– Весьма рассудительно. Редко теперь кто думает и поступает столь осторожно. Больше в брак вступить спешат… А что будет, о том нет мысли… А вы что же, не махаетесь ни с кем? Не увлекаетесь? Жениться не думаете? Что покраснели? Это вопрос естественный. А что естественно, в том стыда быть не должно… Красивый, здоровый молодой человек… Я не девица. Со мной можно прямо говорить…
– Нет… Я… Мне не до этих пустяков… Я давно… Во мне все…
– Ну, вижу, смутили вас мои вопросы. Об ином потолкуем. Службой довольны ли?
– Счастлив, государыня, что вам служу… Вдвое счастлив, что могу видеть ту, перед кем все преклоняются… на кого молятся… чье имя благословляют.
– Вы все свое. Не ждала я, чтобы о службе вопрос – и такие горячие отповеди мне вызвал. Да вы поэт. Чай, и стишки пишете?
– Нет, не случалось, государыня… Не тем я занят… Мечты не те мои…
– Мечты? Значит, мы мечтать любим? Интересно. О чем же ныне мечтают молодые люди? Военные особливо… О сражениях, поди? О славе? О победах? Чтобы все величали и знали ваше имя? Да?
– Бывает и это, государыня. Но иное мне чаще снится…
– Даже снится… Ну, коли охота, поведайте и мне, какие сны вам грезятся. Я охотница слушать чужие сны… если красивые они… необыкновенные… А судя по вашим веселым, живым глазам, по виду по всему, сны у вас должны быть интересны. Говорите, послушаем…
Свободней усевшись в кресле, Екатерина слегка откинулась назад, чтобы лицо Зубова было ей лучше видно.
– Разное снится мне, ваше величество. А чаще других – один сон… Вот, словно наяву, я вижу его… Неотвязный… Видится мне…
Зубов невольно сделал паузу.
Голос его, тихий и осторожный, словно что-то нащупывающий перед собой, с первой фразой, касающейся грезы наяву, сразу окреп, зазвучал металлическим, широким звуком. Порыв вдохновения, свойственный иногда самым заурядным людям, налетел на душу честолюбца, который увидел себя лицом к лицу со своей заветной грезой о счастье…
Ключ к власти, к богатству, к силе был перед ним в лице этой немолодой, но такой еще обаятельной, умной, могучей женщины.
И Зубов как будто стал созвучен великой душе, с которой столкнула его судьба в этой светлой комнате летнего дворца.
Что-то ему самому неведомое забродило в уме, холодом пахнуло в грудь, проползло по плечам, заставляя бледнеть свежие, румяные щеки.
Неожиданная картина сверкнула перед его глазами.
То, о чем он думал как карьерист, честолюбец, что высчитывал с карандашом в руках, вдруг представилось ему в образах, в звуках, в красках.
И Зубов полным, звучным голосом заговорил, повторяя уже сказанную фразу:
– Видится мне высокая скала. Полмира видно с нее. Я стою на скале. Но плохо вижу. Кусты, деревья мешают… И не человек я… так, маленькая, слабая пташка. Хочу взлететь и не могу. Слабы мои крылья. Ветер порывистый веет на высоте… К дереву прижался я и жду. А сердце из груди рвется. Мир весь видеть хочет. Людей всех обнять… Что-нибудь сделать для них…
– Доброе намерение… Весьма похвальное. Дальше что?
– И вдруг…
Снова невольную легкую передышку сделал Зубов, чувствуя, что волнение все больше охватывает его.
– Вдруг… Что же?
– Потемнело небо надо мною… шум несется… шелест непонятный… Гляжу: орлица реет над головой… Гордый взгляд синих глаз… Мощная грудь… Крылья широко простерлись… И спускается она сюда, на скалу, где я притаился… Опустилась. Села. Стала царственные лапы гордым клювом своим чистить… Перья отряхает… Страх меня сладкий охватил… Любуюсь, глаз бы не отвел… И уж не знаю, как смелости набрался, говорю: "Орлица гордая, царственная, мощная, возьми меня с собою туда, в высь небесную, которой конца-краю нет, в бездонную глубину… Дай на мир поглядеть, как ты глядишь! Позволь под крылом твоим приют найти… Тепло там, отрадно как, должно быть!.." Говорю, а сердце ширится в груди… вот-вот разорвется… И жду, что ответит орлица. И замер весь…
– И… что же ответила она?
– Что ответила? – переспросил Зубов, глядя прямо в глаза Екатерине, словно там пытаясь прочитать этот ответ. – Ничего не ответила. Только широко крылья распахнула. Я так и кинулся туда… к ней, на широкую грудь… Прильнул… Охватил ее шею руками… Не оторвать уж меня… Скорее жизнь вырвать можно… Так и во сне вижу… И взмыла она… Орлица моя гордая, царственная… И понесла меня… Что уж тут стало со мною… Сказать, выразить не умею…
Зубов умолк, отирая пот с высокого белого лба, выступивший от непривычного волнения.
– Красиво… Хорошо… Вы совсем поэт… Слышишь, Аннет, не права я? Это и державинским строфам не уступит… И чувства сколько…
– Я не слыхала, – появляясь на пороге, проговорила Нарышкина. – Верю, государыня, если вы хвалите. Благодарите же, Платон Александрович, за внимание.
– Я не знаю… слов не нахожу… Чувство мое, конечно, только и подсказало мне… А то я совсем придумывать не умею, ваше величество… Это вот словно Бог надоумил меня… Будто я исповедь свою говорил… Простите…
– Вижу, понимаю. Вам, господин Зубов, не в чем прощения просить. Дай Бог, чтобы у всех окружающих меня были такие чувства, виделись им подобные сны… Но вы разволновались совсем. Лицо побледнело… Вы дрожите… Здоровы ли вы, господин Зубов? Иным здесь, в моем лягушатнике, воздух не совсем здоров. Я прикажу Роджерсону, пусть поглядит вас… Может быть, посоветует что-либо. Вы человек молодой. Вам беречься надо для себя, для семьи… А во мне вы всегда найдете защиту и друга. Знайте, господин Зубов. Душа ваша добрая видна в глазах, слышна в речах ваших. Я добрых людей ценю… Пока до свиданья… Поправляйся скорее, Аннет. Что, лучше тебе? Слава Богу… Не провожайте… Идем, Леди… Том.
Кивнув еще головой, своей упругой, твердой походкой вышла из комнаты Екатерина, бодро, как всегда, глядя по сторонам, постукивая легкой полированной тростью, с которой она выходила на прогулку…
Одно только незаметное, едва уловимое движение головой сделала гостья хозяйке, когда расставалась с ней на пороге. Нарышкина поняла жест.
Веселая, довольная возвратилась она к Зубову, который так и застыл на месте.
– Ну, теперь дело ваше с хорошим концом. Можете целовать мои руки, сколько вам угодно, хитрый мальчишка… Сновидец этакий…
У Зубова вырвался громкий, радостный вздох, и он не заставил хозяйку повторить ее позволение…
Белая ночь совсем уже овладела землею, когда Зубов вышел отсюда, чтобы обойти и проверить караулы.
* * *
Дождливо и пасмурно было на другой день с утра.
Как приговоренный к смерти, появился в приемной Храповицкий, вызванный сюда по особому приказу, хотя был вовсе не его черед.
Посерелое, бледное лицо, опустившиеся, за два дня исхудалые щеки и неверная походка сразу выдавали, что перенес в это время растерявшийся, напуганный предстоящей немилостью государыни ее доверенный секретарь.
Вчера вечером заглянули к опальному кое-кто из его придворных друзей и передали обо всем, что сами знали относительно разрыва с Мамоновым.
По соображениям Храповицкого, знающего Екатерину, такой кризис не мог повлиять на нее в благоприятном смысле.
В приемной не оказалось никого. Только Захар появился, заслышав осторожное покашливание Храповицкого.
– А, вы здесь, Александр Васильевич. Про вас уж и вопрос был. Пожалуйте.
– Здравствуй, Захарушка… Иду… иду… А постой минутку… Скажи: как матушка? Очень гневна? Что это она меня? Не слыхал ли? Беда какая ждет? Говори уж, Захарушка, по старой дружбе. Я тебе тоже, может, когда в пригоде буду… А? Как? Што?
– Ничего сказать не умею. Што вас касаемо – и вовсе не знаю. А что иных дел, так, верите, тоже затмился. То по череду все шло. Светлейший человека на место определяли. И занимал он свою позицию… пока следовало… Там нового брали, все по выбору князя же, не как иначе. А теперь?.. И не разберешь. Всякий со своим блюдом тянется. А есть мы, видно, и вовсе пробовать не хотим… Уж и не знаю… Про вас тоже не знаю. Не до того тут было…
– Ну, извини, Захарушка… Вот понюхать не желаешь ли? Свежий. Американский.
– Благодарствуйте… Ничего, душист. А мне все же наш, царскосельский, больше по вкусу, который для государыни матушки выращивается… Одолжиться не хотите ли?
– Что?
– Этто – табак!.. Пожалуйте…
И Захар, спокойный, величавый, загадочный, как каменный истукан, растворил двери Храповицкому.
Ожидая сейчас услышать приказание сдать все дела и ехать в Сибирь, толстяк, осеняя себя частым потаенным крестным знамением, шепча: "Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его", скользнул через порог знакомой двери.
Екатерина стояла к нему спиной и глядела в окно, на нахмуренное небо, в туманную, синеющую даль аллей. Обернувшись на стук, она молча ответила кивком Храповицкому, согнувшему свой зажирелый стан в необычно глубоком поклоне.
– Явились, государь мой, – резким, повышенным тоном заговорила Екатерина. – Вы что же это глаз не кажете? Или сбежать надумали? Срамите меня перед целым светом… Тут послы иностранные, весь двор. А он меня учить задумал! Теперь смеяться станут. "Хороша императрица, самодержица, если там какой-нибудь секретаришка ее приватный смеет при всех учить, выговоры ей делать… замечания… слова ее прерывать…" Да, этого, сколько правлю, сколько несу свою службу верой и правдою… еще такого не бывало. Хоть бы то подумали: какой пример вы молодым подаете, государь мой! Со мною немало лет проработав – и не знаете меня, не уважаете моей свободы монаршей… Да за такие вещи тетушка моя… либо Великий Петр… Они бы вас… И я так не прощу… Не оставлю… Что молчите? Или не права я? Слов не имеете в свое оправдание, а? Говорите же. Трясется, как лист на осине! И ни слова. Ну-с!
– Виноват! – падая на колени, едва мог проговорить уничтоженный старик. – Кругом, как есть, виноват… И прощения просить не смею. Затмился, окаянный… Виноват, матушка ты моя! Больше не знаю ничего…
– Виноват, верно… Но… не совсем… Встаньте. За вину и бранила вас… А за это вот возьмите. За то, что не побоялись моей пользы ради себя под ответ подвести.
Красивая рука протянулась к пораженному секретарю с золотой, осыпанной бриллиантами, украшенной ее портретом табакеркой, из которой государыня нюхала почти все время, пока читала грозную, притворную наполовину отповедь Храповицкому.
– М-мне?! Мне! Мм-мма… Матушка ты моя…
И, не имея сил ничего больше сказать, старик так и зарыдал радостными, счастливыми слезами, ловя руку Екатерины, целуя складки ее платья.
– Будет на сегодня… Будет, встаньте… С неба слезы… тут слезы… Кругом слезы. Встаньте. Берите. Это вам на память. Я женщина, и притом пылкая. Часто увлекаюсь. Прошу вас, если заметите мою неосторожность, не выражайте явно своего неудовольствия и не высказывайте замечаний, но раскройте вашу табакерку и понюхайте… позвучнее… Я сейчас пойму и удержусь от того, что вам не нравится. Идет?
– Раб твой, матушка… Умереть прикажите, ваше величество, – и не задумаюсь!..
– Ну, поживите еще… сколько придется. За работу сядем. Что у вас есть? У меня тут тоже набралось кое-что…
Вооружившись очками и своей лупой, Екатерина приступила к просмотру докладов, принесенных Храповицким, слушала его соображения, приводимые справки. Но скоро неотвязная дума овладела ее душой.
Отложив в сторону бумаги, снимая очки, она вдруг заговорила своим простым, дружеским тоном:
– Слыхал, что у нас тут делается?
– Да, слыхал, матушка. Ох, слыхал…
– Так это неожиданно… Подумаешь… Я тебе скажу, как это было…
И Екатерина взволнованным голосом передала Храповицкому все, что произошло между нею и Мамоновым вчера.
– В ответ на мое предложение… когда я придумала так ловко… Une retraite brillante, он вдруг так написал… Посуди сам: каково мне было? Juger du moment!
– Ясно себе представляю, – хорошим французским языком ответил Храповицкий, больше на этом языке объяснявшийся во время докладов. – Это возмутительное бездушие и дерзость…
– Нет, скорее – глупость и нерешительность. Он опасался… А хуже, что я с самого сентября переносить должна была… Положим, светлейший мне намекал тогда… Я внимания не обратила. Сейчас вот пишу ему… Слушай: "Если зимой тебе открылись, зачем ты мне ясно не сказал тогда? Много бы огорчения излишнего тем прекратилось… Я ничьим тираном никогда не была и принуждение ненавижу. Возможно ли, чтобы вы меня не знали до такой степени и считали за дрянную себялюбицу? Вы исцелили бы меня в минуту, сказав правду, как и теперь оно свершилось. Бог ему судья…"
– Слушать больно, государыня… Так за сердце и берет… Не стоит он…
– Всеконечное дело, не стоит. Но и я себя изменить не могу. Нынче сговор… Мы сейчас и кончим с тобой. Ты приготовь указы… на имение для графа… То, что к именинам я собиралась подарить. Теперь свадебным даром будет… И сто тысяч вели приготовить… ему же. Затем… там, в кабинете, получишь десять тысяч особо… Хоть завтра мне их принеси… И еще… Спроси два перстня… Один получше, с моим портретом… А другой – с камнем. Так, рублей на тысячу… Не забудь… Знать хочешь, для кого? Пока не скажу… Идите с Богом…
Сияющий, важный, как всегда, вышел Храповицкий из покоя.
Даже Захар удивился быстрой и полной перемене, как ни привык старый слуга ко всевозможным превращениям при дворе.
Держа в руке вновь пожалованную табакерку, Храповицкий стал среди приемной, снисходительно поманил Захара, огляделся и негромко заговорил:
– Видишь? Милость какая! Свою, личную – мне! С табаком даже… Нюхай… одолжайся. Разрешаю… Вот она, матушка… Богиня, не государыня!.. Богиня, больше ни одного слова…
– Поздравляю, ваше высокопревосходительство…
– Балдарю… хотя и просто превосходительство пока… Не жалуй без нее чинами. Не годится… А вот лучше послушай… скажи… Приказание мне отдано. Секретное пока… Да тебе можно… ты свой… Ну, там… Мамонову, дурачку, на абшид – деревеньку, душ тысячи две с половиной либо три. Это пустое. И наличными сто тысяч… Мог миллионы получать… И вдруг! Дурак… Это так, по чину ему полагается при отставке… А скажи: для кого приказано свежих десять тысяч рубликов запасти, принести… И два перстня: с портретом один, другой так?
– Два?.. – Глаза Захара заблестели – не то от любопытства, не то от предвкушения какого-то удовольствия. – Уж коли два, так и я вам кой-что скажу… Вы одну половину знаете. Я про другую смекаю… Хоть верного еще не видно ничего. Стороной дело ведется… Через Нарышкину, через Анну Никитишну. Так мне думается. Я из каморки своей видел: гулять пошла матушка… И с Нарышкиной. И та ей на какого-то офицера показывала. Знаете его… Ротмистр Зубов, конной гвардии. Начальник караульный. Приметил: приласкали… Совсем не видный человек. Но иные думают, будет взят ко двору… Прямо никто не знает. А я на него подозрение тоже имею.
– На него? Подозрение? Ну, пусть так… Подозрение… Лишь бы радость ей была, нашей матушке…
– Лишь бы повеселела она, болезная! – с сокрушением отозвался Захар.
– Давай Бог!.. Летом дожди не затяжные, сам знаешь…
– Так-то так… Да лето наше, гляди, миновало… Охо-хо-хо…
– Ничего! Ей ли о чем печалиться? Царь-баба!
– Одно слово, всем королям король!
– Ну так и думать нечего. Прощай…
Важно кивнув Захару, Храповицкий вышел из приемной.
* * *
– Ну, вот и сосватали! – с грустной улыбкой заметила государыня, когда из ее будуара вышла княгиня Щербатова, княжна и Мамонов, призванные ею в тот же день для официального сватовства.
Минута была тяжелая, и Екатерина могла бы избежать ее.
Но ей словно хотелось самой поглядеть, как будет вести себя, что скажет ее фрейлина, испытавшая наравне с другими самое ласковое, доброе отношение к себе государыни и так плохо отплатившая за это.
Княжна была растеряна и заметно бледна даже сквозь румяна и белила, к которым, вопреки обыкновению своему, прибегла на сегодня.
Мамонов стоял, не смея поднять глаз. Маменька то багровела, то бледнела и вертелась, как стрекоза, посаженная на булавку, несмотря на свою тучность.
Может быть, втайне Екатерина ждала взрыва раскаяния, самоотречения, на которые можно было бы красиво ответить еще большим великодушием…
Но все обошлось проще. Были слезы, вздохи, полуслова и глубокие поклоны…
Наконец все ушли.
Екатерина осталась вдвоем с Протасовой и Нарышкиной, которые из соседней комнаты отчасти были свидетелями всей сцены.
– Совет да любовь только и можно пожелать, – поджав тонкие губы, язвительно выговорила Протасова – ее длинная, сухая фигура стала как будто еще неподвижней, вытянулась еще сильнее, шея, казалось, окаменела, как у старой волчицы.
Хотя приближенная фрейлина была намного моложе, но государыня казалась гораздо свежее и привлекательнее, не говоря об осанке и чертах лица.
Потому, вероятно, и не опасалась Екатерина доверять этой особе свое представительство в некоторых особых случаях жизни…
– О-ох, дай Боже, чтобы было, чему быть не должно, – заметила Нарышкина, наблюдавшая незаметно за подругой.
Она видела, что Екатерина огорчена сильнее, чем хочет показать, и решилась как-нибудь вывести ее из такого состояния. Отступая от обычной сдержанности и осторожности, несмотря на присутствие третьего лица, Протасовой, с которой была наружно в самых лучших отношениях, но про себя не любила и опасалась, Нарышкина решительно объявила:
– Как я тут глазом кинула, прямо можно сказать: не будет пути и радости от этой свадьбы. Молодая пара – не пара совсем. Да и не так уж любят они друг дружку… Особливо она его.
– Да? Правда? И мне что-то показалось… Да почему вы так думаете, мой друг?
– Без думы, сердечное у меня явилось воззрение. Пресентимент такой. Как ни боятся они, как ни стыдно им, а радость великая, пыл этот самый пробился бы в чем, кабы много его в душе. Тут не видать того. И начинаю я думать, что прав наш Иван Степаныч был…
– Ах, мой "Ris, beau Pierre!". Вот ежели бы он мне теперь приказать мог: "Ris, pauvre Catherine!.." Что же он сказывал?
– Да не иначе, говорит, что в уме повредился Мамонов… Вон как это с графом Гри… Гри… с Орловым было… И не без чужих проделок дело было. Обкурили, опоили чем-нибудь! Нужно было женишка окрутить, вот и подставили ему девицу, в ловушку затянули… Теперь отвертеться нельзя. И вы сами, ваше величество, как знают все, позорить девицу не позволили бы… даже графу!
– Конечно, оно верно… Но из чего вы заключаете? Я хотела бы знать.
– Дело видимое. Кто не знает, что при всем благородстве граф на деньги неглуп. Из рук их выпускать не любит… Вон когда имение свое последнее купил… Вяземский мне сказывал: надо было двести тридцать тысяч отдать. У него дома ассигнаций было тысяч на двести без малого. Да золотом столько же. Он ассигнации отдал. А золото ни за что! У Сутерланда, у банкира, взял под векселек. Мол, от государыни когда новые милости будут, тогда отдаст. Чтобы на золоте лажу не потерять… Любит он его, голубчик…