И сразу - вопрос: а где оно, это начало?
Конец всегда найти легче, нежели начало. А начало я отыскал в дне 27 августа 1904 года, когда Вера Пашенная, скромница в бедном сатиновом платье, пришла в Малый театр держать экзамен при студии. Ее буквально ослепил этот зал, но уже на склоне лет она призналась, что от этого дня "ярко запомнилась только одна фигура!". Мимо нее прошла красавица в пунцовом платье, вся в шорохе драгоценных кружев, за нею волочился длинный шлейф… "Меня поразила прическа с пышным напуском на лоб. Онемев, я вдруг подумала про себя, что я совершенно неприлично одета и очень нехороша собой…"
Так появилась Ида Львовна Рубинштейн, и скоро видный актер и педагог А. П. Ленский стал хвастать по Москве своим друзьям:
- А у меня теперь новая ученица - будущая Сара Бернар!..
Ида Рубинштейн родилась в еврейской семье киевского миллионера-сахарозаводчика. Училась в петербургской гимназии. Длинноногая девочка, нервная и томная, "она производила впечатление какой-то нездешней сомнамбулы, едва пробудившейся к жизни, охваченной какими-то чудесными грезами…" Ида сознавала обаяние своей поразительной красоты и, казалось, уже смолоду готовила себя к роли околдованно-трагической. Начинала же она с изучения русской литературы, которую пылко любила. Ее привлекала тогда художественная декламация. Но голос дилетантки терялся в заоблачных высях, не возвращаясь на грешную землю. Это был пафос - взлет без падения. "Не то! Совсем не то…" Ида Рубинштейн заметалась из театра в театр. Станиславский уже заметил ее и звал Иду в свой прославленный театр. Но Ида оказалась у Комиссаржевской, где она "…не сыграла ровно ничего, но ежедневно приезжала в театр, молча выходила из роскошной кареты в совершенно фантастических и роскошных одеяниях, с лицом буквально наштукатуренным, на котором нарисованы были, как стрелы, иссиня-черные брови, такие же огромные ресницы у глаз и пунцовые, как коралл, губы; молча входила в театр, не здороваясь ни с кем, садилась в глубине зрительного зала во время репетиции и молча же возвращалась в карету".
Актер А. Мгебров не понял, зачем Ида приходила в театр. А дело в том, что Комиссаржевская готовила к постановке пьесу Оскара Уайльда "Саломея". Ида Рубинштейн должна была выступить в заглавной роли. Библейская древность мира! Всей своей внешностью она как нельзя лучше подходила к этой роли. Известный театровед В. Светлов писал: "В ней чувствуется та иудейская раса, которая пленила древнего Ирода; в ней - гибкость змеи и пластичность женщины, в ее танцах - сладострастно-окаменелая грация Востока, полная неги и целомудрия животной страсти…"
Казалось бы, все уже ясно, путь определен. Готовясь к этой роли, Ида Рубинштейн прошла выучку у таких замечательных режиссеров, как А. Санин и В. Мейерхольд. Опытные мастера русской сцены уже разгадали в Иде тот благородный материал, из которого можно вылепить прекрасную Саломею. Но… тут вмешался черносотенный "Союз русского народа" во главе с Пуришкевичем. Ополчился на Саломею и Святейший Синод - постановку запретили, театр Комиссаржевской прекратил существование.
А издалека за Идою следили зоркие глаза Станиславского.
"Звал же я ее учиться как следует, - сообщил он с горечью отвергнутого учителя, - но она нашла мой театр устаревшим. Была любительницей и училась всему… Потом эти планы с Мейерхольдом и Саниным, строила свой театр на Неве. Сходилась с Дункан - та прогнала ее. Опять пришла ко мне и снова меня не послушалась!"
"Саломея" увлекала ее. Иде казалось, что она сможет обойти запрет Синода, поставив пьесу в домашних условиях. Не тут-то было! Но в это время она встретилась с непоседой Михаилом Фокиным.
- Научите меня танцевать, - попросила она его.
Этому обычно обучаются с раннего детства, и Фокин глядел на Иду с большим недоверием. Какое непомерно узкое тело! Какие высокие, почти геометрические ноги! А взмахи рук и колен как удары острых мечей… Все это никак не отвечало балетным канонам. Но Фокин был подлинным новатором в искусстве танца.
Фокин в балете - то же, что и Маяковский в поэзии.
- Попробуем, - сказал великий реформатор…
Как раз в это время Париж был взят в полон "русскими сезонами": Сергей Дягилев пропагандировал русское искусство за границей. Респектабельный, с элегантным клоком седых волос на лбу, он почти силой увез в Париж старика Римского-Корсакова. "Буря и натиск!" Шаляпин, Нежданова, Собинов. Перед ошеломленной Европой был целиком пропет "Борис Годунов" и вся (без купюр) "Хованщина". Мусоргский стал владыкою европейских оперных сцен. Русский портрет, русские кружева, декорации… Но Дягилев морщился:
- А где балет, черт побери?
Ида Рубинштейн бросила мужа, оставила дом и, следуя за Михаилом Фокиным, очертя голову кинулась в Европу как в омут. Вдали от суеты, в тихом швейцарском пансионе, Фокин взялся готовить из Иды танцовщицу. Неустанный труд, от которого болели по ночам кости! Никакого общества, почти монашеская жизнь, и только одна забава: хозяин отеля поливал из шланга водой своих постояльцев.
Вряд ли тогда Ила думала, что ее ждет слава.
"Русский сезон" продолжался. И вот, когда французы по горло уже были сыты и русской живописью, и русской музыкой, и русским пением, вот тогда (именно тогда!) расчетливый С. Дягилев подал напоследок Парижу - как устрицу для обжоры! - Иду Рубинштейн.
И оглушающим набатом грянуло вдруг: слава!!!
Валентин Александрович Серов приехал в Париж, когда парижане уже не могли ни о чем говорить - только об Иде, все об Иде. В один день она стала знаменитостью века. Куца ни глянешь - везде Ида, Ида, Ида… Она смотрела с реклам и афиш, с коробок конфет, с газетных полос - вся обворожительная, непостижимая. "Овал лица как бы начертанный образ без единой помарки счастливым росчерком чьего-то легкого пера; благородная кость носа! И лицо матовое, без румянца, с копною черных кудрей позади. Современная фигура, а лицо - некоей древней эпохи…"
Конечно, натура для живописца наивыгоднейшая!
Серов увидел ее в "Клеопатре" (поставленной по поэме А. С. Пушкина "Египетские ночи"). На затемненной сцене сначала появились музыканты с древними инструментами. За ними рабы несли закрытый паланкин. Музыка стихла… И вдруг над сценою толчками, словно пульсируя, стала вырастать мумия. Серов похолодел - это была царица Египта, мертвенно-неподвижная, на резных котурнах. Рабы, словно шмели, кружились вокруг Клеопатры, медленно - моток за мотком - освобождая ее тело от покровов. Упал последний, и вот она идет к ложу любви. Сгиб в колене. Пауза. И распрямление ноги, поразительно длинной!
- Что-то небывалое, - говорил Серов друзьям. - Уже не фальшивый, сладенький Восток банальных опер. Нет, это сам Египет и сама Ассирия, чудом воскрешенные этой женщиной. Монументальность в каждом ее движении, да ведь это, - восхищался Серов, - оживший архаический барельеф!
Художник верно подметил барельефность: Фокин выработал в танцовщице плоскостный поворот тела, словно на фресках древнеегипетских пирамид. Серов был очарован: все его прежние опыты создания в живописи Ифигении и Навзикаи вдруг разом обрели выпуклую зримость.
- Увидеть Иду Рубинштейн - это этап в жизни, ибо по этой женщине дается нам особая возможность судить о том, что такое вообще лицо человека… Вот кого бы я охотно писал!
Охотно - значит, по призыву сердца, без оплаты труда.
- А за чем же тогда дело стало? - спросил художник Л. Бакст.
Серов признался другу, что боится ненужной сенсации.
- Однако ты нас познакомь. Согласится ли она позировать мне? А если - да, то у меня к ней одно необходимое условие…
- Какое же?
- Я желал бы писать Иду в том виде, в каком венецианские патрицианки позировали Тициану.
- Спросим у нее. - оживился Бакст. - Сейчас же!
Без жеманства и ложной стыдливости Ида сразу дала согласие позировать Серову обнаженной. Жребий брошен - первая встреча в пустынной церкви Шатель. Через цветные витражи храм щедро наполнялся светом. Пространство обширно. О том, что Серов будет писать Иду, знали только близкие друзья. Для остальных - это тайна.
- А не холодно ли здесь? - поежился Серов.
Ида изнеженна, как мимоза, и ей (обнаженной!) в знобящей прохладе храма сидеть по нескольку часов в день… Вынесет ли это она? Проникнется ли капризная богачиха накалом его вдохновения? Не сбежит ли из храма? И еще один важный вопрос: выдержит ли Ида убийственно-пристальный взор художника, который проникает в натуру до самых потаенных глубин души и сердца? А взгляд у Серова был такой, что даже мать не выдерживала его и начинала биться в истерике: "Мне страшно… не смотри на меня, не смотри!"
Из чертежных досок художник соорудил ложе, подставив под него табуретки. Он закинул его желтым покрывалом. Впервые он (скромник!) задумался о собственном костюме и купил для сеансов блузу парижского пролетария. Этой неказистой одеждой Серов как бы незримо отделил себя от своей экзотичной и яркой натурщицы. "Ты - это ты, я - это я, и каждый - сам по себе!"
Кузина Серова вызвалась во время работы готовить для него обеды на керосинке. Листок бумаги, упавший на пол, вызывал в храме чудовищный резонанс, шум которого долго не утихал. А потому Серов предупредил сестру:
- Ниночка, я тебя прошу: вари что хочешь или ничего не вари, но старайся ничем не выдать своего присутствия. Пусть госпожа Рубинштейн думает, что мы с нею в Шатель наедине…
Никто не извещал улицу о ее прибытии, но вот в храм донесся гул восторженных голосов, захлопали ставни окон, из которых глядели на красавицу парижане, сквозь прозрачные жалюзи в соседнем монастыре подсматривали монахи.
- Вот она! - сказал Серов, и лицо его стало каменным…
Ида явилась с камеристкой, которая помогла ей раздеться. Серов властным движением руки указал ей на ложе. Молча. И она взошла. Тоже молча. Он хотел писать ее маслом, но испугался пошловатого блеска и стал работать матовой темперой. Лишь перстни он подцветил маслом. В работе был всего один перерыв - Ида ездила в Африку, где в поединке убила льва. Серов говорил:
- У нее самой рот, как у раненой львицы… Не верю, что она стреляла из винчестера. К ней больше подходит лук Дианы!
В работу художника Ида никак не вмешивалась, и он писал ее по велению сердца. Древность мира слилась с модерном. Тело закручено в винт. Плоскость. Рискованный перехлест ног. Шарф подчеркнуто их удлиняет. В фоне - почти не тронутый холст, и это еще больше обнажает женщину. Нет даже стены. Ида в пространстве. Она беззащитна. Она трогательна. И гуляет ветер…
Актриса позировала выносливо, неутомимо, покорно, как раба. Она безропотно выдержала сеансы на сквозняках. Только однажды возник неприятный случай. Храм Шатель пронзил звон кастрюльной крышки. Серов вздрогнул. Ида тоже. Такой восторг, и вдруг - обыденная проза жизни…
- Вам готовят обед? - спросила Ида.
- Извините, - отвечал Серов. - Но у меня нет времени шляться по ресторанам… Чуть-чуть влево: не выбивайтесь из света!
Серов закончил портрет и вернулся на родину. В Москве мать живописца среди бумаг сына случайно обнаружила фотокопию с портрета Иды.
- Это еще что за урод? - воскликнула она.
Во взгляде Серова появился недобрый огонек:
- Поосторожней, мама! Поосторожней…
- Ида Рубинштейн? - догадалась мать. - И это красавица? Это о ней-то весь мир трубит? Неужели она поглотила лучшие твои творческие силы в Париже? Разве это красавица?
- Да, - отвечал Серов, - это настоящая красавица!
- И линия спины, по-твоему, тоже красива?
- Да, да, да! - разгневался сын. - Линия ее спины - красива!..
В 1911 году серовская "Ида" поехала на Всемирную выставку в Рим. Скандал, которого Серов ожидал, разразился сразу… Впрочем, единства мнений в критике не было. Проницательный Серов сразу заметил, что портрет Иды Рубинштейн, как правило, нравится женщинам… Серова поливали грязью. Про его "Иду" говорили так:
- Зеленая лягушка! Грязный скелет! Гримаса гения! Серов выдохся, он иссяк… теперь фокусничает! Это лишь плакат!
Серов всегда был беспощадным реалистом, но в портрете Иды он превзошел себя: еще несколько мазков, и портрет стал бы карикатурой. Серов остановил свой порыв над пропастью акта вдохновения как истинный гений! Дитя своего века, Серов и служил своему веку: над Идою Рубинштейн он пропел свою лебединую песню и оставил потомству образ современной женщины-интеллигентки в самом тонком и самом нервном ее проявлении… Из Рима портрет привезли в Москву, и здесь ругня продолжалась. Илья Репин назвал "Иду" кратко:
- Это гальванизированный труп!
- Это просто безобразие! - сказал Суриков…
Серов умер в разгаре травли. Он умер, и все разом переменилось. Публика хлынула в Русский музей, чтобы увидеть "Иду", которая стала входить в классику русской живописи. И постепенно сложилось последнее решающее мнение критики: "Теперь, когда глаза мастера навеки закрылись, мы в этом замечательном портрете Иды не видим ничего иного, как только вполне логическое выражение творческого порыва. Перед нами - классическое произведение русской живописи совершенно самобытного порядка…"
Именно так, как здесь сказано, сейчас и относится к портрету Иды Рубинштейн советское искусствоведение.
Ида Львовна не вернулась на родину. Она продолжала служить искусству за границей. Дягилев, Фокин, Стравинский, Ал. Бенуа - вот круг ее друзей. Абсолютно аполитичная, Ида вряд ли представляла себе значение перемен на родине. Но она никогда не принадлежала к антисоветскому лагерю.
Писатель Лев Любимов в 1928 году брал у Иды в Париже интервью. Она ошеломила его: все в ней было "от древнего искусства мимов". В тюрбане из нежного муслина, вся в струистых соболях, женщина сидела, разбросав вокруг розовые подушки.
- Напишите, - сказала она, - что я рада служением русскому искусству послужить и моей родине…
Как-то я взял в руки прекрасную книгу "Александр Бенуа размышляет". Раскрыл ее и прочитал фразу: "Бедная, честолюбивая, щедрая, героически настроенная Ида! Где-то она теперь, что с нею?.."
Ида Рубинштейн всегда считала себя русской актрисой. Но гитлеровцы, оккупировав Францию, напомнили ей, что она не только актриса, но еще и… еврейка! В этот момент Ида проявила большое мужество. Она нашла способ переплыть Ла-Манш и в Англии стала работать в госпиталях, ухаживая за ранеными солдатами. Под грохот пролетающих "фау" она исполняла свою последнюю трагическую роль.
Уже не Саломея, давно не Клеопатра. Жизнь отшумела…
После войны Ида вернулась во Францию, но мир забыл про нее. Иные заботы, иные восторги. Ида Львовна перешла в католическую веру и последние десять лет жизни провела в "строгом уединении". Она умерла в 1960 году на юге Франции. Мир был оповещен об этой кончине скромной заметкой в одной парижской газете.
Женщиной, прошедшей по жизни раньше тебя, иногда можно увлечься, как будто она живет рядом. Я увлекся ею… Иду Рубинштейн я понимаю, как одну лишь страничку, скромным петитом, в грандиозной летописи русского искусства. Но при чтении серьезных книг нельзя пропускать никаких страниц. Прочтем же и эту!
А когда будете в Русском музее, посмотрите на Иду внимательнее. Пусть вас не смущает, что тело женщины того же цвета, что и фон, на котором оно написано. Серов всегда был в поисках путей к новому. Пусть слабый топчется на месте, а сильный - всегда рвется вперед.
Реквием последней любви
XIX век - трудный, величавый, мелочный и героический - был временем разочарований. Прошлое неясно, настоящее не радовало, а будущее принадлежало кому-то другим, только не им…
Ференц Лист говорил Гейне - почти с упреком:
- Разве один я плохо сижу в своем времени? Все мы сидим неудобно - между прошлым, о котором не желаем слышать, и будущим, которого знать не дано. Что удерживает нас в этом мерзком столетии? Лишь одни привязанности сердца…
Но даже связи из роз казались ему похожими на цепи, и в 1844 году Лист порвал свои долгие отношения с Марией д’Агу, от которой имел троих детей. Разочарованный, маэстро продолжал скитаться по свету, но эти скитания, где бы он ни появлялся, заканчивались триумфом композитора. Через два года после разрыва с мадам д’Агу он снова посетил Россию, где имел немало добрых и верных друзей. На этот раз он приехал в Киев.
Беллони, своему секретарю, он сказал:
- Милый Гаэтано, бывать в Петербурге я опасаюсь, и виною тому один случай. Однажды, концертируя в Зимнем дворце, я прервал игру, когда русский император вдруг начал разговор со своим адъютантом. Николай удивился - почему смолкла музыка? Я ответил: наверное, когда Ваше Величество изволит говорить, музыке следует молчать. В ответ на это Николай сказал: "Господин Лист, экипаж вам подан". Я поклонился и вышел. А в гостинице меня навестил петербургский полицмейстер со словами: "Через шесть часов вы должны покинуть столицу", что я и сделал… По этой причине я более не рискую посещать Санкт-Петербург.
Но зато Киев принял Листа восторженно, и в один из дней Гаэтано Беллони радостно сообщил:
- Маэстро! Вы не поверите: одна местная дама купила билет на ваш концерт, оплатив его ста рублями, тогда как билет продается за рубль… Это ли не предел вашего успеха?
Лист давал концерты в пользу сиротского дома в Киеве, и щедрость дамы он воспринял как заботу о детях.
- Но все-таки, - велел он секретарю, - вы, Гаэтано, узнайте имя этой женщины, чтобы я мог отблагодарить ее. Хотя бы выражением душевной признательности…
Вскоре Лист был извещен, что щедрая дама - из семьи местных помещиков Ивановских, зовут ее Каролиной Петровной, она замужем за князем Николаем Витгенштейном, сыном российского фельдмаршала, у нее есть маленькая дочь Мария - Манечка.
- Но, - доложил всезнающий Беллони, - с мужем она не живет, Витгенштейн лишь изредка предстает перед женой только затем, чтобы взять у нее денег на прожигание жизни в невской столице, после чего этот шалун снова и надолго исчезает.
- Обоюдная любовь? - горестно усмехнулся Лист.
Секретарь пожал плечами, досказав главное:
- Каролина очень богата, и, чтобы не видеть мужа, наверное, она попросту откупается от него большими суммами. Ее имение Воронины неподалеку от Киева, и она ждет вас, маэстро, желая насладиться личным общением с вами…
По времени это событие совпало с выступлением в печати Марии д’Агу, которая, укрывшись под мужским псевдонимом "Даниэль Стерн", выпустила роман под названием "Нелида". В своем романе оставленная композитором женщина представила себя благородной жертвой плебея и выскочки, в образе которого Лист, конечно, узнал самого себя. Это была месть - чисто женская, но вряд ли простительная. Лист тяжело переживал оскорбление, столь широко обнародованное, стараясь делать вид, что все герои романа - обычный вымысел автора.
- Карета подана! - неожиданно доложил Беллони.
- Какая карета? - удивился композитор.
- Светлейшей княгини Каролины Витгенштейн-Сайн-Берлебург… Или вам, маэстро, безразлично желание прекрасной и знатной женщины, давно тоскующей в своем имении?
- Едем, - решил Ференц Лист…
Приехав в Воронины, музыкант был встречен самой хозяйкой и ее маленькой дочкой. Девочка сразу же оказалась на руках Листа, сказав ему по-детски наивно:
- Я тебя очень люблю. Но тебя любит и моя хорошая мамочка. Я прошу, чтобы ты всегда был с нами… Ладно?
Лист слишком выразительно посмотрел на Каролину: