Саенко проводил их до машины. Машина попятилась назад, развернулась и понеслась вниз по склону. Провожая ее глазами, Саенко вспомнил слова Сарычева: "Умираем – не согласовываем", – и подумал о том, что когда он у себя на Полтавщине, в Потоках, еще только вступал в сельскую комсомольскую ячейку, командир эскадрона Сарычев уже ходил с Первой Конной на Львов, а красноармеец Баталов воевал против эмира бухарского. Деревянная пирамидка, которую он повезет завтра на могилу Баталова, уже, наверное, изготовлена в хозчасти полка. Осталось только составить надпись…
"Вот и вся недолга! Жалко, что мы в тот свет не верим", – горько усмехнулся Саенко.
Глава четырнадцатая
Артемьева вдруг вызвал к себе полковник Постников л сообщил ему, что с сего числа, 28 августа, он отчислен из оперативного отдела и переведен в разведывательный. Этого можно было ожидать: уже с третьего дня наступления Артемьев фактически работал в разведотделе, занимаясь разборкой и переводом захваченных документов.
Документов было так много, что разведывательный отдел задыхался, и за переводы постепенно засадили не только Артемьева и двух политотдельцев, но даже одного военврача, владевшего японским.
Вопрос о переводе Артемьева был предрешен, по, отпуская его, Постников все-таки выразил свое неудовольствие.
– За два месяца я пришел к убеждению, что из вас мог бы выйти толк, – сказал он ворчливым, поскрипывавшим, как сапоги, голосом.
В похвале звучало сомнение: выйдет ли из Артемьева толк под руководством другого, менее требовательного начальника, чем Постников?
– К сожалению, я был принужден отпустить вас, потому что, к сожалению (второе "к сожалению" Постников произнес с язвительным нажимом), у нас в армии со знанием иностранных языков дело обстоит так плохо, что, оказывается, держать в оперативном отделе человека, споено знающего японский язык, – непозволительная роскошь. Оказывается, таких людей у нас не хватает даже для разведотделов. Когда придет время подвести итоги операции, я буду докладывать, в частности, и об этом. Мы уже сейчас испытываем неудобство, и если не возьмемся за ум, то еще хватим горя в большой войне.
По необычному многословию Постникова Артемьев понял, что тот раздражен; должно быть, имел неприятное объяснение с начальником штаба и, подчинившись, остался при своей точке зрения.
– Желаю всего наилучшего. Служите! – сказал в заключение Постников. – У Шмелева характер полегче моего, но вы этим не пользуйтесь, продолжайте служить так, словно у вас по-прежнему стоит над душой такой старый унтер, как я.
Артемьев покраснел. Молодые командиры оперативного отдела именно так и величали между собой Постникова. Но Постников оказался выше этого и тиснул ему на прощанье руку с доброжелательством человека, равнодушного к тому, что о нем говорит между собой молодежь, – лишь бы служила так, как того требует служба.
Простившись с Постниковым, Артемьев пошел в разведотдел. Длинная палатка разведотдела походила снаружи на госпитальную. Внутри стояли пять больших столов и столик машинистки, которая дежурила по целым дням и в перерывах между диктовками дремала, склонясь на машинку и подложив под щеку специально припасенную для этого подушку.
Вчера все, в том числе и Артемьев, работали до пяти утра; однако Постников, не привыкший считаться с такими вещами, велел поднять Артемьева в семь. Поэтому, когда Артемьев вошел в палатку, там еще никого не было.
В палатке стояла тишина. Только изредка долетали далекие звуки боя с Ремизовской сопки да слышались негромкие шаги ходившего взад и вперед у палатки часового-пограничника.
Артемьев сел за стол и придвинул к себе одну из двух оставшихся неразобранными японских офицерских сумок. Но то ли на него подействовала тишина и одиночество, то ли он просто вдруг взглянул другими глазами на успевшую стать привычной обстановку – вид палатки, когда он обвел ее взглядом, поразил его.
Разбирая сундуки и портфели со штабными документами, полковые и батальонные денежные ящики, офицерские сумки, унтер-офицерские и солдатские ранцы, разведчики отделяли главное от второстепенного. Главными были карты, штабные бумаги, личные документы, дневники и неотправленные письма с места боев в Японию; второстепенным считались журналы и газеты, письма, пришедшие из Японии, и фотографии. Главное раскладывалось на столах и поспешно разбиралось, а второстепенное день за днем сбрасывалось на пол. Среди этого второстепенного особенно много было фотографий. За восемь дней боев они покрыли в палатке весь земляной пол, оставались только узкие дорожки от входа к столам.
Артемьев встал из-за стола, нагнулся и стал рассматривать то, что лежало у его ног.
Из-под приоткрытого полога палатки слегка задувал ветер, и фотографии уныло и жестко шуршали, как жестяные цветы на кладбище.
Здесь были фотографии мужские и женские, фотографии стариков и старух, чьих-то детей и чьих-то родителей, снятых на фоне вековых сосен и карликовых деревьев, на фойе улиц с бегущими рикшами и бумажными фонарями, на фоне деревянных храмов с большими пузатыми буддами, на фоне маленьких домашних алтарей, украшенных узкими свитками с изображением цапель и черепах – символов счастья и долголетия.
Здесь были открытки с видами горы Фудзияма, с ветками цветущей вишни, с чанными домиками. Здесь была сфотографирована далекая, чужая жизнь, принадлежавшая мертвым и лежавшая под ногами живых людей, которые тоже могли завтра погибнуть, но сегодня побеждали, были живы и выполняли свой служебный долг, роясь в этом безбрежном архиве смерти.
Что-то тоскливое и сильное, относившееся не к другим, а к себе самому, томило Артемьева сейчас, когда он глядел на эти фотографии. Что-то беспощадно равнодушное к чужим судьбам было в этом зрелище, что-то рождавшее ощущение большого и безжалостного хода событий, когда вдруг чувствуешь, как обрывается сердце, и на минуту становится жалко самого себя – своего тела, глаз, рук, которые могут быть вот так же просто и беспощадно уничтожены, когда вдруг становится нестерпимо жаль своих родных и близких, для которых ты – что-то очень большое, занимающее огромное место в мире… А случись иначе – и от тебя мог остаться, вот так же как здесь, просто растоптанный чужими ногами бумажник с фотографиями.
Артемьев ощупал карман гимнастерки, где вместе с партийным билетом и командирским удостоверением лежали фотографии сестры и матери, и подумал, что в безнадежном бою он, если б успел, непременно зарыл бы или сжег эти фотографии вместе с документами.
Вернувшись к столу, Артемьев снова принялся за просмотр офицерской сумки. Она принадлежала командиру роты 26-го полка 7-й пехотной дивизии поручику Окамото. В черной клеенчатой записной книжке поручика были заполнены всего две страницы. Первая не представляла интереса. Это был нацарапанный нервной скорописью дневник за 20 августа. На второй странице, помеченной позавчерашним днем, 26 августа, была на скорую руку набросана схема высоты с показанными на ней окопами и блиндажами. Судя по всему, это был один из отрогов Песчаной сопки. Между обозначениями двух блиндажей Артемьев увидел маленькие кружочки с надписями: "Майор Сато", "Капитан Отани", "Поручик Хаяси" – и понял, что несколько не разгаданных им сначала пометок на вынутой из сумки карте тоже обозначали места, где были зарыты трупы убитых офицеров. Очевидно, поручику Окамото выпало на долю умереть последним.
В личных документах поручика значилось, что он окотил офицерскую школу в Саппоро и получил медаль за участие в боях у Лугоуцяо.
Артемьев кратко занес в свою тетрадь и то и другое. Сведения о том, что в Саппоро есть офицерская школа, попались Артемьеву впервые. О медали, полученной за Лугоуцяо, он сделал пометку не для себя, а для корреспондентов из армейской редакции, заезжавших в разведотдел в поисках чего-нибудь интересного. Инцидент у станции Лугоуцяо два года назад послужил японцам предлогом к вторжению из Маньчжурии в Северный Китай, и корреспондентов могла заинтересовать судьба поручика, начавшего с ведали за Лугоуцяо и кончившего свою карьеру здесь, на Халхин-Голе.
Теперь в сумке остались лишь фотографии. Артемьев задержался на двух. На одной был сфотографирован сам поручик. Он дозировал, опершись на офицерский меч и гордо подняв красивое, тонкое лицо; одна нога его стояла на деревянной приступке, – старый, лысый чистильщик, должно быть китаец, двумя щетками полировал ему сапог. На заднем плане была видна часть двухэтажного домика, похожего на деревянные купеческие дома в старых губернских русских городах. На доме висела вывеска, уходившая за пределы фотографии: "Русская кухня. Завьялов и С-я. Фирма сущ…". Вероятно, дело происходило в Харбине.
На второй фотографии была снята большая грязная площадь; в конце площади виднелись развалины китайских фанз, а на первом плане стояли четыре высоких бамбуковых шеста с насаженными на них головами; рядом с шестами, в грязи, лежали обезглавленные тела, а на прикрепленных к шестам длинных узких полосках бумаги было написано иероглифами, что такая же участь ждет каждого пойманного "красного дьявола".
Артемьев перевернул фотографию. На обороте ничего не было написано. Где происходило это? В каком из бесчисленных китайских городов и городков, занятых сейчас японскими гарнизонами, сложили свои головы эти четыре пленных партизана? О чем оно думали перед смертью? Что вспоминали? Своих обреченных на сиротство детей? Или оставшихся в живых товарищей? Или штаб 8-й Красной армии, где у Мао Цзэ-дуна и Джу Дэ на большой карте Китая маленькой точкой отмечено место их последнего боя? Через час, когда, разобрав вторую офицерскую сумку, Артемьев углубился в чтение вынутых из нее документов, палатка постепенно начала наполняться людьми. Последним вошел майор Беленков, старший по званию среди всех работавших в палатке.
– Во-первых, к общему сведению, – весело сказал он, – ночные данные подтвердились: район Песчаной сопки полностью очищен, на повестке дня осталась одна Ремизовская. Во-вторых, тебя, – кивнул он Артемьеву, – вызывает начальство.
Артемьев отложил в сторону документы и пошел к выходу, Но Беленков, задержав его, спросил с некоторой тревогой в голосе:
– Слушай, я не напутал? Мы с тобой как-то говорили – ты, Кажется, неплохо ездишь верхом?
– Нет, не напутал. А что?
– У Шмелева задание такого рода, – сказал Беленков, – что я отбоярился, благо сижу на лошади, как собака на заборе. А тебя, наверное, запрягут.
Когда Артемьев вошел в юрту начальника разведотдела полковника Шмелева, то там рядом с полковником, на краешке аккуратно заправленной шмелевской койки, сидел капитан-пограничник, – Артемьев мельком видел его раньше и знал, что он командует ротой пограничников, охраняющих штаб.
Шмелев сидел на табуретке в обычной своей небрежной позе, положив ногу на ногу, обхватив колено длинными, заросшими золотистым волосом руками и легонько раскачиваясь.
– Значит, окончательно отдали вас мне. Уже знаете об этом? – спросил он вошедшего Артемьева.
– Так точно, знаю!
Шмелев оглядел массивную фигуру Артемьева.
– Как, Данилов? – повернулся он к капитану-пограничнику. – Выдержат его монгольские лошадки?
– Ничего, они выносливые, – без улыбки сказал Данилов.
– Вкратце задание такое, – сказал Шмелев, сняв ногу с ноги и перестав покачиваться. – Сейчас возьмете мою "эмку" и поедете с Даниловым на левый фланг к монголам, в Шестую кавдивизию. Там – я договорился – выделят вам кавзвод под командой капитала Шагдара, начальника их дивизионной разведки. Боевой командир и неплохо знает русский, стажировался у нас в Союзе. Машину вернете и верхами поедете в поиск на юго-запад от озера Буир-Нур – вдоль границы. Мы ожидаем там переход японской диверсионной группы. Скорей всего, они перейдут границу под видом аратов – тогда с ними будет табун, может быть даже арба, в общем все, что полагается. Группа будет человек в пять – семь. Задание – взять живьем. Обратите внимание на слово "живьем". И ты обрати внимание, Данилов.
– Я уже обратил, – сказал Данилов.
– Одну такую группу, – продолжал Шмелев, – которая успела отравить восемь колодцев и убить одного нашего летчика, мы на днях окружили, троих застрелили, а четвертого схватили живым, но он по дороге чего-то проглотил. Наверное, слышали об этом от товарищей?
– Краем уха, товарищ полковник, – сказал Артемьев.
– Правда, кое-что на них взяли, но командующий так ругался, – Шмелев хотел было объяснить, как ругался командующий, но раздумал, – в общем, я вам эту ошибку повторять не советую. Данилов по его личному приказанию едет, – кивнул Шмелев на пограничника, – как командир группы. А ваша задача – не только помочь взять, но и, когда возьмете, снять первый допрос. Целые, раненые, полумертвые – какие будут – допросить сразу же, пока не опомнились! – В словах Шмелева прозвучала жесткая профессиональная требовательность. – Карта и дополнительные данные у Данилова, он познакомит вас.
– Есть! – Данилов встал.
– Между прочим, знаете, как они с летчиком расправились? – спросил Шмелев, когда Артемьев встал вслед за Даниловым. – Хороший летчик-истребитель из козыревской группы. Сто раз видел смерть в глаза, а тут опоздал на грузовик – в темноте, один, пешком пошел к месту ночевки. Нашли его только утром в километре от летного поля. Голый, обмотан телефонной проволокой, кляп во рту, и белый как бумага. Они его не убили, а просто рассчитали, что за ночь из него комары всю кровь выпьют.
– А как фамилия? – порывисто спросил Артемьев, сразу вспомнив дорогу от летного поля к юртам, Полынина, Грицко, Соколовых и всех других летчиков, с которыми он успел познакомиться.
Но Шмелев назвал незнакомую Артемьеву фамилию.
– Вот что они делают с нашим братом! – добавил он, помолчав. – А ваша задача – доставить их живыми. Живыми! Слышишь, Данилов?
– Ясно, товарищ полковник, – отчеканил Данилов, вытянувшись, но, как показалось Артемьеву, с некоторой досадой.
– А вам ясно?
– Так точно, все ясно! – охотно и весело отозвался Артемьев, обрадованный возможностью оторваться от бумаг и поохать в степь. – Только бы встретить, а живьем возьмем!
На насмешливом лице Шмелева изобразилась недоверчивая гримаса. Ничего не ответив, он отпустил их обоих.
Около полудня "эмочка" с сидевшими в ней Артемьевым, молчаливым Даниловым и двумя еще более молчаливыми, чем их начальник, бойцами-пограничниками обогнула Баин-Цаганское плоскогорье.
Помеченная на карте пунктиром, хорошо накатанная степная Дорога, по которой они ехали, шла на север и километров через пятнадцать обрывалась у озера Буир-Нур, того самого, чье название фигурировало в первых сообщениях ТАСС о конфликте. Там, где пунктир упирался в берег озера, на карте стоял маленький значок и надпись: "Монголрыба".
– По нашим штабным документам знаю, что там есть три глинобитные постройки, можно роту разместить, а что это за "Монголрыба", не знаю, – глядя на карту через плечо Данилова, сказал Артемьев.
– До начала конфликта тут были наши, на паритетных началах с монголами, рыбные промыслы, а теперь – только монгольская погранзастава, – ответил Данилов. – Нам как раз туда, но надо сначала заехать в штаб дивизии. Смотри, – обратился он к шоферу, – поворота не пропусти.
Но пропустить поворот оказалось невозможным. Еще через километр поперек дороги стоял связной броневичок; двое людей лежавших рядом на траве, вскочили и замахали руками. Потом один из них, в кавалерийской монгольской фуражке, подошел к "эмке".
– От полковника Шмелева? – спросил монгол, с трудом выговаривая русские слова. – Штаб дивизии?
– Да, – сказал Данилов.
– Штаб не надо, – отрывисто сказал монгол. – Нахор Шагдар. Цирики. [Солдаты (монг.).] Твои лошади. "Монголрыба"!
Он показал пальцем на север:
– Там ждет! Ваш штаб – наш штаб телефон был.
Монгол для ясности сделал легкое вращательное движение рукой, потом приложил руку к козырьку, влез в свой броневичок, и тот запылил по дороге на север, приглашая "эмку" следовать за собой.
– Четкий народ, – сказал Данилов. – Нам "маяка" выслали, а люди и кони уже на "Монголрыбе".
Он замолчал и вернулся к этой теме только через десять километров, которые они сделали по пятам за немилосердно пылившим броневичком.
– И там долго не задержимся, увидите. Лошади уже покормлены, и баран в казане.
Наконец впереди показалось озеро Буир-Нур. Броневичок затормозил и стал разворачиваться.
Монгол открыл железную дверцу, приложил руку к козырьку фуражки, снова захлопнул дверцу, и броневичок, пыля, покатил в обратном направлении. "Эмка" проехала еще двести метров и остановилась у низких, беленых, как украинские хаты, бараков "Монголрыбы".
Рядом с бараками было вкопано в землю несколько длинных столов, наверное служивших раньше для разделки рыбы, а поодаль стоял турник, на котором крутил "солнце" какой-то человек, соскочивший на землю при виде машины. На берегу озера был разложен костер; над ним на сошках висел казан. Возле костра сидели двое военных, они обернулись и встали.
– Вот вам и казан, – сказал Данилов, вылезая из машины.
– Здравствуйте, товарищ Данилов! Рад вас снова увидеть, – навстречу Данилову и Артемьеву, говорил по-русски молодой монгол с капитанскими значками на петлицах.
– Шагдар, – протянул он руку Артемьеву. – Мы с вами незнакомы, но вы встретите здесь знакомого.
Не поняв, кого имел в виду Шагдар, Артемьев с недоумением дожал руку второму монголу, начальнику погранзаставы, и вдруг узнал человека, который до этого крутил "солнце" на турнике, а сейчас быстрыми шагами приближался к ним. Это был Санаев, отпустивший короткую, черную как смоль бородку.
– Узнал, что к нам едет Артемьев, и думаю, неужели тот самый? Сел на коня…
Не договорив, он привстал на носки и обнялся с Артемьевым.
– Здравствуй, бородач, – сказал Артемьев, – рад тебя видеть. Ты это что, для солидности? – показал он на бороду.
– Сначала с тоски. – Санаев оглянулся, но монголы вместе с Даниловым уже отошли к костру. – Затосковал у монголов, пока бои не начались. Все-таки один русский человек на всю дивизию, да и то осетин, – улыбнулся Санаев. – Тоска прошла, а борода осталась.
– Я, между прочим, краем уха слышал, что ты здесь, у монголов.