Хотя вечер был прохладный, Артемьев, стащив гимнастерку, остался в одной нательной рубашке. В сущности, он в первый раз за эту неделю раскопок ел и пил в свое удовольствие, не думая о том, что завтра с утра все начнется сначала.
Вспомнив об этом, он рассердился на себя, но было уже поздно – перед глазами снова непрошено стояла однообразная и тягостная картина: острый, сухой зной вдруг некстати вернувшегося монгольского лета; легкий ветерок шевелит засохшею траву на вывернутых лопатами комьях земли; японские солдаты задыхаются в своих предохранительных смоляных повязках, закрывающих нос и рот. Задыхается и молодой японский поручик, тоже в смоляной повязке, с правой рукой на перевязи – должно быть сражавшийся здесь в июле. И тут же, рядом, возле пятнистых, желто-зеленых японских грузовиков, сидит партия отдыхающих солдат. Отупев и притерпевшись за эти дни ко всему и ни на что уже не обращая внимания, они, сдвинув вверх смоляные повязки и освободив от них рты, тут же обедают – жуют связки мелкой сушеной рыбы и круглые японские галеты.
"Да, не так-то легко будет изгнать это из памяти", – подумал Артемьев. Он услышал голос вернувшегося ординарца, посмотрел на часы и стал надевать гимнастерку.
– Передайте майору… – начал было Артемьев, познав ординарца, но в эту минуту подъехала машина, и в палатку вошел Климович.
– Хорошо помылся?
– Лучше некуда!
– А закусил?
– Спасибо за нее. Уже собрался, – думал, вообще тебя не увижу.
– А ты оставайся, заночуй!
– Рад бы, но, к сожалению, Шмелев назначил явиться к двадцати трем. – Артемьев подтянул осевшие гармошкой сапоги. – А тебя чего тягали в штаб?
– Че-пэ, – сказал Климович. – У соседа зачехлили одну грязную пушку, а командование сделало далеко идущие выводы, что народ после боев подразвинтился.
– Да, трудно привыкнуть, что все постепенно входит в мирную колею, – сказал Артемьев.
– А по-моему, мирной колеи вообще уже не будет, – сказал Климович, выходя вместе с ним из палатки.
– Где не будет?
– Да нигде не будет!
– Вообще-то, может, и так. Я имел в виду наши здешние дела.
– Жаль, что не заночуешь, поговорили бы! – огорчился Климович.
– Эх, Костя, Костя! – вздохнул Артемьев. – Сам знаешь, нет войны, да есть служба. Надо ехать.
И он постучал кулаком по броне связного броневичка, в котором, запершись от комаров, заснул водитель.
Ровно в двадцать три часа, стоя перед Шмелевым, Артемьев выслушал приказание: вылететь на рассвете в Читу, забрать семьдесят девять японских пленных, лежавших в читинском госпитале, и послезавтра доставить их на место взаимной передачи – на полевой аэродром, в нейтральной зоне, за высотой Палец.
В Читу Артемьев летел вместе с Лопатиным, которого он неожиданно увидел, когда влез в полупустой самолет. Лопатин, забравшись туда заранее, сидел и спал, выдвинув на лоб фуражку, обернув ноги плащ-палаткой и подняв воротник шинели так, что был виден только его посиневший от холода нос.
Он не проснулся ни при взлете, ни потом, когда самолет набрал высоту и стало еще холодней. Только через три часа, когда под крылом зазеленели сопки Забайкалья, он, не открывая глаз, вдруг снял толстые шерстяные перчатки, порылся в карманах, достал коробку "Борцов", закурил и снова надел на руки перчатки.
– Я уж думал, что вы без просыпу до посадки дотянете. Осталось всего ничего! – скалил Артемьев.
– А, рад вас видеть, – поворачиваясь к нему, равнодушно скалил Лопатин. Он отвратительно выглядел: глаза глубоко запали, лицо совершенно зеленое.
– Что это с вами? Заболели?
– Точней говоря, рассыпался на составные части. Рецидив малярии и приступ печени все сразу. – Лопатин поднес ко рту папиросу задрожавшими пальцами в шерстяной перчатке. – Я не болею, пока категорически не могу себе этого позволить, и сразу заболеваю, едва открывается малейшая возможность. Глупейшая история!
– Ну, а если на западе в дальнейшем развернется что-нибудь такое, что не позволит вам болеть? – спросил Артемьев.
– А что там может еще развернуться? Судя но сегодняшней сводке Генштаба, с освобождением Западной Белоруссии и Украины закончено, почти всюду вышли на демаркационную линию. Столкновения с немцами не произошло. И теперь уже, думаю, не произойдет.
– Вы так сказали, словно жалеете об этом!
Артемьев заметил это полушутя, но Лопатин ответил серьезно и даже сердито:
– Жалею? Нет! Но если я вам скажу, что при мысли о такой возможности мною владеют очень противоречивые чувства, – это будет близко к истине!
Через полчаса самолет сел в Чите. Обменявшись с Лопатиным московскими адресами, Артемьев отправился в госпиталь – принимать раненых японцев.
В два часа дня самолеты с пленными – одна пассажирская машина и три бомбардировщика – взлетели с читинского аэродрома.
Сначала Артемьев предполагал, что они полетят прямо в Тамцак-Булак, но уже в воздухе было получено радио, чтобы само, лоты легли западнее по курсу и сели на ночевку в удаленном от границы Ундур-Хане.
Командир пассажирского корабля, передав управление второму пилоту, подсел к Артемьеву и сказал, что маршрут изменили, чтобы вся трасса лежала вне досягаемости японских потребителей.
– А что, вполне возможная вещь! Провокации ради долбанули бы своих же раненых, а потом свалили на нас, что мы их разбили. Завтра "ястребки" с утра встретят нас в зоне и прикроют до самой посадки.
– Сколько просидим в Ундур-Хане? – спросил Артемьев.
– Часов двенадцать как минимум. Японцев разместил в два счета: казармы танковой бригады пустые, дадут любую! Еще и поужинаем и кино прокрутим, если механик на месте.
Летчик вернулся в кабину. Артемьев вспомнил вчерашнюю встречу с Климовичем и решил, что, если при размещении раненых не будет проволочек, он выберет время и зайдет к жене Климовича. Конечно, она получает от мужа письма, но он видел Климовича всего сутки назад.
Проводить Артемьева на квартиру Климовича взялся техник интендант из АХО штаба бригады.
Маленький, кругленький, в тропической панаме, с черными запятыми усиков на простодушном круглом лице и с наганом на боку, техник-интендант старался держать себя как можно суровей. Размещая японцев на ночлег, он то и дело бдительно посматривал на них, будто они могут сейчас встать и убежать.
– Вы ведь ненадолго идете? – на полпути к квартире Климовича спросил техник-интендант. – А то ужин будет готов к двенадцати ноль-ноль. У меня приказ – значит, все! – На его толстеньком лице изобразилась строгость.
– Ненадолго, – подтвердил Артемьев и сказал, что он, собственно говоря, с женой Климовича даже и незнаком и не имеет к ней никакого поручения от мужа, потому что не предполагал, что окажется на Ундур-Хане, но раз уж попал сюда, хочет зайти.
– Ну и правильно! – одобрил техник-интендант. – Наш комиссар прилетал сюда сразу после боев, три недели назад, – собирал в клубе семьи комсостава, рассказывал им о бригаде. Трудная была задача – потери в личном составе большие, без слез, конечно, не обошлось… Но комиссар ничего, справился, хоть и недавно у нас, покадровый. – Техник-интендант проговорил последнюю фразу чуть-чуть свысока.
– А что там теперь считаться – кадровый, некадровый: бригада вон сколько из боев не выходила! Теперь у вас все – кадровые, – сказал Артемьев.
Технику-интенданту показалось, что Артемьев нарочно сказал про бои, чтобы поставить на место его, просидевшего все это время в Ундур-Хане. Он насупился, целый квартал молчал, но потом не выдержал и стал рассказывать Артемьеву, что знаком с Климовичем давно, с Белоруссии, и даже помнит, как Климович женился на своей Любови Васильевне – она тогда работала вольнонаемной машинисткой в штабе корпуса в Бобруйске.
Люба гуляла с Майей после обеда вдоль маленького чахлого палисадника перед их домом. Несмотря на все старания Любы и Русаковой, в этом году лето почти все выжгло, – только крученый паныч, семена которого еще зимой пристали покойному Русакову, поднимался по веревкам до самых окон да выжившие кусты золотых шаров желтели на фоне беленой стены.
Майя недавно научилась ходить и передвигалась самостоятельно, держась одной рукой за тонкую планку, прибитую к огораживавшим палисадник низким столбикам. Шедшая рядом, готовая подхватить ее, Люба вдруг увидела приближавшегося со стороны штаба техника-интенданта Ялтуховского и рядом с ним незнакомого, рослого, рыжеватого капитана.
При виде этого вдруг появившегося с Ялтуховским человека у Любы упало сердце. Почему незнакомый? Почему с Ялтуховским? И почему к ним? После того как Русакову с детьми недавно переселили в новую, обещанную се мужу квартиру, здесь, кроме Климовичей, не жила ни одна командирская семья.
– А вот и Любовь Васильевна, – бойко сказал Ялтуховский, останавливаясь в трех шагах от Любы.
Перед Артемьевым, слегка нагнувшись и держа за руку смешную курносую девочку, стояла молодая красивая женщина в тапочках на босу ногу и в коротком, до колен, ситцевом, платье. У нее были встревоженные глаза.
– Знакомьтесь, Любовь Васильевна, – все так же бойко продолжал Ялтуховский. – Товарищ капитан не дальше как вчера видел вашего Константина Антоновича.
– Я надеюсь, ничего не случилось? – сказала Люба спокойным голосом, хотя в глазах ее все еще была тревога.
Говоря это, она протянула Артемьеву левую руку. Правой она держала руку дочки.
– Ровно ничего не случилось, – сказал Артемьев, пожимая руку Любы. – Просто мы с Костей старые товарищи. Я Артемьев.
Я вчера его видел, а сегодня случайно оказался здесь и решил зайти – рассказать вам о нем, как говорится, из первых рук и сразу же для начала: жив и здоров, все в порядке.
– Я очень вам рада.
Артемьев увидел, что это правда – по ее глазам, в которых наконец исчезло выражение тревоги, – и подумал: он правильно сделал, не отступив от первого побуждения и зайдя к ней.
– Что ж мы стоим? Пройдемте к нам, – предложила Люба продолжая держать дочь за руку и делая возле нее круг, чтобы повернуть се в направлении к дому.
Ялтуховский попытался взять девочку за вторую, свободную руку, но Майя вывернулась и ухватилась за ноги матери.
– Вот видите, – сказала Люба, нагибаясь и подхватывая дочь на руки, – месяц не заходили, и она уже не считает вас за своего знакомого. Надо чаще заходить.
– Заботы, Любовь Васильевна, заботы, – значительно отозвался Ялтуховский.
Они прошли через сени в комнату и сели за стол, судя по лежавшей на клеенке стопке книг и тетрадей служивший одновременно и обеденным и письменным.
– Ну, во-первых, – сказала Люба, – я и в самом деле рада вас видеть, потому что Костя вас любит и не только рассказывал о вас, но и давал читать ваши письма, всегда такие умные.
– Положим, бывали и глупые, – улыбнулся Артемьев.
– Может быть, – в свою очередь, улыбалась Люба. – Значит, глупых он мне не показывал. Вот. А во-вторых…
Она несколько секунд молчала, и Артемьев ждал: что она скажет во-вторых? По Люба ничего не сказала, а только, прижав к себе притихшую девочку, вопросительно и, как ему показалось, строго посмотрела в лицо Артемьеву.
"А во-вторых, рассказывайте мне о нем, – прочел Артемьев в ее глазах, – вы же за этим сюда пришли".
И Артемьев стал рассказывать ей о Климовиче.
– Вы тоже редко пишете своим? – вдруг спросила Люба.
– А что вы называете редко?
– Костя мне пишет раз в месяц.
"Мог бы и чаще", – подумал про себя Артемьев, глядя на нее.
– Хотя, наверное, это потому, что мы до сих пор всегда были вместе и он еще просто не привык мне писать, – помолчав, добавила Люба.
– Придется привыкать, – встрепенулся измученный молчанием Ялтуховский. – Надо рассматривать этот вопрос философски. Теперь эпоха войн и революций, а мы люди военные.
– Ах, Ялтуховский, Ялтуховский, – укоризненно сказала Люба, – как вы легко бросаетесь словом "война"! Нате-ка вот лучше, подержите!
И она протянула дочь Ялтуховскому.
– Подержите, пока я напишу Косте записку. А вы непременно его увидите? – повернулась она к Артемьеву.
– Конечно, – подтвердил Артемьев.
Люба села за стол, вырвала лист из тетради и несколько минут писала, поглядывая на Ялтуховского, державшего девочку. Майя сначала вывертывалась, а потом, заинтересовавшись пуговицами на гимнастерке, начала поочередно тянуть их, пока наконец не оторвала одну, наверное пришитую по-холостяцки, на скорую руку.
– Вот и все. – Люба согнула вчетверо листок, положила в конверт и отдала Артемьеву.
– Разрешите откланяться. – Артемьев поднялся со стула.
– Подождите, я Ялтуховскому пуговицу пришью, а то еще встретит дежурный по гарнизону и из-за моей Майки на губу посадит. – Люба взяла дочь у Ялтуховского, поставила на пол и обратилась к Артемьеву: – Давайте сюда руку. Можете даже палец, чтобы держалась. И ходите с ней взад и вперед по комнате, больше от вас ничего не требуется.
– А захочет ли она? – с опаской спросил Артемьев.
– Ничего, она готова бегать с кем угодно.
И действительно, Майя, даже не оглянувшись на Артемьева, а лишь почувствовав его руку как надежный предмет, за который можно держаться, засеменила с такой быстротой, что он побежал за ней через комнату и едва успел повернуть, чтобы она с разлету не ткнулась носом в стену.
Пока Артемьев бегал по комнате, Люба пришивала пуговицу стоявшему по стойке "смирно" Ялтуховскому. Пришив пуговицу, она на ходу переняла дочь у Артемьева и посадила себе на плечо. Артемьев невольным жестом потер руку, затекшую от непривычного занятия.
– Такой большой – и уже рука затекла, – сказала Люба. – А хотите посмотреть, каким вы были?
– Хочу, – сказал Артемьев.
Люба подвела его к этажерке. Па нижней полке лежали книги, на средней стояла пишущая машинка, а на верхней – две фотография; на одной был снят только что выпущенный из училища и отчаянно заретушированный Климович с двумя квадратами на петлицах, вторая была знакомая – школьный двор и на нем шеренга выстроившихся но росту семиклассников: крайним слева стоял Климович, а вторым справа, после Синцова, – Артемьев, в футболке и с одной зашпиленной внизу штаниной, для шику, чтобы все знали, что у него велосипед.
– Да, вот видите, какими мы были… – Артемьев в раздумье подержал в руках фотографию, поставил ее на место, взял лежавшую на столе фуражку, посмотрел на часы и, слегка прищелкнув каблуками, сказал, что им с Ялтуховским пора.
– Жаль. – Ничего не добавив, Люба протянула им обоим руку и вышла вслед за ними за порог.
Когда Артемьев через двадцать шагов обернулся, она еще стояла в дверях и Майя, сидя на ее плече, махала им вслед.
– Посчастливилось Климовичу, – обернулся Ялтуховский и тоже помахал рукой. – Заодно и красивая и симпатичная.
– А что, не бывает? – спросил Артемьев.
Но Ялтуховский вместо ответа только мрачно вздохнул.
Артемьев вспомнил об этом разговоре на следующий день, когда их самолеты, снижаясь, проходили над знакомыми местами: вот дорога с цепочкой телеграфных столбов, по которой он ехал в первый день, и развилка, где он ждал саперов. А вот и знакомое плоскогорье Баин-Цагана и промелькнувшая под крылом пойма Халхин-Гола с центральной переправой и мелкими кустиками возле нее, где он лежал, когда его ранили.
Сколько всего было за эти месяцы! И как ему не хватало сознания, что где-то далеко есть тот единственный человек, которого он напрасно думал найти в Наде, – человек, которому пусть не сейчас, пусть не скоро, но он все это расскажет от начала до конца: от первой дымящейся воронки за переправой до неприбранного ничейного поля и японцев, идущих с белыми флагами. И этот человек, слушая его рассказ, ужаснется, что он мог погибнуть, и обрадуется, что он выжил, – сильней, чем сам он ужасался и радовался, когда все происходило на самом деле.
"Везет же людям!" Артемьев с завистью вспомнил о Климовиче и Любе и о жившей в их доме атмосфере нешумного, уверенного в себе счастья, уверенного не только в себе, но и в том, что так и должно быть у людей.
На ровном травянистом поле, куда сели самолеты, стояли с одной стороны наш санитарный автобус и "эмочка", с другой – пятнистый, закамуфлированный японский "форд" с белим флагом на радиаторе.
– Вот и прибыли. Пятнадцать пятьдесят по читинскому времени, шестнадцать пятьдесят по токийскому, – сказал летчик. – По условию японцы должны сесть через десять минут.
Прилетевшие с Артемьевым врач, фельдшеры и санитары сразу же принялись выгружать носилки с пленными из огромных крыльев бомбардировщиков, а сам Артемьев пошел навстречу вылезавшему из "эмочки" танкисту.
Танкист оказался командиром стоявшей рядом разведроты сарычевской бригады.
– Старший лейтенант Иванов, – отрекомендовался он. – Из штаба группы пришла телефонограмма, что другие представители сюда не прибудут, заняты на основной передаче, а здесь уполномочивают вас. Сообщили, что порядок передачи вам известен, – сказал старший лейтенант.
– Известен-то известен, – сказал Артемьев, заранее знавший, что основную массу пленных будут в эти часы передавать в центре, у Номун-Хан Бурд Обо, но предполагавший, что и сюда пришлют еще кого-нибудь. – Ну да ладно, в случае чего вы поможете!
– Нет, товарищ капитан, – сказал Иванов, – в полученные мной от командования бригады инструкции переговоры с японцами не входят. Мне поручено только обеспечить боевую готовность переднего края на случай провокации и удаление японских самолетов из нейтральной зоны до восемнадцати ровно. А в случаях их неудаления, не вступая в переговоры, приказано арестовать самолеты и выставить охрану.
– Больно уж вы, танкисты, строги, – сказал Артемьев, – сразу же и арестовать! Что вам, трофеев не хватает?
На неприветливом лице Иванова появилась усмешка.
– Трофеев хватает. Но в случае провокации, согласно инструкции, могу еще взять, особенно если самолеты.
– По-моему, провокаций не предвидится, – Артемьев взглянул на небо, где высоко, с топким однообразным пением барражировала тройка наших истребителей, – японцы для провокаций временно не в настроении.
– А кто их знает, – с полным недоверием ко всему, что делали и могут сделать японцы, сказал Иванов. – Мне на всякий случай приказали вывести роту на передовую.