Товарищи по оружию - Константин Симонов 24 стр.


"Да, высота Фуи пала, и русские танки оказались в тылу занятых императорскими войсками позиций, но тридцать тысяч таких солдат, как этот, храбрых, преданных, готовых не задумываясь умереть по первому слову своих офицеров, еще занимают позиции, которые неприступны, пока хоть один из них жив", – с охватившим его внутренним волнением подумал Камацубара. Инстинктивным, заученным еще в кадетском корпусе движением напружинив диафрагму, он прошел мимо солдата в ход сообщения.

Если бы японский командующий мог действительно прочесть то, что было написано на лице солдата, он прочел бы не преданность, а выражение окаменевшего недоумения перед всем уже трое суток происходившим вокруг него. Постояв еще минуту, солдат как подкошенный упал на землю от изнеможения. Двое солдат оттащили его в сторону; один молча раздвинул ему зубы, а другой, отстегнув от пояса фляжку, стал вливать в рот сакэ.

Камацубара спустился по склону сопки и вошел в свой большой, перекрытый броневыми листами блиндаж. Там его ждал начальник штаба полковник Иноуэ; на столе лежала карта с последней обстановкой.

У Иноуэ уже второй день было мрачное, озабоченное лицо, раздражавшее Камацубару. Они с Иноуэ были однокашниками по военному училищу, по Камацубару давно произвели в генерал-лейтенанты, а Иноуэ в свои пятьдесят два года все еще оставался полковником. Еще вчера Камацубара склонен был рассматривать страх своего начальника штаба перед русскими как преувеличенные опасения неудачника, но сейчас можно было подумать, что Иноуэ оказался предусмотрительней его.

Отстегнув привычным движением и, не глядя, швырнув меч подхватившему его в воздухе денщику, Камацубара сел, медленно выпуская воздух сквозь сжатые губы. Ходьба по крутому склону вызвала у него одышку, но он не хотел показать этого своему сверстнику Иноуэ.

В ответ на вопрос, что нового произошло за последний час, начальник штаба с мрачным видом доложил, что северней Номун-Хан Бурд Обо на сторону противника перешел с оружием в руках батальон маньчжурской пехотной бригады.

Камацубара встал, гневным жестом бросил левую руку на рукоять меча, но нашел его и сжал руку в кулак:

– Проклятые китайцы!

Иноуэ пожал плечами, показывая, что он никогда и не ожидал от китайцев ничего хорошего.

– Проклятые китайцы! – повторил Камацубара напряженным и звонким голосом, который у него в минуты гнева делался тоньше, чем всегда, и, подойдя к столу, уже другим, обыкновенным голосом стал вместе с Иноуэ уточнять обстановку по карте.

Считая, что советско-монгольские войска исчерпали свои резервы на второй день боев, Камацубара ошибался не только потому, что был готов к самообману, но и потому, что его подчиненные, донося о громадной убыли в людях, считали необходимым ради поддержания престижа императорской армии сообщать совершенно невероятные цифры потерь русских и монголов.

В этой стихии лжи тонули и здравый смысл, и военный опыт, и робкие попытки посмотреть правде в глаза, и это отражалось на карте, лежавшей перед Камацубарой. Все отрезанные сопки и барханы с их по большей части погибшими гарнизонами обозначались как еще занятые японскими войсками. Самые неблагоприятные донесения трактовались в радужном духе. Большая ложь складывалась из множества мелких и мельчайших обманов. Карта выглядела так, словно все старались уверить друг друга, что ничего не произошло, преуменьшая истинные размеры опасности из боязни заслужить упрек в недостатке самурайского Духа.

И, однако, при взгляде даже на эту карту Камацубара застыл на целых пять минут, тяжело опершись на стол сжатыми в кулаки руками. Кольцо, пока еще тонкое, но уже кольцо, в действительности образовавшееся вокруг японских войск два часа назад, не было показано на карте. Но подкова, хотя и нанесенная на карту с уже не существовавшими на деле разрывами, обозначалась так явно, что никакая самоуверенность уже не позволяла ее игнорировать.

– А что здесь? – Камацубара ткнул пальцем в тот пункт на карте, где посланные им в тыл броневики встретились с русскими танками.

– Пока неизвестно, господин генерал-лейтенант, – сказал Иноуэ.

– Но были сведения, что там появились русские танки, – проговорил Камацубара.

– Новых сведений пока нет, – уклончиво сказал Иноуэ.

Они оба играли в прятки друг с другом и оба знали это. Стоя друг против друга по обеим сторонам карты, они думали сейчас об одном и том же: пожертвовав частью войск, завядших на переднем крае, можно было, пока не поздно, пробиться с остальными на восток.

Но, думая об этом, они оба знали, что не скажут этого друг другу: Иноуэ – предчувствуя, что Камацубара все равно упрется и лишь ославит его в штабе Квантунской армии трусом, предложившим отступить войскам императорской армии, а Камацубара – потому, что, проиграв баин-цаганское сражение, он с трудом удержался на своем посту и, готовя генеральное наступление, обещал, что с имеющимися у него силами пройдет без подкрепления всю Восточную Монголию. Он считал, что ему теперь скорее простят гибель войск в бою, чем откровенное бегство на Монголии.

Продолжая стоять над картой, они молча встретились взглядами. Камацубара хотел, чтобы Иноуэ на всякий случай все же высказал вслух свое предложение отступить, а Иноуэ понимал это и молчал.

За дверью блиндажа послышался шум. Дверь открылась, и вошел майор Ногато – начальник разведывательного отдела штаба 23-й пехотной дивизии. Его каскетка была сдвинута набок, одно стекло очков было разбито, а дужка сломана. Отдавая правой рукой честь, он левой придерживал очки.

– Что с вами? – резко спросил Камацубара.

Ногато доложил, что в расположение их дивизии заехал русский танк и провалился в ловушку. Русские танкисты, сняв пулемет, пытались выбраться, но их окружили, двоих убили, а офицера взяли живым.

Ногато говорил все это, продолжая придерживать подрагивавшей рукой сломанную дужку очков.

– Что с вами? – повторил Камацубара свой вопрос, заметив, что щека и надбровье у Ногато были багрово-синими.

– Он ударил меня головой, – сказал Ногато.

– Вызовите переводчика!

Ногато вышел, и вскоре двое солдат ввели пленного. Он был связан, Ногато подталкивал его сзади рукояткой меча. Последним вошел унтер-офицер – переводчик.

Камацубара с интересом смотрел на этого первого взятого за три дня боев в плен русского офицера-танкиста. Пленный был высокий блондин в кожаной куртке и разодранной сверху донизу гимнастерке.

Лицо русского было избито, он имел жалкий вид и стоял, ни на кого не глядя, бессильно уронив на грудь голову. Камацубаре даже показалось, что плечи русского вздрагивают от рыдания, и он подумал, что такой пленный может многое рассказать.

– Допросите его. Я думаю, он скажет, где в действительности находятся сейчас русские танки, – обращаясь к Иноуэ, сказал Камацубара.

Стоявшего сейчас перед японцами лейтенанта Овчинникова, командира взвода из батальона Климовича, перед тем как привести сюда, долго и жестоко били: сначала вязавшие его японские солдаты, потом – рукояткой меча – офицер, которого он в ответ на пощечину ударил головой по очкам. Он чувствовал себя глубоко несчастным не только потому, что попал в плен, но и потому, что сам был кругом виноват во всем и сознавал эго. Бросив свой взвод, он ночью на одной машине вырвался вперед, мечтая первым из всей бригады встретиться в японском тылу с танкистам а южной группы. Он знал приказ комбата дожидаться рассвета и чувствовал, что башенный стрелок и водитель молча не одобряли его поступка. Никого не встретив и ничего не совершив, он завалился в какую-то яму. Но даже и тут, вместо того чтобы, как ему предлагали, отсидеться до утра в танке, он приказал снять пулемет, вылезти и пробиваться. И стрелок и водитель быта убиты на его глазах, а сам он, даже не успев выстрелить, был схвачен набросившимися из темноты японцами.

Его подчиненные были мертвы по его вине. А он, к своему несчастью, был еще жив и стоял перед японцами, требовавшими у него ответа на то, на что он им все равно не ответит, и, значит, умрет, потому что, хотя он очень боится смерти, другого выхода у него нет.

Пока его везли сюда, связанного и переброшенного, как тюк, поперек лошади, он всю дорогу, не сдерживаясь, плакал, – японцы все равно не видели этого. Он и сейчас не переставал ужасаться самому страшному – никто никогда не узнает, что было с ним в последние часы жизни.

– Если вы не будете отвечать мне, вы не остаетесь живы, вы будете казнены, – старательно, уже в третий раз, повторил переводчик, делая сильное ударение на первом слоге. Слово "казнены", с ударением на первом слоге, Овчинников сначала даже не понял, но потом, поняв, продолжал молчать.

Переводчик по приказанию Иноуэ еще раз повторил вопрос: "Где имеют нахождение русские танки?" Пленный продолжая стоять, уронив голову на грудь. Его удрученная поза все еще вселяла в Камацубару уверенность, что русский вот-вот начнет отвечать.

– Поднимите ему голову, – сказал Камацубара: он хотел посмотреть в глаза танкисту.

Майор Ногато четким шагом вышел вперед, отстегнул меч и коротким ударом рукоятки в подбородок вздернул голову пленного.

Теперь русский, подбородок которого был подперт рукояткой меча, стоял перед Камацубарой с высоко вздернутой головой: один глаз у него был голубой, с подрагивавшим веком, другой – багровый и вытекший.

Иноуэ еще раз приказал перевести пленному, что если он не начнет отвечать, то будет сейчас же казнен. Танкист продолжал молча, одним глазом смотреть на Камацубару, который вдруг с раздражением понял, что вся история с допросом была с самого начала пустой тратой времени.

– Выведите! Отдаю его в ваши руки! – сказал Камацубара, прерывая на полуслове начавшего снова болтать что-то по-русски переводчика и обращаясь к Ногато.

Майор Ногато опустил меч, но Овчинников не уронил снова голову на грудь, а продолжал держать ее поднятой, как держал до этого. Постояв так секунду, он глубоко вздохнул и сам повернулся к выходу.

Майор Ногато вышел вслед за ним, все еще продолжая левой рукой придерживать дужку очков и толкая пленного в спину рукояткой зажатого в правой руке меча.

Когда они вышли, Камацубара с минуту молча прислушивался. Выстрела не было слышно.

– Зарубил мечом, – сказал Иноуэ. – Он хорошо фехтует. Помните казнь в Баодине? – И он усмехнулся, вспомнив багрово-синюю щеку Ногато и его разбитые очки.

Начальник разведотдела полковник Шмелев, долговязый блондин с лохматой головой и длинным, умным, насмешливым лицом, сидел, по-азиатски поджав под себя ноги, в маленькой палатке, на скорую руку разбитой между заночевавшими в степи танками.

Отрывая жесткие, перегоревшие стебли травы, Шмелев перекручивал и ломал их в пальцах. Свеча, укрепленная поверх брошенной на землю набитой захваченными документами полевой сумки Шмелева, освещала внутренность палатки, в которой, кроме Шмелева, находился сейчас всего один человек – унтер-офицер из перешедшего на нашу сторону маньчжурского батальона.

Отправленный командующим в первый день наступления на высоту Палец с приказанием не возвращаться, пока она не будет взята, Шмелев уже третьи сутки находился в танковой бригаде Сарычева. Шмелев обладал достаточной личной храбростью, чтобы не испугаться неожиданного приказания, – на протяжении всего штурма высоты Палец он был в бою, под пулями и снарядами, и это страшило его гораздо меньше, чем возвращение в штаб и предстоящая встреча с командующим, которая, по мнению Шмелева, не предвещала ничего доброго. С высотой Палец вместо суток провозились трое: она была укреплена сверх всяких ожиданий, и в этом просчете были виноваты Шмелев и его разведка.

Отчасти в азарте боя, а отчасти из желания попозже попасть на глаза командующему, Шмелев после падения высоты Палец двинулся на своем маленьком пулеметном броневичке дальше вместе с танкистами.

Узнав, что маньчжурский батальон с оружием в руках перешел на нашу сторону и сдался танкистам, Шмелев сразу же приехал на место происшествия, обрадованный не только самим событием, но и тем, что оно задним числом оправдывало его самовольное пребывание у танкистов.

Разговаривая с китайскими солдатами, Шмелев обратил внимание на одного унтер-офицера. Судя по оттенку уважения, с которым к нему относились, он, очевидно, был вожаком. В конце общего разговора этот унтер-офицер подошел к Шмелеву и тихо попросил его поговорить отдельно.

Сейчас он сидел напротив Шмелева и медленно, с удовольствием курил папиросу. На его лице попеременно изображались усталость и наслаждение.

Унтер-офицера звали Лю Чжао; он уже ответил на все вопросы Шмелева, касавшиеся окруженных японских войск, и сейчас Шмелев, засунув свою толстую потрепанную записную книжку в карман, просто сидел и разговаривал с ним о нем самом.

По словам Лю Чжао, он был одним из коммунистов, посланных харбинской партийной организацией в войска Маньчжоу-Го, чтобы вести в них антияпонскую пропаганду.

Распоров подметку своего порыжелого солдатского ботинка, китаец вытащил оттуда узкую полоску рисовой бумаги с несколькими рядами крошечных иероглифов и маленькой красной китайской печатью. С трудом разобрав иероглифы, Шмелев, усмехнувшись, сказал, что лежать на койке, рядом с которой стояли эти ботинки, значило каждую ночь спать рядом со своей смертью.

По лицу Лю Чжао промелькнула тень улыбки, и он ответил, что в их казармах не было ни коек, ни маньчжурских капов – только земляной пол и дырявая крыша.

– Кроме того, я хорошо служил. – Китаец с презрительным Жестом коснулся своих унтер-офицерских нашивок. – За весь год, до сегодняшнего дня, не имел ни одного замечания.

– А подозрения?

Лю Чжао ответил, что японцам трудно было подозревать кого-нибудь одного, потому что оно подозревали всех китайцев, даже офицеров.

– И это не так глупо с их стороны, – добавил он. – Командир моей роты перешел вместе с нами. Хотя он из феодальной семьи и служил в войсках еще при Юань Шикае, а потом был в охране Чжан Цзолина и вообще, – китаец сдержанно улыбнулся, – является старым негодяем.

– А почему он перешел?

– Когда иностранцы оккупируют страну, у разных людей сказываются разные поводы быть недовольными. Десять дней назад, в Джинджин Сумэ, японский инструктор избил господина командира роты топ же самой бамбуковой палкой, которой господин командир роты бил нас.

И Лю Чжао снова улыбнулся своей сдержанной улыбкой. Пережитое им за последние трое суток с трудом могла выдержать психика даже сильного телом и духом человека. Однако, хотя он уже давно не спал, он не испытывал физической усталости; наоборот, ему хотелось, чтобы этот разговор длился бесконечно.

Сидевший перед ним советский полковник объяснялся по-китайски на северном, родном для Лю Чжао диалекте; вопросы полковника говорили о том, что он жил в Китае и знает его. И то создавало чувство дополнительной близости между ними обоими.

Разговаривая с китайским коммунистом, Шмелев вспоминал время своей службы в Китае помощником военного атташе при правительстве Чан Кай-ши. Как много он видел за эти годы торопливых и наглых воров в генеральских мундирах и как редко ему, в силу своего официального положения, приходилось говорить с такими людьми, как этот сидевший перед ним солдат…

"Эх, товарищ Лю, товарищ Лю! – хотелось сейчас сказать Шмелеву, глядя на сидевшего перед ним китайца. – Сколько еще придется пережить тебе и твоим товарищам, прежде чем вы свернете шею своим китайским колчакам и Врангелям! Доживешь ли ты до этого?"

– Не помешаю вам, товарищ полковник? – спросил Климович, приоткрыв полог палатки.

– Нет, пожалуйста, – сказал Шмелев, который, находясь последние сутки при батальоне Климовича, несмотря на свое старшинство в звании, чувствовал себя в косвенном подчинении у комбата.

Климович сел на землю, спросил у Шмелева разрешения закурить, вытащил из пачки последнюю, смятую папиросу, оторванным от мундштука кусочком папиросной бумаги подклеил ее и с наслаждением затянулся.

Пешие разведчики еще не вернулись с донесением, но взвившаяся в двух километрах к югу условная зеленая ракета сигнализировала, что разведка встретилась с танками бригады Махотяна. Климович уже отдал приказания и зашел лишь на секунду – сказать, что пора складывать палатку, потому что с первыми лучами рассвета танки начнут дальнейшее движение, – но, увидев, что Шмелев еще не закончил разговора с китайцем, решил досидеть и покурить несколько оставшихся до выступления минут,

Китаец и Шмелев вновь оживленно заговорили по-китайски; Климович с интересом прислушивался к звукам чужого языка. Он знал, что Шмелев, которому на вид нет и сорока, успел навоеваться еще в гражданскую и получить контузию, из-за которой он, разговаривая, то и дело подмигивает левым глазом, словно иронически приглашая собеседника помолчать и послушать, что будет дальше. На щегольской габардиновой гимнастерке полковника поблескивал новенький орден Красного Знамени, полученный им за выполнение особых заданий правительства. В то же время безрассудная храбрость, которую Шмелев несколько раз без всякой нужды проявлял на главах Климовича, то под огнем вылезая из своего броневичка, то обгоняя на нем танки, вызывала у Климовича чувство осуждения, – в такие минуты Шмелев казался ему человеком слишком легкомысленным для своею звания и должности.

Минувшая ночь была тревожной. Климович чувствовал тяжесть свалившейся на него особенной, из ряда вон выходившей ответственности, от которой люди устают сильнее, чем от самой тяжелой работы. Его растянувшиеся в степи танки всю ночь стояли с орудиями и пулеметами, обращенными и на запад, в сторону окруженной японской группировки, и на восток, в ожидании возможного встречного удара японцев извне, из Маньчжурии.

Ночь стояла непроглядная, а людей, кроме экипажей танков, – кот наплакал: одна неполная рота, которая ехала за танками на грузовиках, а сейчас была рассыпана по степи в охранении. Если бы японцы решили прорываться среди ночи, то, в сущности, Климович мог рассчитывать только на танки, которые ночью слепы. Он поставил в охранение всех, кого мог, и сам всю ночь обходил посты, больше всего боясь, чтобы японцы не подкрались к танкам и не сожгли их.

На западе внутри кольца всю ночь била артиллерия, а на востоке, за маньчжурской границей, стояла мертвая опасная тишина.

Три часа назад командир взвода лейтенант Овчинников, нарушив приказание, ушел на танке в юго-западном направлении и не вернулся. Климович послал людей на розыски, но разведчика почти сразу же наткнулись на японцев.

Исчезновение Овчинникова подчеркивало опасность положения, в котором до рассвета оказались танки. То, что экипаж Овчинникова даже ни разу не выстрелил, предвещало беду.

Назад Дальше