- Думают, что математика наука скучная, а главное в ней - умение считать. Это нелепость, ибо цифры в математике занимают самое последнее место, а сам математик - это прежде всего философ и поэт… Я ведь совсем считать не умею! - признавался Остроградский, ошеломляя слушателей. - Мои ученики считают лучше меня. А вот я часто путаюсь в цифрах и, если бы экзаменовался по арифметике у того же Паукера, он бы сразу влепил мне единицу. Но между нами большая разница: я все-таки математик, а вот Паукер никогда им не был и никогда им не станет…
Соответственно таким взглядам он и вел себя с учениками. Остроградский сразу выявлял в аудитории двух-трех человек, будущих "Декартов" и "Пифагоров", для них и читал лекции, остальных же именовал "казаками", к познанию математики неспособными. Одному из таких "казаков" Михаил Васильевич поставил самый высший балл на экзамене.
- Чему дивишься? - сказал он ему. - Ты в интегралах был неучем, таковым и помрешь, я это знаю. Но я ставлю тебе "двенадцать", ибо твои идиотские рассуждения неожиданно навели меня на одну мысль, о какой мне самому никогда бы и не додуматься… Так что, братец, от дураков тоже польза бывает!
Иногда, задумчивый, он приступал к чтению лекции на французском языке, порою же начинал рассказывать великосветские сплетни, а потом, иссякнув в хохоте, подначивал слушателей:
- Господа, может, и вы мне анекдотец расскажете?..
О нем враги говорили, что он просто лодырь, каких свет не видывал, и Остроградскому все равно о чем болтать, лишь бы скорее закончилось время лекции. Так, перед офицерами академий он чаще всего рассказывал о полководцах древности, поражая всех великолепною эрудицией, мастерски рисуя на доске схемы знаменитых сражений. Однажды Остроградский так увлекся битвою при Арколе, что не сразу заметил в дверях появление генерала - начальника военной академии.
- …и вот, - громыхал бас Остроградского, - когда все уже дрогнули, Бонапарт вышел вперед, спрашивая бегущих: "Солдаты, вы еще не видели чуда?" - Тут он заметил генерала и быстро изобразил на доске "х. dx". - Именно в этом интеграле икс-де-икс и проявилось чудо его гениального решения…
Генерал мгновенно испарился, ибо иметь дело с иксами не был намерен. Да, читатель, многие считали Остроградского чудаком, и отчасти это мнение даже справедливо. Однажды он принимал экзамен у молодого инженерного офицера.
- Что-то я вас не помню. Назовитесь, милейший.
- Цезарь Кюи. Цезарь Антонович Кюи.
Остроградский мигом поставил ему "12", даже не задавая вопросов, а когда будущий композитор выразил свое недоумение, ученый попросту выставил его из аудитории - со словами:
- Иди, мой хороший. Цезарь всегда побеждал…
Марье Васильевне, жене своей, он не позволял читать статей Белинского, чтобы излишне не возбуждалась, но сам был человеком очень начитанным, литературу страстно обожал. Иногда, прервав лекцию и обтерев лицо от слез, Остроградский навзрыд читал Сумарокова или Пушкина, но особенно жаловал он Тараса Шевченко.
На экзаменах бывал то неожиданно покладист, то вдруг становился крайне придирчив, угрожая абитуриентам:
- Сидели вы тут на "Камчатке", на Камчатке и карьеру свою закончите… А дважды два сколько будет?
От этого многие офицеры из числа "казаков" заранее ложились в лазарет, притворяясь больными, только бы избежать яростного гнева Остроградского. П. Л. Чебышев, сам великий математик, не раз встречался с Остроградским за столом в доме В. Я. Буняковского (тоже математика), но чаще они пикировались меж собою, как соперники, а много позже, когда Остроградского не стало, Чебышев вспоминал о нем с большою печалью:
- Человек был, конечно, гениальный. Но он не сделал и половины того, что мог бы сделать, если бы его не засосало это утомительное "болото" постоянного преподавания…
Читатель, сведущий в истории русской науки, с ехидцей спросит меня - не желаю ли я замолчать об отношении Остроградского к Лобачевскому? Скрывать не стану: Михаил Васильевич дал резко отрицательный отзыв о теориях великого казанского геометра, идеи которого казались ему чуждыми и малопонятными. Мне думается, что Остроградский попросту не привык понимать то, что было непонятно ему с первого же прочтения…
Дабы не утомлять читателя, не стану перечислять все 48 научных трудов Остроградского, включая и работы по баллистике или даже теории вероятностей. Он был признан всем миром, стал членом академий - Туринской, Римской, Соединенных Штатов, а после Крымской кампании попал и в число "бессмертных" Парижской академии. Слава же в России была столь велика, что в ту пору поступающим в университет желали самого лучшего:
- Быть тебе Остроградским!..
Михаил Васильевич был настолько предан науке, что все мирское порою его не касалось. Сутками не выходил к семье, работая взаперти. Потому-то, когда после смерти родителей начался раздел кобелякских имений, Остроградский даже не поехал на родину, послав судиться-рядиться свою жену.
- Бери, что дадут, - наказал он ей. - За кадушки да грядки не цепляйся. Нам с тобой хватит, и детям еще останется…
Мария Васильевна "выцарапала" у родичей мужа деревеньку Пашенную Кобелякского повета, где вблизи протекал лирический Псел, но вернулась она в Петербург - сама не своя, часто поминая соседнего помещика Козельского:
- Ах, пан Козельский… ну, такой озорник! Однажды я стою вот таким манером, его даже не замечаю, конечно, и ем вишни. А он вдруг подходит и… Знаешь, что он мне сказал?
- Уйди, - сказал ей муж. - Не мешай мне думать…
Еще раз смотрю на старинную фотографию того дома, что достался ученому в Пашенной: обычная "хохлацкая" хата, жалкое подобие крылечка с претензиями на колонны, крохотные оконца. Сюда он приезжал на каникулы, чтобы насытиться спелыми кавунами, наесться галушек с варениками. Крестьяне ожидали его приездов с нетерпением. Михаил Васильевич, человек щедрый, задавал им пиры под открытым небом, одаривал молодух гребешками и лентами. Очень он любил купаться в реке, голый, скакал по берегу, крича деревенским детишкам:
- А ну, ррраакальи такие, кто кого - калюкой!
Начиналось побоище "калюкою" (грязью), и светило научной мысли, тайный советник империи и кавалер многих орденов, весь обляпанный грязью, радовался, как ребенок, меткости попаданий. Ничто, казалось, не предвещало жизненных перемен. Впрочем, об этой перемене сохранились две версии. Первая такова. Однажды ночью, в дальней дороге, Остроградский уселся в свою карету. Было темно, лошади тронулись, и обняв жену, он целовал ее, а "жена" помалкивала. Потом заявила:
- Вот как сладко! Только, сударь, ваша жена уехала в карете моего мужа, так что теперь можете целовать меня и далее. Видит бог, возражать я не стану…
Наверное, это один из анекдотов, каких немало о нем рассказывали. На самом деле все было проще и не столь романтично.
Мария Васильевна еще по весне выехала с детьми в Пашенную ради летнего отдыха, выехала намного ранее мужа; когда он сам приехал в имение, то жены не застал. А крестьяне подсказали ему, что она давно отбыла к соседнему помещику Козельскому. Остроградский поехал в имение своего соседа, где нашел разбросанные вещи жены, а жена и сам Козельский спрятались от него в курятнике, о чем Остроградский догадался по тому переполоху, который там устроили куры с петухами. Все стало ясно, как Божий день. Не тащить же ему жену за волосы! Остроградский вернулся в Пашенную, а вечером к нему нагрянула жена Козельского:
- Позвольте жить с вами… хотя бы гувернанткой при ваших деточках. Не могу же я оставаться при муже, который чужой женой овладел… вашей же! Не изгоняйте меня… Куда же мне теперь деваться? Не любви у вас, а жалости прошу…
Остроградский обладал железным здоровьем, никогда и ничем не болея. Петербуржцы часто видели его гуляющим в сильные морозы или под проливным дождем - даже без зонтика, а галош он не признавал, как не признавал и врачей, считая их шарлатанами. Летом 1862 года он выехал, как всегда, на родину, много купался и не желал замечать, что на спине у него назревает опасный нарыв.
Родственники уговаривали Остроградского ехать в Полтаву, чтобы показаться опытным врачам, на этом же настаивал и сельский врач О. К. Коляновский. Поддавшись на уговоры, Михаил Васильевич созвал всех крестьян на прощальные посиделки:
- Сидайте же, щоб все то добре сидало…
11 ноября Остроградский приехал в Полтаву, остановился на Колонийской улице в доме В. Н. Старицкой, своей давней знакомой. Начал было и поправляться, но 7 декабря не отказал себе в удовольствии поесть маринованных угрей, после чего положение больного резко ухудшилось. Нарыв на спине превратился в рану.
Петербург в эти дни публиковал в газетах бюллетени о состоянии его здоровья. 20 декабря, окруженный сородичами и друзьями, Остроградский - время было к полуночи - вдруг стал волноваться, потом крикнул двоюродному брату Ивану:
- Ваня, мне мысль пришла… запиши скорее!
Но эта мысль гения, рожденная на смертном одре, осталась уже невысказанной, сопроводив Остроградского в могилу.
Гроб с его телом погрузили на сани и отвезли в деревню Пашенную, где была семейная усыпальница дворян Остроградских…
Мне осталось поведать последнее. О дочерях ученого мною уже помянуто ранее. А вот единственный сын его Виктор не унаследовал от батюшки даже малой толики его гения, и еще молодым человеком был уволен из артиллерии за полную безграмотность - именно в математике! Виктор Остроградский умер в селе Рыбцы, будучи опекаем в "Доме призрения для бесприютных дворян" (то есть нищих дворян). Странно, что и его мать - Мария Васильевна - встретила старость тоже на чужих хлебах у графини Софьи Капнист, будучи приживалкой в ее богатом имении.
О чем мне еще сказать? Пожалуй, о той мемориальной доске, что лисит на стене "академического" дома - на берегах Невы.
Но доска и есть доска, она мало что говорит.
А хорошо бы нам воскресить старое пожелание молодежи:
- Иди и учись! Быть тебе Остроградским…
Двое из одной деревни
Сейчас уже трудно восстановить истину - из далекого прошлого дошли только смутные отголоски преданий. Верить ли им? Но когда ничего не осталось, кроме легенд, приходится брать на веру даже слухи из былой, невозвратной жизни…
С чего начать? Начну просто. Жили-были два здоровущих балбеса в убогой деревушке, что неприхотливо раскинула избенки близ дорожного тракта. Один был дворянин Митя Лукин, другой - Ильюшка Байков, его же крепостной, который своего барина почитал верным приятелем, и расставаться они не собирались - дружили! Из родни Лукин имел только дядю, который, опекунствуя над недорослем, нарочно держал его в черном теле, ничем не балуя. Потому-то, наверное, сам жил в Москве, сибаритствуя, держа племянника в забвенной деревне, а крепостного ему дал только одного - словно в насмешку.
Читатель уже догадался, что с одного крепостного сытым не бывать. Тем более что ни пахать, ни сеять они не собирались, а жили как птицы небесные, что Бог подаст - то и ладно! Жили в крестьянской простоте: на одних полатях спали, из одной миски щи лаптем хлебали, одною овчиною укрывались, а кто тут дворянин, кто раб его, - об этом не думали, ибо, живущие в простоте, совместно делили свое убожество. И, отходя ко сну, согласно зевали:
- Что-то Боженька даст нам завтра? Хорошо бы дождь хлынул да грязи развезло поболее, чтобы нам, сиротинушкам, была пожива верная… Ну, спим, братец. Утро вечера мудренее…
Дорожный тракт был всегда в оживлении, одни в Москву, иные в Питер ехали, - вот они и жили, кормясь с путников. Упаси бог, не подумайте, что Лукин с Байковым проезжих грабили, - нет, они имели кормление с невообразимой гигантской лужи, которая (со времен царя Алексея Тишайшего) кисла и пузырилась как раз посреди тракта, давно закваканная лягушками. Так что, сами понимаете, все кареты или коляски прочно застревали посреди этой лужи, и, бывало, даже шестерка лошадей часами билась в грязи по самое брюхо, не в силах вытащить карету из ветхозаветной российской слякоти.
С первыми петухами Лукин и Байков, зеваючи, выходили на тракт, как на работу, и укрывались под кустами недалече от этой лужи, терпеливо ожидая добычи.
- Во, кажись, кто-то едет, - прислушивался Илья.
- Далеко не уехать, - отвечал Лукин, - и нашей лужи никому не миновать, а нам сейчас прибыль будет…
Точно! Как всегда (уже второе столетие подряд), карета застревала посреди громадной лужи, ямщик напрасно стегал лошадей, из окошек выглядывали встревоженные лица путников, и скоро слышался их крик о помощи:
- Эй, в поле! Есть ли душа живая? Помоги-и-и-и-те…
Лошади выбивались из сил, а коляска все больше погружалась в грязь, тут Лукин с Байковым вылезали из кустов, и, увидев их кулаки величиною с тыкву, проезжие первым делом не радовались, а пугались, ибо этим парням только кистеней не хватало да не свистели они Соловьем-разбойником.
- Ну-к што? - говорил Лукин. - Мы помочь завсегда рады-радешеньки, тока и вы нас, люди добрые, не забывайте…
После такой преамбулы парни смело забирались по пояс в середину лужи - и раз-два, взяли! - на руках выносили карету с пассажирами на сухое место, да с такой нечеловеческой, почти геркулесовой силой, что лошадям нечего было делать. Тут, вестимо, их награждали: когда гривенник дадут, когда копейку, а однажды застрял в луже очень знатный вельможа, так он даже плакал от радости и рубля не пожалел…
Митя Лукин с Ильёй Байковым об одном Бога молили: "Чтоб эта лужа ни в кои веки не пересохла, чтобы эти канальи-инженеры не вздумали дорогу чинить… Тады мы настрадаемся! А захотим, так новую лужу создадим, еще глыбже…"
Беда пришла с иной стороны - от дяди. Велел он племяннику быть в Петербурге, чтобы заполнить вакансию в Морском корпусе, и в этом решении дядя, очевидно, исходил из житейской мудрости: с глаз долой - из сердца вон!
- А как же я? - закручинился Илья Байков.
- Не горюй, - утешил его Митенька, - я тебя не покину, и до Питера потопаем вместе… Сбирайся!
Сплели они себе новые лапти, перекинули через плечи котомки с немудреным скарбом и - пешком! - отправились в столицу, где их поджидала удивительная судьба. О двух парнях из одной деревни написано очень много, и все мемуаристы сошлись в едином мнении: живи они в древние античные времена, когда в людях превыше всего ценилась атлетическая сила, ставили бы им памятники в Афинах, их статуями украшали бы Акрополь.
Читатель, с семейными преданиями отныне покончено, перейдем к официальной части, которая составлена по документам и воспоминаниям современников…
Итак - Петербург, время царствования Екатерины Великой.
На берегах Невы Дмитрий Александрович Лукин расцеловал своего товарища, со слезами простился и сказал ему так:
- Нашто мне тебя, Ильюша, в рабстве томить? Ступай-ка, братец, на волю, чтобы писаться впредь Ильёй Ивановичем…
И стал Илья Байков "вольноотпущенным", то есть ничейным: сам себе голова! Хотел было он снова подле какой-нибудь хорошей лужи пристроиться, чтобы иметь верный прибыток, но - вот беда! - улицы Петербурга таковы, будто их утюгом выгладили, а от ровных мостовых какая пожива? С детства любивший лошадей, Байков устроился при конюшнях: когда овса лошадям засыпать, когда под хвостом у кобылы помыть, был он в этом обиходе большой мастак, советы давал дельные, и потому скоро его в столичных конюшнях знали. Служил кучером у разных господ, поднакопил деньжат, в полиции ему паспорт выправили, стал Байков писаться "мещанином".
Иначе складывалась стезя дворянская, стезя офицерская. Произведенный в гардемарины, Лукин плавал на Балтике, под парусами ходил до Архангельска и обратно, а в 1789 году стал лейтенантом, в войне со шведами дрался во многих баталиях, а с 1794 года командовал скутером "Меркурий"… Как учился Лукин в корпусе - не знаю. Но зато мне известно, что до самой смерти читать он так и не научился. Однако памятью обладал феноменальной. Еще в корпусе, прослушав лекцию по навигации или стрельбе плутонгами, он на всю жизнь укладывал ее в своей голове. Если ему приносили диспозицию к бою, он велел читать вслух, и тут же самый мудреный текст повторял слово в слово без единой запинки. Сейчас такие головы, как у Лукина, более схожие с компьютерами, считаются чудом природы, феноменом небывалых возможностей человеческого мозга, а тогда… Тогда больше дивились силе его, а не памяти!
- Сила есть - ума не надо, - говорил он, посмеиваясь…
Конечно, они частенько встречались в Питере, дружили по-прежнему. Илья Байков женился, имел девочку, но жена пошла на базар и пропала, будто ее и не было. Лукин оженился на дворянке Анастасии Ефремовне, что происходила из голландского рода Фандер-Флитов, служивших на Руси мореходами со времен Петра I. Илья навещал своего бывшего "барина", помогал ему по хозяйству. Лукин жил бедно, а когда созывал гостей, Илья Байков заранее привозил для него сорокаведерную бочку с водой. Гости любовались из огон, как Илья вносил бочку в дом, а Лукин перенимал ее и ставил на кухне. К жене Лукина Илья относился так-сяк:
- Ой, Митенька, набедствуешься ты с этакой девицей, гляди, как она глазами-то стреляет. Да и вертлява горазд.
- Управлюсь, - отзывался Лукин…
Дядя у него умер, и Лукин получил в наследство деревню где-то за Тулой. Решив проведать свое поместье, взял в дорогу жену с девочкой, просил Илью сопровождать его.
Декабрист Н. И. Лорер записал рассказ Байкова. В пути однажды их застала гроза, а на опушке леса вдруг засветилась окошками изба, очень просторная. Вошли. Самовар поставили. А за стенкою - голоса какие-то, Лукин и говорит: сходи, Илья, проведай, что за люди… Вошел Илья в придел избы, а там полно мрачных мужиков - все с кнутами, словно цыгане. Байков сказал Лукину, что дело нечистое:
- Я потихоньку подкрался и услышал, что первым убить меня сговариваются, потом барина с госпожой и обокрасть кибитку (Байков, чтобы Анастасия не слышала, на ушко Лукину сказал об этом).
Дмитрий Александрович даже не разволновался:
- Не станем ждать, пойдем сами и разберемся.
Вошли в придел, Лукин спрашивает:
- А что вы за люди?
- А тебе-то какое дело? - отвечали ему.
Один разбойник сразу вскочил, чтобы ударить, но Лукин раз только треснул - готов. "Илья, принимай!" - крикнул Лукин, и прямо над головой Байкова пролетел второй, треснувшись башкой в стенку. Все. Лег. Потом пошла работа, как на конвейере, Лукин встряхивал одного за другим, чтобы себя не помнили, и перебрасывал Байкову, тот отпускал последний удар, после чего выкидывал труп на улицу… Вышли, потом Лукин сказал:
- Ну и наваляли мы, Илья, аж целая поленница…
Посторонних порою обманывала обыденная внешность Дмитрия Александровича: он был даже невысок и Геркулесом (как его звали) не казался. Но силищи был непомерной: свободно разрывал цепи, кочергу закручивал в крендель, талеры ломал, словно пряники, одним пальцем превращал рубли в золотые чашечки для подсвечников, а уж вдавить пальцем гвоздь в дубовый борт корабля - это было для него пустяком. Трудно поверить: Лукин лишь одною рукой поднимал корабельную пушку в 87 пудов весом.