На Москве (Из времени чумы 1771 г.) - Евгений Салиас 3 стр.


V

24-го ноября солнце, сиявшее перед Ивашкой, ярко светило и в окошко беленькой горенки в мезонине небольшого серого дома на Ленивке… Весело, празднично льются и сияют золотые лучи чрез причудливые узоры, что разрисовал мороз на стеклах окошечка. Вся горенка была всегда светла, сама по себе от белой, без единого пятнышка, штукатурки стен и потолка, от нового белого пола, от кровати с белым, как снег, одеялом и белой кисейной занавеской. Теперь же, от яркого солнца зимнего, золотисто-красного, белая горенка блестит и светится как-то особенно чудно. Заглянуть бы кому-нибудь в эту горенку, и он непременно, тотчас бы заметил, почувствовал, что не похожа эта горенка на другие! А что в ней такого особенного? Ничего!

Горенка эта вся белая, золотистым огнем горит в лучах солнца, которые будто играют, переливаются по стенам и на полу. У стены снежно-белая девичья кровать, несколько ясеневых стульев, маленький комодец под белой салфеткой, в углу киотик и четыре простые иконы без риз. Над ними свесилась старая верба от прошлого еще праздника; пред ними лампадка стоит, а около нее пузырек со святой водицей и вынутая просвира, сухая, потрескавшаяся, тоже полугодовая. У окна узорчатого столик и на нем корзинка. На окне клетка, и в ней серая кургузая пичуга попрыгивает от зари утренней до зари вечерней.

Вот и вся горенка – и все, что в ней есть!..

Да, но в ней еще в белом платье и переднике девушка Уля сидит перед столиком у окна. Вот от Ули, знать, вся горенна-то и имеет чудный вид. Уля – душа этой горенки…

Кажется, что, и не зная, можно было бы догадаться, что это горница Улина. Ее лицо, чистое, светлое, и взгляд ее больших ясно-серых глаз, и милая ласковая улыбка веяному сразу выдают ее душу, тоже ясную, чистую, добрую, и всю вот… как на ладони!..

Глянет Уля на нового человека – и кажется, будто глаза и губы ее, все лицо вечно-безмятежно радуются чему-то и будто говорят кротко:

"Нате!.. Вот я!.. Вся тут! Хотите – любите, хотите – нет…"

И новый человек невольно взглянет на Улю тоже весело и тоже кротко. И ему покажется, что он Улю давным-давно знает. И тотчас же новый человек догадается, что, однако, очень мудреного говорить Уле не надо и мудреного с нее взыскивать тоже не надо… А все то простое, и Божье, и человеческое, все то, на чем мир стоит, Уля лучше всех давно поняла, знает, чувствует! Как в ней самой, на душе ее ясно ей все и понятно, так и вокруг нее в мире, – тоже все ясно ей и понятно.

И Уля похожа, право, на свою горенку. Так же чиста, и бела, и светла она и лицом, и душой, как светла горенка. Как золотые лучи солнца проливаются теперь сквозь хитрые узоры окна в белую горницу, так же иной теплый и ясный свет, не всякому ведомый, проливается в душу Ули, когда она одна по целым часам сидит здесь за столиком с работой в руках, а мысли ее тихо по миру бродят. И этот свет душевный не сияет ярко, не блещет, а будто тихо мерцает в ней, как лампада, и тихо отражается на ее губах, в кроткой улыбке, в ее безмятежном светло-сером взгляде.

– Славная она какая! – тотчас же говорит или думает про Улю новый человек.

Молодой глянет на нее и присмотрится еще, покосится так, что Уле иной раз надо поневоле глаза опустить… Старый глянет – повеселеет, будто старая душа встрепенется в нем… Злюка иная глянет на Улю и отвернется тотчас, как сова от луча солнечного, как грешник от иконы и лика угодника. А ребята большие и малые, от грудного младенца до большущего буяна и головореза, – все лезут и липнут к Уле, как мухи на мед. Взрослый подросток все ей свои затеи поверяет, а грудной младенец сейчас начнет приглядываться к ней, будто глядеться в свет ее глаз, надеясь увидать там то самое, что еще недавно знал… пред тем, что сюда прийти, в этот мир!.. И младенец, пристально вглядевшись в этот лучистый свет Улиных глаз, тотчас усмехнется, – для людей простовато, глупо, а на деле мудрено, хитро; будто, переглянувшись с Улей, поняли они оба такое, что другим людям неведомо и непонятно, про что они – себе на уме – одни с ней знают!..

Уля почти целые дни сидит здесь в своей горнице и шьет, покуда светло на дворе. Много дает работы Авдотья Ивановна… Конца ведь и не будет этой работе, потому что барыня не на себя, а чуть не на всю Москву шьет ее руками и поставляет всякое белье. Сидит Уля с утра до обеда, а пообедав, накинет на плечи шубку, выглянет за ворота на минуту, подышит морозным воздухом, пробежит по льду на тот берег Москвы-реки или до угла Пречистенки, иногда сбегает до церкви к знакомой просвирне на минутку, и опять домой. И такая же веселая, только румянее от мороза, вбежит по крутой лестнице в свой мезонин и опять сядет работать. Иной раз, однако, она долго держит шитье в одной руке, иголку в другой, – и обе руки лежат недвижно на коленях, а глаза ее устремились на любимца чижика в клетке и глядят ласково, как он прыгает, чиркает лапками по жердочкам, клюет семя и попискивает свою однообразную, немудреную, безобидную песню.

Уля любит своего чижика особенно потому, что ей кажется, будто его жизнь в клетке и ее жизнь в мезонине – та же самая – простая, одинокая, будто никому не нужная, ни миру Божьему, ни людям, ни себе самому. Сдается невольно, что и этому чижику, и Уле равно незадача какая-то на свете! И правда, чижик тоже удивительная пичуга. Точно его Бог чем обидел, и будто он покорно принял это, как бы неизбежное, заслуженное, и без попреков, смиренно покорился своей судьбе.

В этот день ясный, праздничный Уля все-таки сидела за работой, но ей было как-то не по себе, она тревожно поглядывала и прислушивалась вокруг себя. Внизу слышались громкие голоса барыни и Капитона Иваныча. Будто предчувствие чего-то сказывалось в Уле, и работа не клеилась. Все чаще оставляла она иголку и задумывалась, вспоминала последние слова и взгляды барыни – особенные, многозначительные, обещавшие мало добра, много худого…

Со всяким худом кротко, многотерпеливо и смиренно сживалась Уля, говоря:

– Видно, такова моя судьба.

Но за последнее время надвигалась страшная гроза на ее серенькую, скромную и безобидную жизнь, и Уля чуяла невольно, что даже при всем ее вечном смирении и покорности судьбе мудрено будет пережить эту грозу. Она чуяла, что Авдотья Ивановна и вдова расстриги обе затевают что-то…

Уля знала, что имущество Капитона Иваныча было формально передано когда-то жене по слабости характера, и теперь остатками этого имущества Авдотья Ивановна и по закону могла распоряжаться, как хотела. А Уля, по продаже рязанского имения, осталась за ними… Тогда Капитон Иваныч не захотел продать свою крепостную племянницу, а выписал из купчей. Он хотел, напротив, устроить ей вольную и собирался сделать это постоянно… и не собрался! И все его имущество, и крепостные были уже теперь не его, а Авдотьи Ивановны. На просьбы его отпустить его племянницу на волю барыня-супруга обещала… завтра и на днях, с весны до осени и с осени до весны…

VI

Ивашка, сбыв с рук старуху, начал расспрашивать прохожих о том, где Ленивка.

Через час путешествий по улицам Москвы он нашел наконец дом Воробушкиных. Среди тени и грязи, между десятками маленьких деревянных домиков, нашел он тоже небольшой домик, неопределенного цвета, серый не от краски, а от времени и ветхости. Подивился он, в каком плохом домишке поселились его прежние господа. Такая ли бывшая их усадьба на селе! Ивашка въехал на грязный двор и, увидя какую-то женщину, выглядывавшую из сарая, нереспрооил на всякий случай, здесь ли живет барин, Капитон Иванович Воробушкин.

– Здеся, здеся, – отозвалась женщина, – тебе что нужно? Дело какое? Ты повремени… У них ныне с утра шум.

Ивашка, вылезший из саней, вопросительно глядел на женщину.

– Повремени, – продолжала она, – с утра шум… Подрались еще до обедни. Чего глаза выпучил?

Ивашка прислушался, и действительно, в маленьком сереньком домике слышались голоса, и, несмотря на то, что он давно не видал Капитона Иваныча и его супруги, он узнал голоса обоих.

Ивашка спросил про Улю. Женщина сказала, что барышня у себя наверху, и вызвалась пойти ее назвать.

Через несколько минут показалась на крыльце красивая, стройная фигурка в простом белом платьице и удивленно оглядела двор. Уле странным показалось, что какой-то приезжий, чужой человек спрашивает ее, и, ожидая каждый день какой-нибудь неприятной нечаянности, она уже испугалась известия. Но вот она увидела приезжего и опрометью бросилась к нему и повисла у него на шее.

– Иваша! Иваша! – залепетала она и, не имея сил от радости произнести что-либо, молча потянула его за руку в дом.

– Пойдем ко мне, – шепнула она в сенях, – у нас внизу с утра идет война. Бедный Капитон Иваныч! Чую, что из-за меня.

Девушка провела Ивашку к себе в мезонин, усадила и стала расспрашивать. Ничего особенного не мог ей передать молодой парень. Единственное известие, которое могло затронуть Улю за живое, была смерть матери Ивашки и ее кормилицы, о которой она ничего еще не знала. Скоро все новости Ивашки истощились.

– Ну, ты что? Как поживаешь? – спросил он Улю.

Грустно взглянула она в лицо своего молочного брата, вздохнула и понурилась.

– Что я? Всякий день жду, что попаду Бог весть куда. Капитон Иваныч ко мне ласков по-старому иикз-за меня много терпит. А уж Авдотья Ивановна, Бог с ней!.. Не мне одной от нее плохо приходится. У нас ведь, Иваша, всякий день крик и ссоры. Капитон Иваныч с утра до вечера пропадает из дому, уж больно ему тошно становится от нее.

– А она, верно, к тебе привязывается, – заметил Ивашка, – ведь ей нужно с кем-нибудь браниться.

– Да, ко мне, – отозвалася Уля и задумалась.

Видно было, что она особенно озабочена какой-то одной мыслью. Раза три или четыре во время веселой и радостной беседы с Ивашкой она задумывалась и вдруг не слушала, что он говорит.

Ивашка хотя давно не видел ее, но прежде хорошо знал и угадывал малейшее движение ее души.

– Да ты что? С тобой что? Замуж тебя, что ли, прочат силком? – спросил он наконец.

– Нет, какое замуж… Кто на мне женится!.. Я и здесь, в Москве, с тем же прозвищем осталась, как и вас на селе с тобой звали…

– Мужицкие дворяне! – рассмеялся Ивашка. – Ну, так, знать, Авдотья Ивановна на тебя замышляет что-то?

– Конечно.

– Да что же такое?

– После скажу. Теперь ты лучше расскажи, что будешь делать, как будешь жить. Здесь, в Москве, мудрено, и я все о тебе думала. Тебе бы в певчие поступить к какому-нибудь вельможе. Житье хорошее, берегут ради голоса. Только одно: вина пить не позволяют; да ведь ты же и не охотник до него.

– Да, это хорошо, – задумчиво проговорил Ивашка, – а покуда я просто куда батраком наймусь.

– Лакеем? – спросила его Уля.

– Это что такое?

– А это здесь зовут. Значит, служитель в горнице.

– Чудно, – отозвался Ивашка.

Уля хотела что-то заговорить, но к ней в комнату пришла кухарка Агафья и позвала вниз к барыне.

– Авдотья Ивановна беда как осерчала, – объяснила она. – Увидела она его лошадь с санками, спросила: чьи? Сказала, что он у вас сидит, она и озлилась. Идите вниз.

Ивашка немножко перетрухнул от непривычки, но Уля была совершенно спокойна и ясно улыбалась.

– Ты, голубчик, не робей; ты вот отвык… а мне теперь скажи, что она хоть с ножом в руке бегает, так я не боюсь. Хуже того, что было, не будет.

И друзья отправились вниз. Капитона Иваныча уже не было дома, и внизу у Авдотьи Ивановны сидела в гостях ее приятельница, мещанка Климовна, вдова расстриги попа, с которой у барыни были теперь всегда разные тайны.

"Распопадья", как называл ее Капитон Иваныч, исполняла разные поручения разных барынь. Она была вхожа во все московские дома, знала все московское барство и являлась ежедневно, но, конечно, с заднего крыльца и через девичью. Она, подобно Воробушкину, знала всю Москву, и вся Москва ее знала, но встречала презрительно.

Теперь она сидела у Авдотьи Ивановны, ела принесенный ей из кухни студень и таинственно, шепотом, объясняла Авдотье Ивановне, что она все ее мудреное дело справила, что не нынче завтра все будет кончено.

– И про Сидорку-портного там сказано, и про попугая сказано. Все как следует! – таинственно говорила Климовна. – От меня, стало быть, известиться?

– Ну да, от вас. Вы укажете, где попугай и где портной. Ну ладно… Только бы мой сусальный петух не взбунтовал через меру… – прошептала Авдотья Ивановна задумчиво.

Когда Уля вошла в горницу, обе прекратили свою тайную беседу. Климовна, хитро улыбаясь, расцеловалась с Улей, Авдотья Ивановна сердито спросила: где Ивашка?

– Тут, в прихожей… прикажете позвать?

– Вестимо. Он, поганец, должен был прямо к барыне идти, как приехал, а не к тебе на вышку. Хоть и продана вотчина и не мой он, а все-таки должен уважить барыню.

Ивашка вошел в горницу, слегка робея, и поклонился.

– Здравствуй, шальной; зачем пожаловал? Думал, Москва без тебя не простоит…

– Всем миром, Авдотья Ивановна, порешили и отправили меня. Сказывают: не гожусь.

– Что же? Тут-то, полагаешь ты, что годишься? Что ты будешь делать?

Ивашка объяснил, что наймется куда-нибудь в услужение, а до тех пор просил позволения остаться в доме у барыни.

Авдотья Ивановна задумалась. С одной стороны, она понимала, что к мужнину полку прибыло, что Капитон Иваныч, Уля и Ивашка будут теперь заодно и против нее в каком бы то ни было деле. С другой стороны, Авдотья Ивановна уже разочла, что можно отобрать у Ивашки санки и коня за постой и продать.

После минутного молчания она произнесла нерешительно:

– Ладно, оставайся; там видно будет.

И тотчас, к удивлению Ули, Авдотья Ивановна стала собираться и одеваться, чтобы идти вместе с Климовной куда-то по делу.

Уля невольно широко раскрыла свои красивые глаза и, не сморгнув, глядела на одевавшуюся барыню. Отсутствие ее из дому с Климовной предвещало всегда что-нибудь очень дурное.

Когда обе женщины вышли из дому, Уля села на первый попавшийся стул и глубоко задумалась.

VII

Ивашка долго стоял молча над Улей, с грустным выражением лица, почти даже с глупым выражением, и смотрел на ее поникнутую голову, бессознательно рассматривал красивый ровный пробор ее светло-русых волос. В голове его вертелась все одна и та же мысль: как пособить горю, как избавить Улю от Авдотьи Ивановны? И вдруг, словно надумав нечто очень умное и важное, он выговорил быстро:

– Уля, знаешь что?.. всем бы бедам конец – выходи ты замуж.

Уля подняла на него голову и глянула с изумлением.

– Что?!

– Выходи, говорю, замуж.

Уля, несмотря на свое грустное настроение, звонко и весело расхохоталась.

– Чего ты? Я не в шутку… Подумай только: выйдешь замуж, от барыни избавишься.

– Ах ты, Иваша, Иваша! – перебила его девушка, – все ты тот же! Сколько времени не видала я тебя, а все ты тот же.

– Чего тот же? – вдруг будто обиделся Ивашка.

– Да ты не обижайся… Вижу, вижу. Уж и губы распустил, как бывало прежде, – тихо и почти нежно произнесла Уля.

– Что же такое я сказал? – обидчиво заговорил Ивашка. – Вестимо, кроме эдакого, ничего не придумаешь. Выходить тебе замуж и наплевать тебе на Авдотью Ивановну и на всех.

– Изволь, сейчас выйду, да только за кого?

– Ну, как за кого?!

– Да так: за кого?

– Да я почем знаю.

– Ну, вот и я не знаю.

– Неужто же в столице нет никого? Народа в столице много.

– Да, народа, Иваша, много, да замуж не за кого.

– Отчего же так?

– А оттого, Иваша… – И веселое лицо Ули вдруг омрачилось. Она помолчала и выговорила:– Оттого, Иваша, что для мужицкой дворянки нигде пары не найдется. Я одна как перст, сама по себе, ни к кому не пристала. Во всей Москве есть у меня одна старушка-просвирня, с которой я могу водиться. Для одних хоть бы для дворян, для купцов, – я крепостная холопка; для других – хоть бы для прислуги нашей, – я барышня, только не настоящая, боковая…

И в светлых, серых глазах Ули вдруг показались две крупные слезы. Ивашка заметил их и вымолвил:

– Что ты! зачем? Ну вот и плакать! Боковая… что такое боковая?!

– Так меня, Иваша, здесь зовут. Как кто осерчает на меня зря, без толку, так и назовет "боковой" барышней.

– Что же это значит такое? мне невдомек…

Но Уля не отвечала на этот вопрос и продолжала тихо, глядя в пол:

– Вот оттого мне и не за кого замуж выходить. И за мужика нельзя, и за купца нельзя; а за барина – и говорить нечего. Мы с тобой, Иваша, мужицкие дворяне с детства были, да так и останемся. Ты еще – другое дело. Кто тебе приглянулся, ты и женишься, а я же не пойду говорить какому-либо человеку: сделай, мол, милость, женись на мне! Да и не до того, Иваша…

– Никому не пара!.. – бормотал Ивашка, как бы про себя. И он вдруг ахнул на всю горницу, точно будто испугался чего-то.

– Что ты! – воскликнула Уля.

– А за меня!

Уля не поняла. Ивашка вопросительно глядел на нее, пораженный сам своим открытием.

– Что?

– За меня.

– Что за меня? Что ты говоришь?

– За меня, за меня выходи!

Уля все-таки не сразу поняла и, поняв, опять звонко рассмеялась.

– Ей-Богу, Уля, за меня выходи! Ведь я буду вольный, – вот тебе Христос, – скоплю денег, откуплюсь, и как мы с тобой заживем отлично! Я пойду в дворники либо в кучера, а ты… – Ивашка запнулся.

– Вот то-то, Иваша, и не знаешь. Вот то-то и дело: ты в дворники, ну, стало быть, я – в кухарки.

– Нет, как можно!

– То-то, стало быть, нельзя. Ну – в горничные девки.

– Нет, как можно!

– Ну – в прачки, поломойки…

– Да нет, чего ты врешь!

– Ну, так как же, Иваша? Ты дворник, а я, будучи твоей женой, буду барышней-чиновницей? Видишь, вот никак и не клеится.

Ивашка вздохнул и выговорил тихо:

– Да, и то, не клеится.

И оба замолчали. Уля снова понурилась и думала о том, что часто приходило ей на ум: неужели же никогда не найдется человека, который полюбил бы ее, за которого она могла бы выйти замуж и зажить своим домком, своим счастьем. Часто невольно и смутно представлялся ей этот вопрос, и она отгоняла его, как нечто незаконное, как пустую, глупую мечту. Но теперь, когда в первый раз другой, хотя и ее молочный брат, заговорил об этом с ней, ей сразу яснее, настоятельнее представился этот жгучий вопрос.

Почему же и нельзя? почему же не найдется такого человека? Может быть, и найдется, может быть, и нашелся бы давно, если бы она не избегала так упорно и не боялась так страшно всякого нового знакомого. Хоть бы вот этот молодой барин, которого встречала она несколько раз на Знаменке, когда бегала в гости к просвирне… Этот молодой барин, который, будучи в церкви, прошлое Светлое Воскресенье, в конце заутрени пробрался через всю густую толпу прямо к ней, подошел вдруг и сказал: "Христос воскресе" – и прежде чем она успела опомниться, трижды расцеловался с ней. И с тех пор много ночей мешало ей спать его веселое, красивое, улыбающееся лицо. Хоть бы он?! Если бы она с тех пор около года не избегала его тщательно, не бегала к просвирне совсем другими переулками, что было бы теперь? Может быть… Но мысли Ули были прерваны внезапным скрипом отворившейся двери. На пороге показался Капитон Иваныч и, увидя Ивашку, взмахнул руками и ахнул:

– Иван! Иван!

И через секунду Капитон Иваныч душил Ивашку в своих объятиях и целовал его в обе щеки.

Назад Дальше