Потемкин потемнел в свою очередь. Комариное жало Зубова больно ныло и трепетало в его сердце, отравляя кровь.
С кривой усмешкой он презрительно кинул Державину:
– Мужики наши еще умнее. Какой дрянью поля заваливают, а после хлеб растет. Во всем нужда порою бывает. Так приходи. Ты мне нужен, Романыч…
Державин молча поклонился отходящему вельможе.
Выпрямляясь, он прошептал:
– Я тебе нужен, смерд такой малый, каков есть. А ты вот великан, да мне не надобен… И никому не нужен более… Никому… никому, никому!.. – злорадно почти вслух твердил обиженный сравнением самолюбивый поэт.
* * *
Хмурый стоит и чутко прислушивается у дверей Захар: что происходит в покое Екатерины?
С другой стороны, у других дверей, в уборной Перекусихина, обе сестры Алексеевы тоже почти прильнули к закрытой двери – казалось, не только слушают, но стараются взорами проникнуть в спальню госпожи своей и узнать как можно лучше, что значит этот громкий говор, взрывы мужского гневного порою, порою убедительного голоса, который смешивается со знакомым, резким теперь голосом Екатерины, со взрывами ее слез…
– В такие дни! Ох, Господи! Владычица милосердная! В такие дни и не жалеет он ее, матушки нашей… Тиранит-то как! Господи!.. Нешто за Платоном Александровичем спосылать? – беззвучно причитала Перекусихина.
– И думать нельзя о том! – замахала руками старшая девица Алексеева. – Мужчины в таком разе хуже дикого вепря становятся. Тут и до смертельной баталии дело дойти может. Ничего. Она, матушка, хоть и плачет, а тоже спуску ему, одноглазому, не даст! Видали мы всяких мужчин. Кричит, так неопасно. Хуже, если молчит да дуется. Тут их больше опасаться надо… Тише ты! Услышит, Боже сохрани. Тут уж нам хуже всего будет…
И слушают, замерев, преданные женщины.
Екатерина полулежит на кушетке, спрятав лицо в подушки.
Глаза у нее заплаканы, под ними обозначились мешки. Лицо покрыто пятнами.
Чепец съехал на сторону, хотя она порою и поправляет его быстрым движением полной красивой руки, но этим придает только новый крен своему легкому головному убору.
Порою, пользуясь минутой передышки великана, который со сверкающим глазом, с растрепанными волосами шагает по обширной комнате, извергая потоки укоров и жалоб, Екатерина часто-часто начинает говорить, вопреки своему обыкновению, приобретенному годами путем усиленного самовнушения.
И в такие минуты особенно резко звучит низкий, мужественный обычно голос государыни. И явственнее проступает нерусский, немецкий говор, так живо напоминающий цербстскую принцессу, стройную, тоненькую Фигхен, жену цесаревича Петра, которая вставала по ночам, чтобы лучше приготовить урок для своего учителя русского языка.
– Понять прямо не могу: откуда сие? Чем заслужил такое презрение и забвение не токмо заслуг… Нет их и не было… Не о них говорить хочу… О любви моей. О преданности безмерной и вечной. Твердые доводы к тому давал и давать готов ежечасно… Жизнь сложу тут же по единому слову твоему! Но таковое сносить… Это превыше сил! Брошен, забыт, в шуты поставлен! На общий смех и глум. И кого ради!.. Хоть бы человек был! Пешка… щенок… ничто! И тебя, матушку, словно зельем опоил… Словно чарой обошел, прости Господи… во дни такие молить даже грешно. Чего видала в цыпленке в том? Что нашла в башке его пустой, в роже его пряничной?.. Мизеришка подобный. Да глазом мигни – десяток тебе во сто раз лучше предоставлю… А тут! За тебя досада, матушка… За тебя сердце болит… Уж о себе и не поминаю почти… Думаешь, неведомо мне, как он помаленьку дела все и тебя самое в руки свои в обезьяньи забирает?.. Вот, вот… Сам он на себя портрет пишет. Обезьяна у него по столам да по мебелям скачет. Вещи грязнит да портит, парики у почтенных людей грызет, кои к фаворитишке поганому являются, тебя почитая… Вот и он сам на ту свою обезьяну смахивает… Ну, счастлив его Господь, что тебя я люблю да жалею. Я бы ему…
– Ах, молчи, молчи, мой друг! Не смей и говорить мне такого ужаса… И не грешно тебе так мучить свою государыню? Я всегда останусь к тебе, как раньше была… Но дай же мне тоже самой жить, как мне хочется… Боже мой, какая я несчастная! Два моих лучших друга… Ты первый и единственный… И он последний… Пойми, князь: последний… Вот даже Мамонов на что пошел: оставил меня ради девчонки смазливой. А этот не уйдет, не оставит, пока сама не захочу. И ты понимаешь это не хуже моего. Так оставь же, князь! Не мучь меня. Дай с ним в покое доживать. Право, он не мешает и не думает идти против тебя… Право, он…
– Покой! В покое думаешь с ним дожить! Где же прозорливость твоя, матушка? Ты провидица была. Неужто теперь так от склонности к этому мальчишке затемнилась? Он теперь такой тихенький, змея эта подколодная… Да и то уже ковы строит… А там, погляди, ты у него куда хуже в руках будешь, чем говорить изволишь, что я тебя теснил… Я о тебе век думал. О благе твоем… О родине. Родины слава – твоя слава… Моя слава… Общее счастье. А этот пройдоха… Он куски хватать любит… И пуще учнет. Отец его – ведомый вор. Кого хочешь спроси. До того дошел, чуть в Сенат посажен, тяжбы скупает через своих клевретишек… Да сам после те тяжбы в свою пользу и решает, других на сие уговаривая… Да и того мало… Вот Бехтеев на днях ко мне приходил, майор один отставной… Прямо Зубов-старик у него воровским манером деревнишку и шестьсот душ захватил… Теперь и отдавать не желает… Позор. Да, сказывают, не только на сынка в надежде то творится, а и долю получает любимец твой от всех стяжаний отца-хапуги, взяточника, прямого грабителя. Что о тебе, матушка, думать станут?.. Господи, да если бы человек хороший… Сам бы я ему ноги мыл да воду пил, тебя ради… А этот… этот…
Пена появилась и сохла в углах губ разгневанного отставного фаворита. Он умолк, как будто опасаясь слишком грубым, грязным словом оскорбить слух женщины, которую все-таки надеялся образумить и лаской и грозой, как делают отцы с дочерьми, мужья с легкомысленными женами. Долголетнее сближение, постоянная общность интересов установили между подданным и государыней почти супружеские отношения.
Но на этот раз все усилия Потемкина были напрасны.
– Нет, не может быть… Ты ошибаешься насчет Платона. У него столько врагов! Нет, нет! – только повторяла Екатерина. Уткнула лицо в подушки и на все дальнейшие речи и грозные упреки отвечала только взрывами слез.
Уже не первый раз происходили такие сцены со дня приезда Потемкина, но сейчас ему хотелось довести все до конца.
– Вот, матушка, прямо тебе скажу: между нами двумя выбирай! Ни единого разу ты слова такого от меня не слыхала. А теперь сказал и твердо буду держаться его! Не себя ради… Тебя и отечество спасая, сей выбор тебе кладу. И без страха ответ дай, матушка. От тебя отойдя, ни к кому на службу не отдамся. Вон доносили тебе, что и румынским господарем я быть собираюсь, и в курляндские герцоги на вольное правление тянусь, и в польские короли пройти собираюсь, от тебя отойдя… Богом клянуся, враки все! Высшая радость моя, высшая честь, великое счастье – тебе служить, тебя покоить. Довольно у меня всего, что на земле ценно. А верю я в Господа моего… Хотел бы и нетленных благ для души спасения собрать малость. Свято присягу свою держал и держать стану. Он при тебе будет – я тут не жилец. В монастырь ли, в поместья ли свои поеду… Там видно будет… Но цесаревичу служить не стану, как тоже опасения тебе вливали дружки мои… Предатели!.. Вот и выбирай!..
– Да что ты! Да как это можно?! – вдруг переставая рыдать, совершенно твердо, почти строго заговорила Екатерина. Она даже как будто обрадовалась, что от личности Платона беседа перешла к более общим вопросам. – Да могу ли я без тебя! И думать не смей… Мы оба с тобой служили государству… столько лет! И помереть на службе должны. Вот тогда смеешь говорить, что присягу свято держал. Тогда и к Богу придешь со спокойной душой. А иначе и быть не может… Слышишь?
И властно, почти вдохновенно звучит голос этой женщины, за минуту перед тем, казалось, разбитой, подавленной своей ли виной или напором чужой, сильнейшей души…
– Умереть на службе родине? В том присяга и честь, полагаешь ты? Правда твоя, Катеринушка-матушка!.. Добро, что напомнила. Да сама-то почему не так делать сбираешься?
– Я! Чем? В чем? Укажи! Мои дела сердечные царства не касаемы. Сам про то, Григорий Александрыч, лучше иных ведаешь… И грешно бы тем корить меня. А тебе вдвое! Я же слова не говорю тебе, хотя многое слыхала и занаверное знаю, как ты и на самом поле брани тешить себя изволишь с сударками с разными пирами да затеями. Знаю, делу у тебя время и потехе час…
– А-а! Вот уж как! Об этом ты мне пенять начинаешь. Себя обеляя, на меня вину взводишь… Не бывало того, сказать и я могу! Ну, в таком разе беседе нашей всей и конец надо дать! Бог в помощь, матушка! Не пожалей гляди… О том лишь и стану Господа молить. А уж больше докучать тебе не стану… Прости! – И, сильно хлопнув за собою дверью, вышел Потемкин из комнаты.
Сурово, гневно поглядел мимоходом на Захара, в котором тоже замечал какую-то обидную перемену, и широкими, тяжелыми шагами направился на свою половину, мелькая в зеркалах, напоминая своей высокой, широкоплечей фигурой Великого Петра, как будто воскресшего в теле неукротимого великана, одноглазого князя Потемкина.
Едва он ушел, женщины, сторожащие под дверью, вбежали в комнату, стали поить водой и растирать виски Екатерине, снова почувствовавшей изнеможение.
– Генерала позовите! – слабо прошептала она и снова залилась слезами, теперь уж и сама не зная почему.
В словах Потемкина, в звуке голоса, которым они были сказаны, ей послышалась какая-то мучительная, еще незнакомая до тех пор нота.
И долго звучало в ушах измученной женщины это последнее "прости" человека, после многих лет вынужденного уступить свое место другому…
* * *
С большей или меньшей силой еще несколько раз повторялись сцены вроде описанной выше. Но не такие бурные и захватывающие выходили почему-то они. Все главное было высказано. А повторения только вызывали взаимное недовольство и раздражение, тем более тяжкое, что его приходилось скрывать от посторонних глаз, ото всех окружающих.
Но тайну Полишинеля, конечно, знал целый город, и она служила предметом всяких пересудов, толков и предсказаний…
Второй темой служили грандиозные приготовления к празднеству в Таврическом дворце, которое задумал дать почему-то Потемкин для государыни.
Приготовления эти начались почти немедленно после Пасхи, которая пришлась на 13 февраля и длилась больше двух с половиной месяцев.
Потемкинский праздник, состоявшийся 28 апреля, описан очень подробно многими современниками и потом служил темой для исторических бытописателей.
Сам по себе он отличался от других подобных затей того века только грандиозными размерами и суммой денег, потраченных на него Потемкиным.
Одного воску пошло на разные плошки, факелы и прочие приспособления для иллюминации больше чем на семьдесят тысяч рублей, то есть на наши деньги почти на триста тысяч рублей. А в общем, праздник стоил триста тысяч тогдашних серебряных рублей, которые равноценны шестистам тысячам теперешним, не принимая в расчет большую дешевизну припасов.
Были тут и длинные улицы, застроенные временными домиками и декоративными замками, имелись налицо и жареные целые быки для народа, с позлащенными рогами и посеребренными тушами…
Приключилась и неизбежная в таких случаях давка, где погибло несколько человеческих жизней…
Даже экипаж императрицы только с большим трудом пробрался к подъезду, где Потемкин, в блестящем маскарадном наряде, осыпанный крупными бриллиантами, ожидал свою благодетельницу и поднес ей драгоценный скипетр, как богине счастья, с крупным, редким по величине и по ценности сапфиром наверху.
На фронтоне дворца красовалась надпись: "Твое тебе принадлежит!"
Вензеля Екатерины, составленные из всевозможных лампионов, прозрачных хрусталей разного цвета, освещенных изнутри, из цветов и зелени, видны были повсюду.
Всего было созвано на пиршество около трех тысяч по именным билетам, не считая простого народа, который сзывался особыми герольдами и бирючами и привалил десятками тысяч.
Для этих гостей были построены в огромном парке разные балаганы, устроены буфеты с пивом, водкой и квасами… Сюрпризы, фокусники, акробаты в разных местах потешали толпу…
Сначала Екатерина с Павлом, его женой и двумя внуками прошла в круглый большой зал, где ослепительно горел транспарант из искусственных драгоценных камней в виде буквы "Е". Стены были увешаны редкими гобеленами с изображением истории Амана и Эсфири. Князь возлагал большие надежды на эту аллегорию. Увы, она почти не была замечена царицей!
В этой огромной зале состоялся концерт и балет.
Затем были осмотрены все чудеса дворца, его убранство, статуи, картины, зимние сады и оранжереи, где даже для Екатерины были приготовлены грядки с гнездами грибочков, которые любила она собирать у себя в парках… Затем последовал ужин.
Столы были заставлены золотой посудой, собственной, Потемкина, которую он скупил частью у изгнанных французских принцев, частью из других рук. Из кладовых государыни тоже было выдано много редких сосудов и блюд из золота для большого украшения пиршественных столов.
Самое кушанье подавалось на дорогом фарфоре, который ставился сверх золотых тарелок и блюд.
Екатерина хотя приехала с полумаской в руке, но ее не надевала, как сам князь и все великие князья и княжны.
Зубов сидел рядом с государыней, но был хмур и бледен от скрытого недовольства, от зависти и какого-то страха.
Ему казалось, что такой блеск может затемнить в глазах Екатерины незначительную фигурку самого Зубова, поднятого из праха, куда так же легко можно было и ввергнуть его обратно.
Он не знал Екатерины, этой мудрой, при всей ее внешней впечатлительности, устойчивой и осторожной, несмотря на некоторое показное легкомыслие, которым она словно щеголяла в своем кругу.
Как бы угадывая, что делается в душе фаворита, Екатерина выбрала минуту, негромко сказала своему любимцу:
– Будьте повеселее, генерал. Чтобы не сказали, что вы питаете дурные чувства к тому, счастливее кого оказались, очевидно… А я сейчас же вам покажу, как вам тоже нетрудно будет роскошью затмить и настоящий пир валтасаров!..
– Я весел, государыня. Это просто так… Моя мигрень…
– Хорошо… верю. Но надо владеть и своими недугами, живя на свете… Я попробую вылечить вас… – И сейчас же обратилась к хозяину сказочного пира, который давно уже своим зрячим глазом следил за беседой Екатерины и Зубова: – Светлейший, у меня к тебе просьба…
– Всей душой готов служить, государыня-матушка…
– Продай мне твое могилевское имение, что на Днепре… Там двенадцать тысяч душ, как мне помнится?.. Деньги сполна плачу… Идет?
Потемкин вспыхнул до самых ушей и даже зубы стиснул, чтобы не вырвалось неожиданного для него самого неловкого слова или восклицания досады.
Он сразу понял, для кого хотела купить Екатерина это имение, ценимое почти в два миллиона рублей, и мгновенно решил скорее кинуть эти деньги на ветер, чем помочь обогащению ненавистного соперника.
Передохнув и с огорченным видом пожимая плечами, князь громко ответил:
– Экая досада! К несчастью моему великому, не могу исполнить желание вашего величества! Вчера как раз оно продано… И задаток взят…
– Продано? Кому? – недоверчиво протянула государыня, и глаза ее потемнели от досады и гнева. Она хорошо поняла уловку князя.
– Да вот ему как раз, – полуобернувшись еще перед тем и разглядев за стулом у себя дежурного камер-юнкера, молодого бедняка, дворянина Голынского, отрезал князь, кивая на окаменелого юношу, и сам незаметно сделал ему знак глазом своим, словно приглашая подтвердить свое невероятное для всех заявление.
Екатерина даже вспыхнула от неожиданности.
– Этому? Ему? – не находя слов, в явном смущении заговорила она и обратилась затем к Голынскому, о котором все знали, что кличка – по шерсти, и считали его совершенным бедняком: – Послушай, как же это ты купил имение у светлейшего?..
Голос отказался повиноваться юноше, который чуял, что ему с неба свалилось огромное неожиданное счастье. Он только и мог, что с глубоким почтительным поклоном склонить голову перед государыней.
Даже слезы проступили на загоревшихся глазах императрицы.
Зубов внезапно закашлялся и прикрыл салфеткой лицо, чтобы скрыть гримасу досады и злобы, которая исказила его против воли.
Только хозяин волшебного пира в первый раз за весь вечер словно расцвел, помолодел, почуяв, какую глубокую, мучительную рану нанес своему недругу.
Пир шел своим чередом.
Около полуночи уехала Екатерина с Зубовым и всей своей семьей.
А веселый, сверкающий пир, превратившийся теперь в полудикую оргию благодаря гостям из парка, проникшим в залы после отъезда царских особ, длился до самого утра.
А хозяин этой роскоши и великолепия с непокрытой головой, без маски долго слонялся между своими уже опьянелыми гостями, снова потемнелый, задумчивый. Все бормотал что-то невнятно, грыз ногти по своей вечной привычке и порой подходил к буфету, выпивал что-нибудь, закусывал чем попало и снова пускался бродить из покоев в парк и обратно.
Никто и не заметил, как он ушел к себе на покой…
* * *
На другое утро, дрожащий, взволнованный, терзаемый надеждой и страхом, явился Голынский к своему покровителю.
– А, покупатель пришел! – с явной иронией встретил его князь. – Деньги принес? Подавай. Деньги нужны… Теперь в особенности… Видел: абшид… Надо на сухой корм переходить!.. Ха-ха-ха!..
– Я только… ваша светлость… Потому только… чтобы только…
– Ишь как растолковался… Вижу зачем… Делать нечего. Умел фортуну за… спину поймать, получай… Только уж не совсем даром. Поедешь с Поповым, он на твое имя купчую сделает. В кредитном банке тебе под имение тысяч триста выдадут. Эти деньги мои… А остальное твое. Разживайся… Только бы клопу этому розовому не досталось!..
В порыве кинулся юноша руки целовать благодетелю…