Плач к небесам - Энн Райс 7 стр.


– Выйди, сын мой, – сказал Андреа ласково. Но тут же поманил Тонио и твердо пожал его руку. Прикосновение было холодным и сухим и в то же время непередаваемо страстным. – Иди, оставь меня наедине с твоей матушкой.

Тонио не шевельнулся. Он смотрел на нее. Ее узкая спина сотрясалась от рыданий, а волосы неряшливо падали на отцовскую руку. Он молча взывал к отцовскому милосердию.

– Иди, иди, сынок, – сказал Андреа с безграничным терпением в голосе. И словно для того, чтобы успокоить Тонио, он снова взял его руку, ласково пожал ее мягкими сухими пальцами и отпустил, а потом махнул в сторону открытой двери.

11

Это был тот период его жизни, когда голос Гвидо, будь он "нормальным" юношей, должен был бы измениться, упав с мальчишеского сопрано до тенора или баса. Это очень опасное время для евнухов. Никто не знает почему, но тело словно пытается остановить волшебство, над которым больше не имеет власти. И это напрасное усилие оказывается очень опасным для голоса, отчего многие учителя пения не разрешают своим ученикам-кастратам петь в течение тех нескольких месяцев, пока ломается голос. Считается, что это дает надежду на его скорое восстановление.

И обычно голос восстанавливается.

Но иногда этого не происходит.

И вот с Гвидо случилась именно эта трагедия.

Прошло полгода, прежде чем в этом убедились все. Для самого Гвидо это были месяцы невыразимых страданий. Снова и снова пытаясь запеть, он издавал лишь грубые и слабые звуки. Его учителя Джино и Альфредо не могли смотреть ему в глаза. Даже те, кто раньше завидовал ему, теперь цепенели от ужаса.

Но конечно, никто не ощущал эту потерю так, как сам Гвидо, никто, даже маэстро Кавалла, воспитавший его.

И вот однажды, после полудня, собрав все деньги, полученные на праздниках и званых ужинах, на которых он пел, и все золото, которое ему не хватило времени потратить, Гвидо исчез, не сказав никому ни слова, ушел из консерватории с одним узелком на плече.

У него не было ни проводника, ни карты. Но он задавал вопросы и десять дней шел по крутым и пыльным дорогам, уводившим его все дальше в глубины Калабрии.

И вот наконец он достиг Карасены. На рассвете вышел из гостиницы, где провел ночь на соломенной подстилке, и, поднявшись вверх по склону, обнаружил дом, в котором когда-то родился, на отцовской земле. Дом ничуть не изменился с тех пор, как двенадцать лет назад он его покинул.

У очага стояла приземистая, толстая женщина с круглым лицом, впавшими от отсутствия зубов щеками и выцветшими глазами. Руки ее были запачканы жиром. В первый момент он засомневался. Но потом, конечно, узнал ее.

– Гвидо! – прошептала она.

И все-таки боялась к нему прикоснуться. Низко поклонившись, протерла скамью, чтобы он мог сесть.

Вошли его братья. Прошло несколько часов. Грязные дети ютились в углу. Наконец появился отец, встал над ним, такой же громадный и неуклюжий, как прежде, и обеими руками протянул ему грубую чашу с вином. А мать поставила перед ним сытный ужин.

Все смотрели на его модный камзол, кожаные сапоги и шпагу в серебряных ножнах, что висела у него на боку.

А он сидел и смотрел на огонь, словно никого рядом не было.

Но иногда глаза его оживали, и он обводил взглядом мрачное сборище могучих волосатых мужчин с черными от грязи руками, одетых в овчину и сыромятную кожу.

"Что я здесь делаю? Зачем я пришел?"

Он встал, чтобы уйти.

– Гвидо! – снова произнесла мать.

Быстро вытерев руки, подошла к нему, словно желая коснуться его лица. И это было лишь второе обращение к нему.

И что-то поразило Гвидо в ее голосе. Это был тот же тон, каким говорил с ним молодой маэстро в затемненной комнате для занятий, и это было словно эхо того голоса, который принадлежал человеку, державшему его голову во время оскопления.

Он смотрел на нее. Его руки зашевелились, обшаривая карманы. Он достал подарки, полученные за великое множество маленьких концертов. Брошь, золотые часы, украшенные жемчугом табакерки и, наконец, золотые монеты, которые он стал совать каждому из собравшихся в руки, сухие, как высохшая грязь на скале. Мать плакала.

К ночи он вернулся в гостиницу в Карасене.

Добравшись до суматошного центра Неаполя, Гвидо продал пистолет, чтобы снять комнату над таверной. Заказав бутылку вина, перерезал ножом вены, уселся и начал пить вино, глядя на струящуюся кровь. Потом потерял сознание.

Но его обнаружили прежде, чем он успел умереть. И увезли обратно в консерваторию. Там он проснулся с перебинтованными запястьями в собственной постели и увидел своего учителя, маэстро Кавалла, плачущего над ним.

12

Что происходило? Действительно ли все менялось? Тонио так долго жил с непоколебимой уверенностью в том, что ничто никогда не изменится, что теперь не мог сориентироваться.

Отец находился в комнате матери два дня. Приехал врач. А Анджело каждое утро закрывал двери библиотеки и говорил: "Занимайся!" На площадь они больше не ходили, а ночью – он был уверен в этом – он слышал плач матери.

Алессандро тоже находился в доме. Тонио видел его мельком. А еще он был уверен в том, что слышал голос своей тетушки Катрины Лизани. Кто-то приходил, кто-то уходил, но за ним, за Тонио, отец не присылал. Отец не требовал от него объяснений. А когда он подходил к комнате, ведущей в покои матери, его не пускали туда, так же как когда-то не пускали отца. Тогда Анджело забирал его обратно в библиотеку.

Потом прошел слух, что Андреа оступился на пристани, когда садился в гондолу. Ни разу в жизни он не пропустил заседание Сената или Большого совета, но в это утро он упал. И хотя это было всего лишь растяжение, он не мог уже участвовать в процессии, которая должна была следовать за дожем на предстоящем празднике.

"Но почему они говорят об этом, – думал Тонио, – когда он несокрушим и могуществен, как сама Венеция". Сам Тонио не мог думать ни о ком, кроме Марианны.

Но хуже всего было то, что в течение всех этих часов ожидания он, без сомнения, испытывал приятное возбуждение. Чувство это появилось у него еще в начале года: что-то произойдет! Но когда он вспоминал, как мать кричала и била его в столовой, то чувствовал себя предателем.

Он хотел, чтобы ее схватили, чтобы отец увидел, в чем причины ее болезни. Убрал вино, заставил ее встать с постели, вывел из тьмы, в которой она пребывала, как спящая принцесса из французской волшебной сказки.

Но он-то отвел ее в столовую не для того, чтобы это случилось! Он не собирался предавать ее. И почему никто на него не сердится? О чем он думал, когда повел Марианну туда? Когда же он вспоминал о том, что она там сейчас одна, в окружении врачей и родственников, которые совсем не родственники ей по крови, он не мог этого выдержать. Его бросало в жар. На глаза наворачивались слезы. И это было хуже всего.

А где-то глубже всего этого и вне его досягаемости гнездилась тайна того, почему мать так переменилась, почему так кричала, почему ударила его. Кем был этот таинственный брат в Стамбуле?

На вторую ночь после происшедшего он получил ответ на все свои вопросы.

Ничто не предвещало этого, когда он в полном одиночестве ужинал у себя в комнате. Прекрасное темно-синее небо было наполнено лунным светом и весенним бризом, и казалось, пели все гондольеры вверх и вниз по каналу. На прозвучавшую песню тут же следовал отклик. Глубокие басы, высокие тенора, а где-то вдалеке скрипки и флейты уличных музыкантов.

Но когда Тонио лег в постель, одетый, но слишком усталый, чтобы звонить слуге, ему показалось, что он слышит, как где-то в лабиринте дома его мать запела. А когда он отбросил эту мысль, тут же услышал высокое и замечательно мощное сопрано Алессандро.

Он закрыл глаза и затаил дыхание и тогда смог различить звуки клавесина.

А едва понял, что все это ему не приснилось, как раздался стук в дверь и пожилой слуга его отца, Джузеппе, пригласил его следовать за ним: отец пожелал его видеть.

Первым среди всех он увидел отца. Тот с царственным видом возлежал на постели, откинувшись на подушки. На нем был тяжелый халат из темно-зеленого бархата, в форме мантии патриция.

Но в Андреа чувствовалась какая-то болезненность и отстраненность.

Поодаль от него находились несколько человек. Когда Тонио вошел, мать поднялась от клавесина. Розовое шелковое платье тесно обтягивало пугающе узкую талию. Хотя лицо Марианны еще оставалось мертвенно-бледным, она уже пришла в себя, и глаза ее были ясны и светились какой-то чудесной тайной. Она коснулась его щеки теплыми губами. Ему показалось, что она хочет что-то сказать, но понимает: еще не время.

Когда он наклонился поцеловать отцовскую руку, мать стояла очень близко.

– Сядь здесь, сын мой, – сказал Андреа. А когда потом заговорил, в его голосе звучала энергия, которая вообще была присуща этому человеку, несмотря на его возраст.

– Те, кто любит правду больше, чем любит меня, часто говорят, что я не из этого века.

– Синьор, если это так, – тут же вступил синьор Леммо, – то этот век прошел впустую.

– Лесть и чепуха, – отрезал Андреа. – Боюсь, что это правда и что этот век прошел впустую, но здесь нет никакой связи. Как я говорил перед тем, как мой секретарь кинулся успокаивать меня, хотя в том не было никакой необходимости, я не принадлежу этому времени, не подчинялся ему раньше и не подчиняюсь теперь. Но я не буду мучить тебя перечислением моих неудач, поскольку полагаю, что это будет скорее утомительно, чем поучительно. Я пришел к решению, что твоя мать должна повидать этот мир, а тебе следует отправиться вместе с ней. А Алессандро, давно мечтавший оставить герцогскую капеллу, согласился стать членом нашей семьи. Отныне он будет давать тебе уроки музыки, сын мой, поскольку ты обладаешь великим талантом, и совершенствование в этом искусстве позволит понять тебе многое в этой жизни, если ты захочешь. Кроме того, Алессандро будет сопровождать твою мать всякий раз, когда она будет выходить из дома, и я желаю, чтобы ты отрывался от своих занятий и присоединялся к ним. Твоя мать подвергла себя заточению, но ты не должен страдать от ее неисправимой робости. Ты должен понять, как нравится ей карнавал, ты должен увидеть, как наслаждается она оперой, как принимает те приглашения, которые скоро начнет получать. Тебе нужно понять, что она разрешает Алессандро водить вас куда угодно.

Тонио не удержался и взглянул на мать. И тотчас увидел, что она безгранично счастлива. Алессандро смотрел на Андреа с обожанием.

– Для тебя начинается новая жизнь, – продолжал Андреа, – но я верю, что ты встретишь ее с радостью. Начнете же вы с того, что послезавтра отправитесь на праздник. Я не могу пойти. Вы будете представлять нашу фамилию.

Тонио попытался скрыть свое возбуждение. Он старался не выдать охватившей его чрезвычайной радости, но не мог сдержать восторженной улыбки. Прикусив губу, он склонил голову и пробормотал слова благодарности, обращенные к отцу.

Когда он поднял голову, отец улыбался. Какое-то мгновение Тонио казалось, что отец наслаждается преимуществом своего положения над теми, кто находится в этой комнате. А может, он погрузился в воспоминания. Но потом довольное выражение исчезло с его лица, и с легким негодованием Тонио отверг это предположение.

– Я должен остаться наедине с сыном, – сказал Андреа, взяв Алессандро за руку. – И отпущу его не скоро. Так что дайте ему отоспаться утром. И еще, чуть не забыл. Подготовь вопросы, которые ты сможешь задать его прежним наставникам. Дай им понять, что они здесь по-прежнему нужны. Успокой их, скажи, что они не будут уволены и чтобы эта тема даже не возникала.

В улыбке Алессандро, в кивке его головы присутствовало спокойное достоинство. Он, казалось, нисколько не удивлен.

– Отнеси свечи в мой кабинет, – велел Андреа секретарю. Отец с трудом поднялся с постели.

– Пожалуйста, ваше превосходительство, останьтесь здесь, – попросил синьор Леммо.

– Иди, иди, – ответил Андреа, улыбаясь. – А когда я умру, не говори, пожалуйста, никому, как я на тебя сердился.

– Ваше превосходительство!

– Спокойной ночи, – сказал Андреа.

И синьор Леммо покинул их.

Андреа двинулся к открытым дверям, жестом попросив Тонио подождать. Он прошел в большую прямоугольную комнату, в которой Тонио никогда не был. К слову сказать, он никогда раньше не заходил и в ту комнату, в которой находился сейчас, но следующая показалась ему просто восхитительной: через витражные окна открывался вид на канал, а книжные полки в простенках поднимались до самого потолка. Он увидел на стенах карты с изображением всех великих территорий Венецианской империи. И даже с того места, где стоял, понял, что это была не нынешняя, а старая Венеция. Очень давних времен. Разве большинство этих владений не было утрачено? Однако здесь, на этой стене, Венеция по-прежнему представала настоящей империей.

Тут он заметил, что отец стоит по ту сторону порога и задумчиво наблюдает за ним.

Тонио сделал шаг вперед.

– Нет, погоди, – сказал Андреа. Он произнес это почти беззвучно, словно говорил сам с собой. – Не спеши войти сюда. Сейчас ты еще мальчик. Но к тому моменту, как выйдешь отсюда, ты должен быть готов к тому, чтобы стать хозяином этого дома, как только я покину его. Теперь же поразмышляй еще немного над той иллюзией жизни, которую ты для себя создал. Насладись собственной невинностью. Ее всегда начинают ценить только после того, как потеряют. Подойди ко мне, когда сочтешь себя готовым.

Тонио ничего не ответил. Он опустил глаза, сознательно и решительно подчиняясь этому приказанию, и постарался припомнить всю свою жизнь. Он представил себя в старом архиве на нижнем этаже, услышал крысиную возню, плеск воды. Ему казалось, что движется сам дом, вот уже два столетия стоящий на расположенном под ним болоте. А потом, подняв глаза, произнес быстро и тихо:

– Отец, позвольте мне войти.

И отец кивнул ему.

13

Лишь через десять часов Тонио снова открыл двери отцовского кабинета. Чистый свет утреннего солнца просачивался с улицы, когда он шел в большую гостиную, а оттуда – к парадной двери палаццо.

Это отец велел ему выйти из дому, постоять в одиночестве на площади и посмотреть на ежедневный спектакль – передвижение государственных деятелей взад и вперед по Брольо. А Тонио и сам хотел этого больше всего на свете. Ему казалось, что его окружает чудесная тишина, которую никто не может нарушить.

Ступив на маленькую пристань у самой двери, он подозвал гондольера и проследовал на площадь.

До праздника Вознесения оставался всего один день, и народу на площади собралось, как никогда, много. Государственные мужи стояли длинной вереницей перед Дворцом дожей и церемонно кланялись друг другу, а прохожие почтительно целовали их длинные рукава.

Тонио подумал о том, что он совершенно один и совершенно свободен и теперь одно вовсе не равнозначно другому.

История, поведанная ему отцом, была полна потрясений и пропитана кровью реальности и огромной печалью. И судьба рода Трески была ее частью.

Всю жизнь Тонио считал Венецию великой европейской державой. Он вырос в твердом убеждении, что Светлейшая является самым древним и сильным государством Италии. Слова "империя", "Кандия", "Морея" были связаны в его сознании с давнишними славными битвами.

Но за одну эту долгую ночь Венеция превратилась для него в дряхлое, угасающее государство, пошатывающегося на глиняных ногах колосса, который скоро станет всего лишь руинами. В 1645 году была утрачена Кандия, и те войны, которые вели Андреа и его сыновья, не помогли вернуть ее. А в 1718 году Венеция раз и навсегда была выдворена из Мореи.

От империи не осталось ничего, если не считать самого великого города и некоторых окружавших его владений: Падуи, Вероны, маленьких городков и великолепных вилл, протянувшихся вдоль реки Брента.

Послы Венеции не обладали ныне влиянием при иноземных дворах, а иностранные послы прибывали в Венецию в основном не ради политики, а ради удовольствия.

Их привлекало в Венецию не что иное, как большой четырехугольник площади, погружающийся три раза в год в вакханалию карнавала, лицезрение черных гондол, скользящих по водным улицам, неисчислимое богатство и красота собора Сан-Марко, хор сироток из "Пиета". Опера, живопись, поющие гондольеры, хрустальные люстры из Мурано.

Эти приметы становились сутью нынешней Венеции, ее очарованием, ее силой. В общем-то, именно их Тонио видел и любил с тех пор, как себя помнил; но, кроме внешней прелести, уже ничего не было.

И тем не менее это был его город, его государство. Отец завещал ему эту Венецию. Его предки были среди тех смутных протагонистов героической истории, которые первыми ступили на эти туманные болота. Состояние рода Трески, как и многих великих венецианских родов, зиждилось на торговле с Востоком.

Но правила ли Светлейшая миром или только доминировала над ним, она была судьбой Тонио.

Ее независимость находилась на его попечении, как и на попечении тех патрициев, что все еще стояли у руля государства. И Европе, стремящейся заполучить эту великолепную драгоценность, никогда не удастся прицепить ее к своей груди.

– Ты до последнего вздоха будешь держать врагов за вратами Венеции, – произнес Андреа вдохновенным и энергичным голосом, и тем же вдохновением и энергией светились его глаза.

Такова была священная обязанность патриция в эпоху, когда сколоченные на восточной торговле состояния распылялись на азартные игры, кутежи и зрелища. Таков был долг представителя рода Трески.

Но наконец настал момент, когда Андреа должен был раскрыть перед сыном свою собственную историю.

Назад Дальше