Екатерина I - Андрей Сахаров 15 стр.


– Виноват, ваше величество… Не знаю, как смешал с своими докладами здешнюю бумагу, на столе, – скороговоркою, подавая рукопись княгини Аграфены Петровны, произнёс в своё извинение делец, не придя ещё в себя от сегодняшних неудач.

– Прощаю! Дай только её сюда. Не знаю, однако, как тебе могла попасться бумага, когда ты бумаг своих из рук не выпускал. Не велю одного пускать тебя. А в другой раз, если осмелишься унесть, мы поссоримся, Алексей Васильич. Ступай же куда тебе надо. Я не держу больше.

Как оплёванный, совсем растерявшись, выкатился Макаров и, держа картуз в руках, в шубе, с открытою головою, так и дошёл до саней своих.

– Это чёрт знает что такое! – крикнул он в бессильной злости, ни к кому не обращаясь, и, размахивая руками, сел в сани.

И государыню, и княгиню, за занавесью, и Дивиера передёрнуло от последнего пассажа Макарова.

– Ну, этот-то куда воротит? – не удержалась Екатерина I.

Дивиер пожал плечами.

– Ты не знаешь, Антон Мануилович, в чью пользу норовит Макаров?

– Как не знать, ваше величество? Видно, духи были собраны на совещание у светлейшего чуть не с полночи… Он прямо к вам – от светлейшего.

– Так ты прав, мой друг, вполне, советуя князя удалить… Дольше будет при нас – всех людей перепортит. Ни на кого нельзя будет положиться.

– На меня можете, ваше величество. Я знаю, что уже намечен князем – как жертва его мстительности, но боязнь не переменит меня и опасение за судьбу свою не заставит отступить от долга присяги! – со вздохом, грустно, но торжественно сказал Дивиер.

– Жертвой, пока жива, ты не будешь ничьей, Антон Мануилович! Служи так же и с этою же доблестью, и я вверяю себя одной твоей охране!

– Охранять ваше величество не берусь и не могу, не распоряжаясь ни одним полком. Все войска зависят от коменданта, и караулы – тоже. У меня инвалиды одни да дневальные с трещотками. Так много взять на себя рассудок не позволяет. И комендант – человек преданный тому, кто его поставил.

– Кому же?..

– Светлейшему.

– Что же, переменить его, или ты будешь комендантом?

– Пока светлейший шурин мой – президент военной коллегии, я должен бежать какой бы то ни было военной команды! И без того неприятностей по десяти на день.

– Я тебе дам команду в гвардейских полках.

– А Бутурлин что же будет, ваше величество?

– Разве ты с ним не ладишь?

– Он орудие светлейшего князя…

– Так все военные, по твоим словам, его, а не мои слуги?

– Частию, ваше величество… по крайней мере начальники: каждый думает угодить ему больше, боясь его больше…

– Кто же тогда за меня? – всплеснув руками, с непритворным порывом отчаяния молвила императрица. – Одни духовные?

– Не думаю, ваше величество, – ответил холодно, но твёрдо бесстрастный Дивиер.

– Как?! И духовные… архиереи… преданы князю?

– Президент – да! Вице-президент – нет, потому что виляет и ищет кому служить выгоднее… а прочие – кто приголубит.

– Не лестное же ты, Антон Мануилович, имеешь мнение о владыках!

– Сила обстоятельств, ваше величество, – с тяжёлым вздохом молвил генерал-полицеймейстер.

– А, ты признаешь, говоришь, в обстоятельствах силу… а не во мне?! Что же это за обстоятельства и в чём их сила и значение?

– В возможности делать что угодно… прямо…

– А разве я этого не могу? – с нетерпением, соединённым с затронутым самолюбием, спросила решительно государыня, бросив на Дивиера молниеносный взгляд.

– Могли бы… но до сих пор не изволили заявлять, а князь…

– Заявляет свою мощь всем, хочешь ты сказать?

– Так точно, ваше величество.

– Жалею же я тебя, что ты так мало знаешь меня! – величественно ответила Екатерина I и, поднявшись с кресла, протянула вперёд правую руку, указав перстом в пол. – Я заставлю склониться своекорыстного честолюбца!

– Дай-то Господи, государыня! Подкрепи вас сознанием… не подчинять верных слуг прихоти подданного.

И голос его задрожал от сильного волнения. При последних словах в дверях приёмной показался старый сенатор граф Пётр Андреевич Толстой и от порога первой комнаты принялся отвешивать низкие поклоны, увидев императрицу.

– Граф Пётр Андреевич, зачем ты у меня смущаешь верных подданных? – завидя его поклоны, полушутливо-полугневно молвила Екатерина.

– Не могу знать, ваше величество, о ком изволите говорить это вашему преданному слуге, – тоже как бы шутливо отозвался старец, скорчив самую невинную мину.

– Я о тебе говорю, зная верно, что ты собираешь сплетни самые скверные обо мне, даёшь им веру и распространяешь в народе нелепые толки.

– Толковать народу о чём бы ни было ваш слуга хоть бы и хотел, да не может, ваше величество… ноги едва носят… а слухом земля полнится… ино что услышишь от людей и про вашу персону… виноваты те, кто лгут… Слушаешь, иное и нелюбо, а как прямо сказать, что не веришь? Я и про себя скажу, поверишь из десяти одно. А чтобы ничему не верить и всем глотку зажимать – не говори… моя старость не допускает… Тогда все умники закричат: старый совсем с ума сбрёл! А насчёт чего другого, коли на меня есть донос вашему величеству – ответ держать готов … и не запрусь в том, в чём виноват… и без того зажился на свете… Восемьдесят второй уж с Крещенья, – чего же больше! А буде в чём невольно провинился, в прошибности… ненароком, ин Бог и государыня, может, помилуют кающегося?

И сам склонился на колени, опустив на руки седую свою голову.

– Я готова простить с одним условием, граф, что ты отстанешь от сообщества пускающих подмётные письма…

– Подмётные письма, говорите, ваше величество? Да я первый враг им… По мне, непорядки прямо обличай! Да я и не знаю, какие у нас непорядки? Один больше всех власть забрал? Так ропот тут и был, и останется, потому что всегда бывают пересуды того, чему особенно не можешь пособить. Все мы, грешные, таковы! И ближнего, и дальнего осуждаем. Да это к предержащей власти не относится. Почитать предержащую власть я всегда не прочь. Никто не назовёт Петрушку Толстого не готовым жизнью пожертвовать за главу правительства. А своей головы я уж с сорока годов не щажу – в угодность власть держащим. Царевна Софья Алексеевна старшинств-царя Ивана выставила нам, – мы против вашего покойного супруга сумятицу устроили и выбранного царя, почитая в нём малолетнего, присудили взять, как старшего брата, в соцарственники. Как резня началась – вскаялся я, да не скоро уймёшь стрелецкую чернь. Зато не стал я за царевну, как вырос государь Пётр Алексеич. Не поноровил и царевичу, когда блаженныя памяти супруг ваш велел привезти его. Не против был и воцарения вашего величества, – нас несколько только думали, что доброта ваша, государыня, нуждается в руководстве не какого-нибудь Александра Меньшикова, а целого совета, в котором бы он был только членом, со всеми равноправным. А в этом совете должны заседать – чтобы смуты напрасной никто и из нас не заводил – цесаревны, дочери ваши обе, зять ваш, как обвенчается, его светлость герцог Голштинский, внук ваш, царевич Пётр Алексеевич, сестрица его, да из нас, сенаторов, кого ваше величество почтёте. И все дела докладывать такие, которые Сенату не под силу, также и Синоду тем паче – денежные. Пётр I говорил недаром, что народные деньги – святые деньги и ими корыстоваться хапало какой-нибудь, поостеречься бы должен…

– Какие там хапалы? На кого ты, граф Пётр Андреич, наветы делаешь её величеству? – идя ещё по первой комнате от приёмной и поймав на лету последние слова, с надменностью спросил, возвысив голос, князь Александр Данилович Меньшиков.

Голос Толстого не дрогнул:

– Коли хочешь знать, кого старые сенаторы называют хапалами, так знай – первого тебя!

– Это что значит?! Как ты смел меня обносить вором, в присутствии её величества?

– Так же смел и смею, как ты, в высочайшем присутствии, – кричать на меня, сенатора, такого же, как ты! – вспылил неукротимый Толстой, понимая, что выслушанное от него раньше уже порукой, что государыня не поддержит надоевшего ей Данилыча.

– Ваше величество! – завопил Меньшиков. – Защитите несправедливо обносимого таким висельником, как этот Толстой, исконный изменник, стрелецкий ещё… смутник!

– Ну, ещё что выдумаешь, Меньшиков? Стрельцами меня корить, а сам забыл, что твой тятька, Данило Меньшик, первый был поджог своей братьи. Да за то ещё царевной Софьей спроважен в дальние остроги и там неизвестно куда сгинул. Стало, теперь светлейшему князю не след меня одного корить делом, где его родитель из первых был.

– Вы оба не правы, – спокойно вымолвила государыня. – Ты, князь, не должен был вмешиваться в разговор графа со мной, а ты, граф, – отвечать на его недостойную выходку. Я с сожалением должна сказать перед всеми здесь теперь находящимися, что князю Александру Данилычу следует не так совсем вести себя в моём присутствии. На людей набрасываться нигде не следует, тем паче умному человеку, а корить кого-либо в моём присутствии – такое забвение всякого приличия, за которое и заслуженные люди призываются к ответу.

– Я готов подвергнуться гневу вашего величества, но прошу защитить мою честь от клеветы, – ответил не смиряясь Меньшиков.

– Вместо гнева, вами заслуженного, прошу вас, князь, успокоиться и извиниться перед графом Петром Андреевичем в вырвавшихся у вас в гневе словах.

– Он первый меня обидел…

– Вы первые начали… извинитесь вы, и он не прочь будет оказать вам эту честь, – строго и внушительно прибавила императрица.

– Я готов, ваше величество, принести здесь извинение и просить суда на моего врага, – ответил, не оставляя своего раздражения, князь.

– А я на суде готов доказать справедливость своих слов, которые сделались причиною гнева светлейшего князя, – ответил с достоинством Толстой.

– Я, императрица ваша, ценя в каждом из вас заслугу, прошу теперь подать друг другу руки и дать мне слово, что разобрать свою распрю вы предоставляете мне, заявив об этом в моём присутствии. Давайте же руки.

Враги-соперники протянули молча руки, и императрица вложила руку одного в руку другого.

– Я желаю, чтобы отныне вы действовали для общей пользы государства, – рекла Екатерина, – и вы дадите мне слово, что свято выполните мой единственный вам приказ-совет, господа!

– Я готов, ваше величество, – ответил Меньшиков, – когда граф Пётр Андреевич или отступится от своих обидных мне слов, или даст слово не позорить меня и будет держать его.

– А ты как, граф? – спросила государыня промолчавшего Толстого.

– Мне, государыня, лучше ничего не обещать… потому что дать такое слово, как угодно светлейшему, мешает… он знает хорошо что…

– Что же это мешает? Говори!.. – надменно спросил Меньшиков, взглянув через плечо на умного старца.

– Твоя, князь, жажда приобретений, с каждым годом увеличивающаяся. Как же поручиться, что я не буду вынужден – хотя бы и не захотел нарушить слово, – заговорить о новых твоих поползновениях… если бы я и забыл всю старину.

– Так я и слушать тебя не хочу! С глаз моих… не раздражай меня!

– Что я слышу, князь! Ты так скоро забыл мой выговор? – строго ответила вместо Толстого удивлённая новою выходкою Меньшикова сама императрица.

Меньшиков молчал, но видно было, что молчание это продлится недолго.

– Оставь же нас, князь Александр Данилыч, и не являйся сюда без нашего указа! – грянула, выйдя из себя, Екатерина I.

Меньшиков медленно удалился, пылая яростью.

Он не смел явиться к её величеству и в день Пасхи, памятный по неожиданным событиям.

День Пасхи в 1725 году был превосходный и такой тёплый, какие редко выдаются в это время года. После приёма во дворце предложено было августейшему семейству покататься в фаэтонах, как бывало при начале весны при покойном государе. Её величество соизволила, и наличные придворные кавалеры вызвались править одноколками, заявляя своё уменье.

– Кто меня повезёт? – спросила милостиво монархиня, выйдя на крыльцо.

Левенвольд-младший, вооружась бичом и забрав вожжи, стал у подножки кабриолета-фаэтона и ловко помог её величеству сесть, потом сел сам и пустил лошадей.

Молодой граф Апраксин повёз старшую цесаревну, а герцог Голштинский взялся править кабриолетом, в который села великая княжна Елизавета Петровна.

Одноколки быстро покатили, но на первом же повороте с набережной в длинную просеку, ведшую к Екатерингофу, потеряли из вида передний фаэтон императрицы.

В конце Адмиралтейского острова, перед устьем Фонтанной речки, распустившееся болото ничем не отличалось на вид от обыкновенной грязной дороги. Но проезжую дорогу возница, по-видимому, давно уже, незаметно для себя, потерял. Положим, и там, где он ехал, была тоже дорога или, вернее сказать, довольно наезженная тропка, но только в сухую пору, потому что весною её во многих местах подмывало. Лошадь, пущенная по топкой грязи, вдруг ушла по брюхо и не могла дальше двинуться ни взад, ни вперёд.

При этом курьёзном пассаже государыня захохотала, не предвидя ничего опасного, но Левенвольду, далеко не привычному к петербургской езде и слыхавшему о трясинах в этой стороне, с испуга представилось, что он попал в одну из них, что ему грозит неминуемая гибель в то именно время, когда в уме честолюбца зароились самые дерзкие надежды на достижение благосклонности августейшей спутницы по путешествию, грозившему так плачевно кончиться. От одной этой мысли Левенвольд лишился дара речи и в пылу отчаяния, выпустив из рук вожжи, соскочил в топкую грязь и увяз в ней по пояс. При обуявшей его при этом панике он сам не понимал, как рванулся вперёд и выскочил на кочку. Но ужас, достигший крайнего предела, поднял у него волосы дыбом, когда кочка, от наскока его, заколыхалась.

А её величество, продолжая хохотать, тронула вожжи и попробовала направить лошадь назад. Добрый конь, поняв манёвр своей повелительницы, действительно подался назад, но почему-то, очутясь на более плотном грунте, своротил вбок и зацепил одним из задних колёс кабриолета за что-то настолько устойчивое, что экипаж остановился. Очутившись в этом положении и одна в кабриолете, государыня приметила пробиравшихся в стороне узкою тропою двух всадников и стала махать им платком.

На платок подлетел передний всадник, в цветном бархатном не то охобне, не то кунтуше. Он избрал кратчайшую дорогу и, подъехав к экипажу, учтиво заговорил по-польски, предлагая неизвестной для него даме перевезти её на сушу на своём коне.

Монархиня, говорившая по-польски, ответила согласием принять эту услугу, и могучий всадник совершил манёвр пересадки её к себе на седло чрезвычайно ловко. Затем вместе с своим спутником, избравшим для проезда дальнюю дорогу, герой подвига освободил из грязи кабриолет.

– Кому я обязана благодарностью за освобождение из такого неприятного положения? – спросила государыня по-польски оказавшего услугу.

– К вашим услугам староста Упитский, Ян Сапега, панна милостивая, – отвечал скромно всадник. – Мы, в ожидании представления её величеству, здесь заждались… и ездили по бекасы, как увидели вас…

– Другого представления мне не нужно, князь, и рекомендации тоже, после доказательства вашей любезности! Прошу только вас свезти меня домой, но освободите моего злосчастного камер-юнкера!

Сапега что-то сказал своему спутнику, и тот, сидя на коне, вытащил Левенвольда из грязи, но, увы, в отвратительном виде.

Не занимаясь более ни им, ни несчастным приключением, государыня попросила Сапегу сесть в её кабриолет, поворотить лошадь и ехать обратно. Выехав снова на настоящий путь, скрывавшийся за большою ивовою рощею, государыня увидела вдали кортеж своих спутников.

– А! Вот уж они где! – сказала она по-польски своему новому вознице. – Нам нужно их догнать, чтобы они не стали искать меня.

Князь Ян направил коня по большой дороге вслед за скакавшими кабриолетами, и через минуту её величество присоединилась к кортежу.

– Как же вы, мамаша, позади-то нас очутились? – не выдержала цесаревна Елизавета Петровна.

– Левенвольд завёз меня в болото, и без великодушной помощи князя Яна Сапеги, душа моя, вам бы пришлось долго меня ждать, – сказала государыня. – Поблагодари его ещё раз за меня и проси: быть у нас запросто.

Князь Сапега только раскланивался и говорил с большим тактом любезности, теперь уже не по-польски, а по-русски. Положим, выговор у него был не совсем чист, но при уменье говорить вообще остроумно и кстати этот незначительный недостаток с лихвою выкупался у него содержанием разговора. К тому же, чуть не с рождения обращаясь в придворных сферах, князь усвоил себе самые деликатные манеры высшего общества: Сапега прекрасно говорил по-немецки, по-французски, по-итальянски и по-латыни даже и успевал на любом языке отвечать двоим или троим. Цесаревнам насказал он, каждой, много всяких комплиментов на французском языке и очень ловко вставлял в русскую речь иностранные слова, когда не надеялся выразиться приятно и точно по-нашему.

Наружность его тоже была одна из самых счастливых, и, хотя ему было уже за 50 лет, он казался мужчиной в поре. Обладая же умом и находчивостью, при удивительной ловкости и лёгкости движений, он по части ухаживанья за прекрасным полом мог с честью потягаться с любым селадоном. Все эти качества, при счастливой случайности, давшей князю возможность так удачно выказать их, в один день доставили ему почётное место в государыниной гостиной. Можно сказать, что случай дал возможность Сапеге разорвать как паутину все подготовленные Меньшиковым препятствия к доступу в избранный кружок повелительницы России. Отсутствие же светлейшего во дворце в первый день Пасхи – вследствие запрета по случаю неприличной сцены с Толстым – на вечернем куртаже в Зимнем дворце сделало ловкого поляка душою общества. Голштинская партия, поражённая и удивлённая, стушевалась перед новым интересным статистом в придворной роли.

Ловкий Бассевич и тут не потерялся, поспешил униженно просить князя: осчастливить посещением его завтрашний же день.

Сапега дал слово и насказал, конечно, кучу любезностей по адресу жениха старшей цесаревны. Увидев же княгиню Меньшикову, ловкий поляк попросил голштинского министра представить себя её светлости.

Назад Дальше