портниха. В воде она хорошо сохранилась. Облачась в более удобные рубашку и бриджи, положив ноги на стульчик, стоявший перед ним, Тонио грубо теребил лепестки розы, пытаясь раскрыть ее.
– Как видишь, за тобой все время ухаживали, пытаясь понять, кто ты такой…
– Гвидо, в Сан-Карло сезон уже открывался оперой Сарри, написанной на тот же сюжет. Мы же вместе смотрели ее, – мягко сказал Тонио.
– Это так, но ты ведь не обратил особого внимания на либретто, да? К тому же я существенно меняю ее. А ты должен выкинуть это из головы. Я знаю, что нужно римлянам. Я уже вдоволь этого насмотрелся. Они хотят абсолютного следования оригиналу с самыми осторожными нововведениями. Они хотят ощущения солидности и богатства и того, чтобы все было исполнено без сучка без задоринки.
"А ведь это вызов, – думал Тонио. – Вот что это такое". Быть неузнаваемым под прикрытием маскарадной одежды и смотреть, как они оказываются в дураках, когда бросают на него осторожные взгляды или даже делают ему откровенные приглашения. "Интересно, где тот поворотный пункт, после которого я скорее стал виновником низкого подлога, чем его жертвой? Когда прежнее чувство незащищенности превратилось в ощущение власти?" Этого он сказать не мог.
Прошло уже много времени после обеда, когда Гвидо встал с кресла, стоявшего у окна, чтобы получить доставленное к воротам письмо.
Паоло отправили спать. Тонио дремал с бокалом вина в руке.
– Что это? – сонно спросил он, увидев, что Гвидо тяжело опустился на свое место и отшвырнул скомканный листок в сторону. Лицо маэстро было при этом непроницаемым.
– Руджерио нанял еще двоих кастратов. Они должны появиться одновременно с тобой, – сообщил Гвидо. Он снова встал и застыл, засунув руки в карманы атласного халата. Похоже, он размышлял. – Могло быть и… хуже.
– И кто они?
– Один – Рубино, старый певец, большой мастер, но придерживающийся старого стиля. Римляне раньше его любили. Рубино бояться совершенно не стоит. Но надо молиться, чтобы он не начал терять голос. – Гвидо задумался и словно не замечал присутствия Тонио.
– А другой? – не дождавшись продолжения, спросил Тонио.
– Беттикино, – ответил Гвидо.
– Беттикино! – прошептал Тонио. Этого-то знали все. – Вместе с Беттикино на одной сцене!
– Вспомни! – резко оборвал его Гвидо. – Я сказал тебе, что могло быть и хуже. – Но, похоже, он тут же растерял свою убежденность. Сделал несколько шагов и резко обернулся. – Он холоден. У него такой надменный вид, и ведет он себя будто король, хотя на самом деле вылез из грязи, как и все мы… вернее, как некоторые из нас. – Он с иронией глянул на Тонио. – И у него, несомненно, не голос, а целый оркестр. Говорят, что он дает советы другим певцам, если считает, что это нужно…
– Но он хороший певец, великий певец, – не мог успокоиться Тонио. – Это то, что нужно для оперы, и ты это знаешь…
Гвидо взглянул на него так, словно не находил что ответить. А потом пробормотал:
– У него в Риме полно поклонников.
– Ты не веришь в меня? – улыбнулся Тонио.
– Я верю только в тебя, – вспыхнул Гвидо. – Но там будет два лагеря – его и твой.
– Значит, я должен всех поразить, – сказал Тонио, решительно вскинув голову. – Разве нет?
Гвидо расправил плечи. И, глядя прямо перед собой, направился через всю комнату к письменному столу.
Тонио медленно поднялся с кресла. Тихо ступая, прошел в маленькую комнату, которая служила ему гардеробной, и, присев перед туалетным столиком с разными горшочками и баночками, уставился на сиреневое платье.
Сбоку стояли шкафы, хранившие множество камзолов, сюртуков и плащей. С десяток шпаг посверкивали в открытом армуаре. Еще мгновение назад бывшее, вероятно, золотым, небо за окном стало теперь бледно-голубым.
Платье лежало там, где он оставил его, на кресле. Нижние юбки были смяты, а кремовые кружевные оборки резко распахнуты сбоку, словно не расстегнутые, а разорванные, и под ними зияла чернота внутри жесткого корпуса корсета.
Облокотившись одной рукой о столик, он протянул другую к шелковой поверхности, казалось светившейся в темноте.
Он представил себе, как это платье облегает его, и снова ощутил ту столь непривычную наготу над кружевами корсажа и тяжелое качание юбок. И вспомнил, как за каждым новым унижением появлялось чувство безграничной власти, пьянящей силы. Что там Гвидо говорил ему? Что теперь он свободен и что мужчины и женщины лишь мечтают о такой свободе? В объятиях кардинала он самым божественным образом узнал, что это правда.
И тем не менее это обескураживало его. Когда с него сдирали очередной слой одеяния, его бросало в дрожь – пусть и ненадолго. И сейчас, глядя на этот наряд, постепенно сливающийся с темнотой, он спрашивал себя: "Смогу ли я после премьеры возродиться с прежней силой?" Тонио представлял себе ярус с целой толпой венецианцев, воображал, что слышит вокруг тот мягкий диалект, похожий на шепот и звуки поцелуев, видит лица, исполненные ожидания и полуприкрытого ужаса. Все предвкушают захватывающее зрелище: оскопленный патриций, разодетый, украшенный и раскрашенный, как французская королева, к тому же обладатель божественного голоса. Ах! Он прервал себя.
"Беттикино. Да, Беттикино. Как насчет него? Забудь о платьях и лентах, забудь о спешащих на юг венецианских каретах. Забудь обо всем этом. Подумай теперь о Беттикино, о том, что это значит".
Раньше он боялся плохих певцов и всех тех банальных неприятностей, которые они могут доставить: приклеить картонные мечи к ножнам, так что ты не сможешь их вытащить, подсыпать в вино какое-нибудь снадобье, так что тебе станет плохо, как только выйдешь на сцену, подсадить в зал своих сторонников, которые за плату будут освистывать и обшикивать тебя.
Но Беттикино? Холодный, гордый, роскошный владыка сцены, с высочайшей репутацией и совершенным голосом? Это был благородный вызов, а не унизительное состязание.
И своим сиянием он способен совершенно затмить Тонио, оттеснить на самый край сцены, откуда ему придется завоевывать внимание публики, только что сполна насладившейся Беттикино!
Он вздрогнул. Как же глубоко погрузился он в эти наматывающиеся одно на другое раздумья! Тонио схватил платье, словно желая припасть к тому последнему кусочку сиреневого цвета, что еще виднелся в темноте. Он приподнял его и прижал к лицу гладкий холодный шелк.
– Когда это ты сомневался в собственном голосе? – прошептал он. – Что с тобой случилось?
Свет исчез. В окне пульсировала глубокая синева ночи. Резко поднявшись, Тонио вышел из своих покоев и зашагал по коридорам, не думая ни о чем, кроме стука своих каблуков по каменному полу.
– Тьма, тьма, – шептал он почти восторженно. – Благодаря тебе я становлюсь невидимкой. И поэтому не чувствую себя ни мужчиной, ни женщиной, ни евнухом – я просто живу.
Приблизившись к дверям кабинета кардинала, он тут же постучал, не колеблясь ни секунды, и, войдя, увидел сидящего за столом Кальвино.
Внезапно эта слабо освещенная комната, с высокими, до потолка, стеллажами, полными книг, напомнила Тонио совсем иное место. И он поразился любви и желанию, мгновенно родившимся в его сердце, стоило ему увидеть, как запылало страстью лицо его преосвященства.
8
К концу лета всем стало очевидно, что могущественный кардинал Кальвино стал покровителем Тонио Трески, венецианского кастрата, настоявшего на том, чтобы появиться на сцене под своим собственным именем.
– Ах, Тонио, – говорила любопытствующим графиня, которая все чаще и чаще наведывалась в Рим. – Вы услышите, как силен его голос: такое впечатление, что он долетает до самых небес. Вот подождите – и тогда убедитесь.
Между тем кардинал держал своего соловья в клетке, не разрешая ему петь вне дворца. Так что лишь горстка друзей разносила легенды о его замечательном голосе.
Но Гвидо шел другим путем.
Если его приглашали на концерты, он обязательно брал с собой ноты собственных сочинений. И если ему предлагали сесть за клавиши, порой из чистой любезности, он без колебаний соглашался.
Он стал постоянным гостем в домах дилетантов, и все теперь говорили о его клавишных сочинениях, не считая того, что музыка Гвидо была проникновенной и способной довести слушателей до слез. Это касалось даже его более легких сочинений – летящих, искрометных и солнечных сонат, что опьяняли людей, как шампанское.
Вскоре ему прислал приглашение заезжий французский маркиз, потом – английский виконт, а кроме того, его часто приглашали в дома римских кардиналов, устраивавших регулярные концерты, порой даже в собственных частных театрах, для которых его мягко, но настойчиво просили писать музыку.
Но Гвидо был умен. Он не собирался брать на себя какие-либо обязательства, пока был занят подготовкой своей оперы. Но в любой момент маэстро мог достать из полной нот папки какой-нибудь блестящий концерт.
"Да, судя по этим коротким композициям, его новая опера будет божественной!" – шептались между собой люди.
А Тонио, его ученик, несмотря на то что всегда, без исключения, вежливо отказывался петь, был так красив, так безупречен в каждой черте!
Такова была светская жизнь.
Дома же Гвидо неустанно работал и при этом заставлял Тонио упражняться еще суровее, чем делал это в консерватории, уделяя особое внимание быстрым верхним глиссандо, которые были коньком Беттикино. После двух напряженных часов утренней разминки он поручал Тонио брать такие ноты и петь такие пассажи, на которые тот был способен только в том случае, когда голос его тщательно разогрет. В этих сферах Тонио не чувствовал себя слишком уверенно, но занятия давали ему ощущение безопасности, да и Гвидо постоянно напоминал о том, что, даже если ему не придется использовать эти высокие ноты, он должен быть готов к состязанию с Беттикино.
– Но ему почти сорок, как он может это петь? – спросил Тонио однажды, глядя на новый набор упражнений на две октавы выше обычного.
– Если он может, – отвечал на это Гвидо, – то и ты обязан. – И, вручив Тонио еще одну арию, которая могла войти в окончательный вариант оперы, сказал: – Представь, что ты находишься не здесь, в этой комнате, наедине со мной. Ты на сцене, и тысячи людей слушают тебя. Ты не имеешь права ошибаться.
Втайне Тонио был в восторге от этой новой музыки. Никогда в свою бытность в Неаполе он не осмеливался высказывать Гвидо критические замечания, но знал, что его собственный вкус был развит задолго до того, как он покинул отчий дом.
А ведь он был знаком к тому времени не только с венецианской музыкой. Ему доводилось слышать и много неаполитанской музыки, которая также исполнялась на севере.
И он понимал, что Гвидо, освободившись от скучного консерваторского режима и постоянных требований своих бывших учеников, удивлял теперь сам себя. И его исполнительское мастерство, и его сочинительство совершенствовались с каждым днем, и он наслаждался вниманием, которое ему стали оказывать.
Покончив с дневными занятиями, Гвидо и Тонио чувствовали себя абсолютно свободными. И если Тонио не хотел сопровождать учителя на разные вечера и концерты, то Гвидо не настаивал.
Тонио заверял себя, что счастлив. Но это было не так. Независимость Гвидо смущала его. Благодаря щедрости графини маэстро одевался теперь куда лучше, чем в Неаполе, и почти всегда носил парик. Белое обрамление чудесным образом преображало его лицо, придавая ему более благородный и официальный вид, а необычные черты Гвидо – поразительно огромные глаза, плоский и грубый нос, губы, столь часто расплывающиеся в чувственной улыбке, – делали его настоящим центром притяжения даже в переполненной комнате. Стоило Тонио увидеть, как на руке Гвидо повисает какая-нибудь женщина, то и дело прижимаясь грудями к рукаву маэстро, как в нем закипал гнев, направить который он мог лишь на себя самого.
"Все меняется, – думал Тонио. – И ты ничего не можешь с этим поделать. И ты так же испорчен и тщеславен, как и любой другой, кто тебя в этом обвинит, вздумай ты ему за это попенять".
И все же он был рад время от времени покидать общественные сборища. Петь он не мог, а постоянные беседы изматывали его. И он с горечью думал о том, что Гвидо "отдал" его кардиналу. Ему все еще хотелось злиться на учителя. Иногда он предпочитал верить, что Гвидо вообще во всем виноват.
Но стоило ему приблизиться к воротам кардинальского дворца, как он забывал об этом.
В голове у него оставалась одна мысль: поскорей оказаться в постели кардинала.
Когда у его преосвященства не было гостей, их свидания начинались рано. Тонио всегда проверял, крепко ли заснул Паоло. Потом проскальзывал в покои кардинала, сообщая о своем приходе лишь коротким стуком в дверь и тихим ответом на вопрос: "Кто там?"
Кальвино ждал его в лихорадочном возбуждении. Первым делом он обычно раздевал Тонио. Он хотел, чтобы тот вел себя как ребенок, и самостоятельно воевал с пуговицами, завязками и крючками, даже если они бесили его.
Как-то ему сказали, что Тонио иногда выходит в город в женском платье. Ничуть не удивившись этому, кардинал пожелал увидеть этот костюм, и теперь Тонио время от времени приносил сюда сиреневое платье с кремовыми лентами, чтобы его преосвященство либо одевал, либо раздевал его, как ему заблагорассудится.
Иногда казалось, что кожа Тонио возбуждала кардинала больше, чем что-либо другое. Отодвинув ткань рубашки, он словно пробовал кожу на вкус и языком, и губами.
В его руках Тонио был таким же податливым, каким когда-то был с ним Доменико. С нежной улыбкой смотрел он, как кардинал срывает с него все эти кремовые оборки лишь для того, чтобы положить руки на плоскую грудь, скрывавшуюся за ними. Потом, грубо пощипав Тонио за соски, так что тот еле сдерживал крик, он целовал его, словно прося прощения, и задирал ему юбки, чтобы ввести свой рог. Всякий раз его чудовищный размер вызывал сильную боль, но кардинал закрывал рот Тонио своим ртом, словно говоря: "Если кричишь, то кричи в меня".
Во всем, что делал Кальвино – ерошил ли волосы Тонио, целовал ли его веки, – чувствовалось удовольствие и самозабвенное обожание.
Но вовсе не эти нежные ласки и поцелуи заставляли Тонио сгорать от страсти. Его возбуждал сам Кальвино. Страсть закипала в нем, когда он сжимал в руках бедра этого мужчины, брал в рот его корень, ощущал, как кардинал посылает ему в рот свое семя, похожее одновременно на соленые и на сладкие сливки. Именно в такие моменты его тело сотрясалось в экстазе.
Не меньше возбуждало его и то неизбежное изнасилование, которому всегда отдавал предпочтение кардинал: железный стержень, тяжко внедряющийся между его ног.
И поэтому он терпел все остальное, очарованный тем, что именно этот человек вытворяет с ним все это, и думал: "Да, это кардинал Кальвино, это владыка Церкви, он ближе всех нас к Святому Отцу, он заседает в Священной коллегии, и этому могущественному человеку я подчиняюсь, и это его обнимаю". Его ладони тосковали по этим тяжелым яйцам. Ему страшно хотелось вновь вдохнуть их тепло, прикоснуться к их мягкой волосатой оболочке и легонько сжать, словно угрожая, но лишь для того, чтобы почувствовать, как орган кардинала превращается в чудовищное и жестокое древко.
Но он начал понимать, что для Кальвино даже нежная игра была своеобразной формой изнасилования. Точно так же, как он хотел распластать Тонио на простынях, накрыв сверху своим телом, так же он хотел видеть, как Тонио стонет от наслаждения. Он хотел поработить возлюбленного наслаждением не меньше, чем болью.
Потом со стеклянным, невидящим взором Тонио лежал рядом с кардиналом, чувствуя приятную обессиленность.
Но во всем этом было и нечто большее. Потому что сразу же после той первой ночи началось и несколько иное общение.
После любовных соитий они одевались. Иногда ужинали. В подвалах кардинальского дворца хранилось множество самых разных вин, и все превосходного качества. Кальвино предлагал их Тонио. Потом, позвав старого Нино с факелом, они совершали прогулку по залам.
При мерцающем свете они останавливались у разных статуй, которые, по его собственному признанию, долгие годы совсем не нравились кардиналу. "Я так любил эту маленькую нимфу, – говорил он об одной римской статуе. – Ее нашли в саду моей виллы, когда рыли землю под фонтаны. А вот этот гобелен мне много лет назад прислали из Испании".
Факел Нино глухо гудел и издавал запах, проникавший повсюду. Глядя в серые глаза кардинала, на его тонкую руку на фоне бронзовой античной статуи, Тонио испытывал удивительное чувство покоя.
Он следовал за его преосвященством в открытый сад, где слышался плеск фонтанов и пахло зеленой свежескошенной травой.
Потом, словно в святилище, они шли в библиотеку, где кожаные переплеты книг уходили так высоко к потолку, что неровный свет факела туда уже не добирался.
– Почитай мне, Марк Антонио, – говорил кардинал, выбирая одного из своих любимых поэтов, Данте или Тассо.