Угрюм река - Шишков Вячеслав Яковлевич 6 стр.


Хлопают весла по воде, шуршит под ногами галька. Прохор пристально посмотрел в ту сторону: молочно-голубая сказочная мгла скрывала все. Но вот еще немного, и высунулось из дымного тумана почти рядом с Прохором какое-то мглистое чудовище; оно, как неясный призрак, медленно скользило по воде.

- Ну, черти! Тяни, тяни!

Большой шитик. Его тянут на лямках против течения пятеро, шестой маячит у руля, седьмой на носу с багром: отталкивает судно от встречных камней и карч.

- Ну, черти, ну!.. Так твою в тартынку! Ну! Пятеро заходят выше пояса в воду и, напрягая остатки сил, буровят грузный шитик.

- Давай, давай, давай! - залпом несутся гнусавый окрик и крепкая оскорбительная брань.

- Это купчишка тутошний, торгаш, из армян. Уголовный он, - сказал Фарков. - Ужо я его покличу. По шее бы ему накласть. Самый мазурик.

На шитике навалены горой лосиные, скупленные у тунгусов, шкуры, на шкурах - три пуховые подушки; на подушках, как Будда в облаках, важно восседал боровообразный, весь заплывший салом человек. Над ним, бросая тень, колыхался балдахином большой белый зонт:

- Чего встали? Эй ты, рыжий! Тяни, тяни!.. Веревки вот-вот лопнут, они глубоко впились в согнутые спины батраков. Изнывая от жары и напряжения, люди надсадно дышат, словно запаленные, больные кони.

- Аганес Агабабыч! - крикнул Фарков, приподымаясь. - Вот имечко-то чертово, язык сломаешь, - сказал он Прохору. - Политики его тянут, царские преступники. Аганес Агабабыч, слышь!..

- Кто такие? - отозвалась копна.

- Жители. Тут человек с тобой желает перемолвиться, купецкий сын.

- А-а-а, - протянул торговый и загнусавил:

- Эй, вы! К берегу… Выбирай постромки, подтягивай бурундучную… К берегу, так вашу в тартынку!..

К Прохору подкатился на коротких ногах-бутылках шарообразный, в два обхвата, человек; он пыхтел, сопел, обливался потом, мокрая его рубаха расстегнута, рукава засучены, грудь и руки в густой, как у медведя, шерсти.

- Здрасте вам, - он протянул Прохору пухлую ладонь-подушку. - Откудова? - говор его не русский, гортанный.

Прохор назвал себя, с интересом рассматривая рыхлую копну на ножках, нескладно обмотанную сукном и ситцем. Торгаш сел по-турецки на землю, спросил:

- Что тебе здэсь надыть? Зачем едешь? Может, торговлю желаишь заводить? - Торгаш засопел, запыхтел, продул ноздри и, покачивая круглой бритой головой, гнусаво стал кричать:

- На-а-прасно! Здэсь пропадешь… Народ - сволочь, все норовит в долг без отдачи. Порадка нэт, управы нэт, чисто разор! Тунгусишки - зверье, орда, того гляди зарэжут… Ой, не советую! Ой-ой!..

- Чего зря врешь, Аганес Агабабыч, - не стерпел стоявший у костра Фарков. - У нас народ хороший. А ты ведь, как клещ, впился - ишь, брюшину какую насосал…

- Что-что-что? - сидевшая в песке копна заработала пятками и грузно повернулась вокруг своей оси к Фаркову. - Что? Клещ? Я клещ?!

- А приплывем ли мы до заморозков в Крайск? - спросил Прохор с волнением.

Вновь заработали пятки, и копна с великим сопеньем повернулась лицом к нему:

- Хо-хо! Нэт!.. Ты что? Поворачивай-ка назад скорей… Ты знаешь, скольки верстов? Три тищи верстов отсюда. А река, о-го! Прямо смерть.

Прохор кивнул на сидевших в стороне рабочих и спросил:

- А это кто такие?

- Полытики… Смутьяни… Ссылка… Дрянь. Я их - во!..

- Почему дрянь? - вопросительно взглянул Прохор в его заплывшие свинячьи глазки.

- А как! Против цара, против порадку, против капиталу? Пускай-ка они, сукины дети, на себе теперича меня повозят, пускай лямку потрут… Ха-ха-ха… Я их - во! - он вскинул мохнатый кулак и покачал им в воздухе.

- Да ты и весь народ рад - во! - сказал Фарков, горевший нетерпением сцепиться с ним.

- Что-что-что? - повернулась вокруг оси, крикнула копна. - Эй, рыжий! Подай-ка сюда книжку! Вот посмотрим… Я знаю тебя, голубчика… Ты Фарков? Знаю… Ты мне больше сотни должен.

- Ни шиша я тебе не должен. Ты в десять раз дороже накладываешь против настоящего… Ты нас процентой задавил… Ты…

- Что-что-что?!

Прохор направился к политическим. Как-то в городе он ходил со знакомым студентом на сходку молодежи. Там были и политики. С жаром, справедливо говорили, пели, ругали начальство, порядки. Да как хлестко, как правильно! Прохору очень тогда все понравилось; он о многом расспрашивал студента, который дал ему кой-какие книжечки, правда, очень непонятные и скучные. Прохор кое-как перечитал их и возвратил, ничего почти не запомнив.

- Здравствуйте!

Все посмотрели на его высокую фигуру, на гордо поднятую голову с зоркими глазами. Прохор протянул им портсигар. Закурили.

- И охота вам этого черта на себе тащить, - начал Прохор, - пристукнули бы его где-нибудь.

Все ласково улыбнулись, а тот, что в шляпе, сказал, вздохнув:

- Если начнешь пухнуть с голоду, на все согласишься. Чалдоны на работу не берут, да мы и не можем: тайгу корчевать да новину распахивать где ж нам.

Прохор взглянул на его бледное, в черной бороде, лицо, на белые вспухшие от комариных укусов руки, к которым плохо приставал загар.

- Я, например, бухгалтер, а товарищ мой - фармацевт, - сказал другой, тщедушный, маленький, - а вот этот человек - юрист, известное дело, мы к мужичьему труду не приспособлены. А вам сколько лет, товарищ?

- Двадцать, - соврал Прохор, и все поверили ему. - Я тоже купец, - сказал он. - Может быть, сюда приеду работать… Но я дело иначе поведу.

Тот, что в шляпе, безнадежно махнул рукой, но все-таки полюбопытствовал:

- А как же?

- Прежде всего этого бегемота и всех мерзавцев, что грабят мужиков, в омуте утоплю… А потом… В это время у куста страшно заорали:

- Жулик!

- Нет, ты жулик!.. Вот кто!

Фарков стоял прямой, как столб, длинные его руки покачивались. Возле него подпрыгивал запыхавшийся толстяк и тыкал в его лицо раскрытой книжкой:

- Вот запись! На-на! В тюрьма!.. На поселенье!..

- Тьфу, твоя запись! - свирепо плюнул Фарков на книжку.

Толстяк, припрыгнув, ударил Фаркова в подбородок, тот с размаху ткнул кулаком в тугое брюхо. Толстяк отпрыгнул, пригнул голову и, быстро крутя кулаками, двинулся, как вепрь, к противнику. Тот грохнул кулаком по жирной спинище, как по тесту, но тотчас же от хлесткого удара слетел с ног.

- Ага-а! Так твою в тартынку!

Все слилось в ревущую неразбериху: вот меж ногами Фаркова хрипит и закатывает глаза налившаяся кровью голова армянина; вот сам Фарков, царапая скрюченными руками землю, юлит, как большой ящер, выползая из-под рухнувшей на него горы. Облаком взметнул песок, с хрустом шебаршит щебень; головни и горящие сучья, словно жар-птица, летят из костра куда попало.

- Довольно! - во всю мочь вскричал Прохор и бросился их разнимать.

- Баста, - грузно поднялся толстяк, как свекла красный, и стал вправлять в штаны выбившуюся разодранную рубаху. - Будешь?!

Фарков молча схватил весло и опоясал толстяка по широкому седалищу. Звонкий, хлесткий, как пощечина, удар враз покрылся дружным смехом. Армянин схватился за вспыхнувший от удара зад, плюнул в Фаркова и скомандовал:

- Эй вы, к шитику! - И прокричал с подушек, потрясая распущенным зонтом:

- В острог, сукин ты сын, в острог! Есть свидетели!

Забурлила вода, захлюпали натруженные ноги, дальше, призрачней, и все потонуло в мутной синеве. Только слышалось: "Тяни-тяни!" и терпкая, как турецкий перец, ругань.

Прохор долго грустно смотрел туда, где скрылся чертов призрак, потом подошел к потухшему костру. Фарков теплым чаем тщательно промывал подбитый в свалке глаз.

Вдруг в соседнем кусту зашевелилось - приподнялся Ибрагим и посмотрел на солнце.

- Никак проспали?

- Кто проспал-то? - засмеялся Прохор. - Тут целая война была… Неужто не слыхал?

- Чего врешь, - мрачно отозвался черкес. - Какой война?

- Вот так дрых! - крикнул Фарков. - Вишь, даже глаз мне подбить могли… Война и есть. Ведь тебя истоптали было. Кувыркались через тебя.

- Чего врешь! - Ибрагим насупил брови и сердито ворочал белками. - Мертвый я, что ли? - Большая лысина его сияла.

Прохор с Фарковым закатились хохотом. Ибрагим икнул и хмуро потянулся к чайнику.

10

Август перевалил за середину. Северное лето шло к концу. Вода сделалась холодной, отливала сталью. На осине и прибрежных тальниках появились блеклые листы; они трепетали при ветре, как крылья желтых птиц. Удивительно прозрачный воздух делал картину отчетливой, ясной. Издали можно было видеть, как рдеют под солнцем гроздья рябины и боярки. Тишина стала чуткой, жадной до звуков. Крик далекой иволги звучал почти рядом с Прохором; слышно было, как крадется лиса сквозь чащу. Четко плыли в ночи монотонные рыданья сов. А ружейный выстрел напоминал громовой раскат; он долго гудел и рассыпался по граням гористых берегов.

Угрюм-река все еще продолжала быть капризной, несговорчивой. В ее природе - нечто дикое, коварное. Вот приветливо улыбнется она, откроет меж зеленых берегов узкое прямое плесо: "Плывите, дорогие гости, добрый путь!" - и шитик, сверкая веслами, беспечально движется в заманчивую даль. Но вдруг, за поворотом, нежданно расширит свое русло, станет непроходимо мелкой, быстрой. Стремительный поток подхватывает шитик и с предательским треском сажает на мель. А вода, шумно перекатываясь по усеянному булыжниками дну, издевательски хохочет над путниками, как ловкий шулер над простоватым игроком. Тогда путники, раздевшись, долго с проклятиями бродят по холодной воде, меряют глубину, ворочают булыги, пока не отыщут ход.

И снова тихое, улыбчивое плесо, и снова ему на смену непроходимый перекат или порог. Так изо дня в день. Шиверы, пороги, перекаты, запечки, осередыши. А время шло, не останавливаясь. Парус у времени крепок, пути извечны, предел ему - беспредельный в пространстве океан.

Ибрагим от раздраженья пожелтел; он скрежетал зубами и ругался, а белки выпуклых его глаз в минуты гнева наливались желчью. Прохор обкладывал Фаркова мужичьей бранью, словно тот был виноват во всем.

- Ну, и река! Что это за река? Перекат на перекате! Глупая какая-то!.. Столько времени теряем…

- Река бедовая, свирепая… Уж бог создал ее так, - спокойно говорит Фарков. - Она все равно, как человечья жизнь: поди пойми ее. Поэтому называется: Угрюм-река. Точь-в-точь как жизнь людская. Да.

Однажды, перед тем как пуститься в путь, Фарков сказал, кивнув за реку на лысую, стоявшую вблизи берега сопку:

- Извольте посмотреть… Вот мы от этой сопки, значит, поплывем, будем плыть весь день, а к ночи, ежели благополучно, опять к ней, только с другого бока.

- Зачем?

- А так уж, значит, матушка-река протекла, - поспешно стал пояснять Фарков - На пути три огромадных загогулины делает она, по-нашему, три мега. Напетляла она тут верст семьдесят с гаком, а ежели прямо сухопутьем - полторы версты.

Ибрагим покрутил головой и плюнул Прохор высадился на противоположном берегу и, отпустив шитик, направился таежной целиной к сопке.

Вот он на плоской, как стол, безлесной вершине. Какая высь! Перед ним сразу открылись неоглядные просторы.

Был ранний час. Восток окрасился зарею, из-под земли, из таежных дебрей вздымался нежными лучами свет. Лицо тайги, приподнятое к небу, было темно-зеленое, угрюмое - ночные тени еще не сползли с него. Тихо. Воздух не шелохнется. Прохор слышит, как тикают его часы. На душе его неспокойно. Там, внизу, в обществе Ибрагима и Фаркова, он за последнее время все чаще и чаще стал замечать в себе тревогу; он ощущал ее смутно, неопределенно, будто невнятный предостерегающий чей-то шепот, но в работе всегда забывал о ней. А вот здесь, сейчас, наедине с собою, открытый всем четырем ветрам, Прохор вновь узнал эту назойливую гостью; она резко постучала в дверь его души, она замутила его сердце каким-то гнетущим предчувствием. Ему вспомнился отец, вспомнилась мать, плачущая горько и благословляющая его в опасный путь большим благословением: "Прошенька, голубчик мой… Да сохранит тебя господь". В то время Прохор - юное, неискушенное дитя - только улыбнулся. Теперь же был у него за плечами опыт: трудный пройденный путь сулил впереди бесконечные лишенья. Скоро они останутся вдвоем с черкесом среди безлюдной неизведанной реки, скоро пойдут по воде туманы, а там и снег, зима. Что делать? Может быть, назад? И вот лишь в этот миг юноша ясно и отчетливо уразумел кровную тревогу своей матери: "Прошенька… Да сохранит тебя господь".

Прохор это вспомнил, перечувствовал, не раз вздохнул. Так неужели впереди погибель? И пало в мысль желание усердно помолиться, попросить у бога милости: да пошлет ангела-покровителя, да сделает путь его счастливым. С благоговением опустился он на покрытые росой каменные плиты, припал лицом к земле. Он усиленно морщил лоб, вздыхал, стараясь вызвать слезы, но кто-то мешал ему сосредоточиться; он плохо слышал слова молитвы, которые шептали его губы. "Ангел мой святый, хранителю души и тела моего…" Да, да. Это она, это они мешают обе - Таня и прекрасная шаманка. Греховно улыбаются, влекут его к себе… "Хранителю мой святый, вся ми прости, елико согреших словом, делом, помышлением…" Однако молитва не помогала: в душе хандра, развал.

Но вот в его глаза ударил новорожденный свет. И обманные призраки враз исчезли. Прохор быстро вскочил и закричал громко, торжественно, от всего сердца:

- Солнышко! Солнышко!

Свежими лучами брызнуло солнце в молодую душу, смятенья - как не бывало.

- Здравствуй, солнышко! - Прохор больше ничего не мог сказать, его губы прыгали. Он чувствовал в этих живительных лучах крепкого помощника, душа его наполнилась надеждой и уверенностью.

- Ты и черкес… Вас двое. Ничего не боюсь я… Солнышко!

Дыхание Прохора сделалось ровным, неторопливым, кровь в сердце успокоилась: он вытер слезы и долго любовался расстилавшимися пред ним далями.

Прохладным, еще не разгоревшимся костром солнце медленно всплывало в бледном небе, пологие лучи его вяло блуждали по шапкам леса, покрывавшим склоны и вершины гор. И все, что никло в дреме головой, теперь раскрывало глаза, пробуждалось.

Пробудился воздух, свежие ветерки взвихрились над тайгой, шелковым шорохом прошумели хвои осанну лучезарному властителю земли и - вновь тишина. Только слышатся хорьканье игривой белки и гордый клекот орла. Белка беспечно скачет с сучка на сучок, распустив свой пушистый хвост; вот она облюбовала шишку с орехами, - господи благослови! - поест сейчас. Но орлиные когти до самого сердца вонзились в теплый ужаснувшийся комок, и бисерные глаза зверька навек закрылись.

Прохор вскинул ружье, и - бах! - орлиная голова слетела с легких плеч, и владыка птиц камнем рухнул в пропасть. Рявкнул медведь в логу; он поднял оскаленную морду на прозвучавший выстрел и отхаркнулся кровью оленя, которого он только что задрал у холодного ключа. И началось, и началось… Кровь, трепет, смерть во славу жизни. Железный закон вступил в свои права.

А солнце движется своей чредой… Какое ему дело, что творится где-то там, в земном ничтожном мире. Равнодушное, без злой воли, радости и гнева, оно все жарче, все сильней разжигает свой костер.

Прохор медлил уходить. Для взора все теперь стало отчетливо и ярко. Сверкала Угрюм-река. Она казалась отсюда тихим извивным ручейком. "Что это чернеет на ней маленькой козявкой? Неужели шитик?"

Внизу, недалеко от подножья сопки, вьется тонкая струйка голубого дыма.

"Ага, тунгусское стойбище".

На ярко-зеленой, облитой солнцем поляне торчали тремя маленькими бурыми колпаками три остроконечных чума.

Прохор закурил папиросу и торопливо стал спускаться с сопки. Он много слышал от Фаркова об этих лесных людях - тунгусах, но ни разу не видал их вплотную. Прохору начали попадаться олени. Крепкие, красивые, с раскидистыми рогами, - шерсть лоснилась под солнцем, черные глаза блестели. А некоторые были облезлые, новая шерсть еще не отросла, они прихрамывали; на ногах, повыше копыт, гноились раны, в которых кишели белые черви.

- А-а, люча прибежаль, русак! Здраста, бойе. Мелкими шажками, приминая белый кудрявый мох, подходил к нему старик тунгус.

- Здраста! - проговорил он гортанным голосом и потряс протянутую руку Прохора. - Как попаль, бойе? Торговый, нет? Огненный вода есть, нет? Порох, дробь, цакар, чай? А? - старик прищурил раскосые узенькие глаза и улыбнулся всем своим безволосым, в мелких морщинах, лицом.

- Аида! - махнул рукой тунгус, и они пошли. Тонкие стройные ноги старика, в замшевых длинных унтах, четко отбивали быстрые шаги.

- Куда, бойе, низ бежишь на шитике? - спросил тунгус, когда вышли на берег.

- В Крайск, старик, в Крайск. Доплывем?

Тунгус удивленно посмотрел на него и потряс головой:

- Нет. Сдохнешь.

Прохор начал возражать, горячо заспорил, но тунгус стоял на своем:

- Совсем твоя дурак… Зима скоро… Шибко далеко, бойе. Боро-ни-и-и бог!

В стойбище жили три семьи. Пылал огромный костер - гуливун, - возле него суетились бабы, старые и молодые; они стряпали, варили в котлах мясо. Сухопарый тунгус в грязнейшей рубахе и с длинной черной, как у китайца, косой ссекал с мертвой оленьей головы рога. В стороне сидела жирная старуха с голой, неимоверно грязной грудью. Она скребла острым скребком растянутую оленью шкуру, выделывая из нее замшу - ровдугу. Возле нее стояло сплетенное из бересты и обмазанное глиной большое корыто, доверху наполненное прокисшей человеческой мочой, в которой дубилась кожа. Старуха все время что-то бурчала себе под нос толстым голосом и страшно потела от усилий.

- Э, бойе… Э!.. - она не умела говорить по-русски, но Прохор понял, что она просит ружье. Глаза ее вспыхнули.

Старик тунгус, все время не покидавший Прохора, сказал ему:

- Это мой баба… Шибко хорошо стрелят… медведя бил, самого амикана-батюшку… Шибко много… Борони-и-и бог!.. Вот слепился… Мало-мало кудой глаз стал…

Старуха вертела в руках ружье, прищелкивала языком, вскидывала на прицел: "бух-бу-х!" и радовалась, как ребенок.

Над небольшим костром у чума суетилась в работе молодая женщина. Ей жарко - солнце припекало не на шутку - она по пояс нагая, только грудь кой-как прикрыта сизым халми, вышитым бисером и отороченным лисьим мехом.

В разговорах со стариком Прохор воровским взглядом ощупывал стройную фигуру женщины - от черных с синим отливом волос до маленьких босых, покрытых грязью ступней.

- Это мой дочка… - сказал старик. - Мужик сдох, околел маленько. Одна осталась. Больно худо… совсем худо. Мальчишку надо, а не рожает… - и голос старика стал грустным. - Я богатый: много олень, пушнина, да то да се… Умру, кто хозяин? Ой, шибко мальчишку надо, внука. Вот останься, бойе, поживи мало-мало. Она шибко жарко обнимат, хе-хе-хе… Борони бог как! Рази кудой баба? А? Оставайся, любись. Родит мальчишку, уйдешь тогда…

Прохор сконфузился. Молодая вдова, видимо, понимала по-русски. Она кокетливо изогнула свой тонкий стан, отчего бисерный передник приподнялся, и украдкой улыбнулась Прохору.

- Какой тебе год? Двасать пьять будет? - спросил старик.

- Нет, семнадцать, - смутился Прохор.

- Ей бог? Тогда не нужно… Семнасать - чего тут… Тьфу твоя дело! - запыхтел старик.

Прохор покраснел. Тунгуска выпрямилась, опустила глаза, что-то сказала тихо и вздохнула.

Назад Дальше