Глава 16
Пиршество во дворце великого князя Дмитрия состоялось и без тверских гостей. В большой трапезной, богато убранной по стенам драгоценной посудой и охотничьими трофеями, за широкими дубовыми столами собралось в тот вечер человек полтораста приглашенных.
Дмитрий Иванович, несмотря на нрав довольно крутой и властный, как никто из московских государей, был дружен со своими боярами. В службе он был к ним требователен, но в то же время милостив, помощь и хороший совет ценил и ни одного важного дела без боярской думы не начинал, хотя не раз бывало, что, выслушав терпеливо все мнения, делал потом по-своему. Бояре его побаивались, но любили и служили ему честно,– такие, как Иван Вельяминов, были среди них редкими исключениями.
Любил Дмитрий и повеселиться, и обычно каждое хорошо завершившееся государственное дело венчал подобным пиром, на который звал всех своих помощников и приближенных. Но вместе с тем был он бережлив,– на столах у него немного бывало дорогих иноземных вин и заморских сластей, зато серебряным братинам и ендовам с хмельными медами и сулеям с крепкими настойками не было счету, а уж о яствах и говорить нечего! На Руси в старину умели поесть и выпить,– нынешний едок не пошел бы дальше того, что стояло на столах в начале трапезы.
В круглых серебряных мисах были здесь студни,– свиные, куриные и рыбные, моченые яблоки, редька в сметане, соленые огурцы и грибы всевозможных сортов; в приземистых золотых ставцах – икра осетровая, белужья и щучья играла веселой искрой, дробя и отражая свет сотен восковых свечей, освещавших трапезную; на кованых и резных драгоценных блюдах, всюду, куда ни глянь, громоздились и иные холодные закуски: копченые языки, окорока, буженина, рыбные балыки, поросятина под хреном, налимья печень с луком, перепела в масле и многое еще.
Казалось бы, во всю ночь не одолеть гостям этого изобилия, ан нет, – не проходило и получаса, как многие блюда и мисы уже пустели, их наполняли снова или заменяли иными. Десятка два хорошо обученных своему делу отроков,– к каждому случаю все в одинаковых длинных рубахах, то голубых, то белых, то алых,– бесшумно двигались за спинами пирующих, передавая блюда, наполняя тарелки и разливая по чаркам настойки, кому какая люба: рябиновую, мятную, полынную, можжевеловую, смородиновую, анисовую…
Проходил час либо полтора, и отроки убирали со столов десятки порожних блюд. Но трапеза этим лишь начиналась: слуги вносили объемистые серебряные мисы со щами и с ухой, блюда с мясными, рыбными и капустными пирогами, кулебяками, курниками, лапшатниками, блинчатниками и оладьями.
Затем появлялись рыбные кушанья и к ним в небольшом количестве белое угорское или рейнское вино. И наконец, следовало традиционное блюдо московского великокняжеского и царского стола, без которого не обходилось ни одно пиршество: жареные лебеди. Слуги вносили их целиком, на резных деревянных подносах, изукрашенных зеленью, и ставили на особый стол, посреди трапезной, где несколько стольничих резали их на части и раскладывали по серебряным блюдам. Обычно рассчитывали одного лебедя на шесть – семь едоков, но до конца пиршества еще было далеко.
Дав пирующим время управиться с лебедями, их продолжали потчевать другими мясными блюдами: несли запеченных с кашей ягнят, гусей с яблоками, уток с тертой свеклой, тетеревов с брусникой, рябчиков в сметане, оленину с чесноком и другое. Слуги в это время обносили гостей красным грузинским вином и крепкими стоялыми медами, от старости утратившими сладость. И в конце подавались "заедки": ягоды, варенные в меду,– а летом и свежие, со сливками,– орехи, пряники, коврижки и сладкие пироги, мед в сотах, малиновый и смородиновый квас и сладкие наливки.
В это время, иной раз, по распоряжению князя, в трапезной появлялись песенники – гусляры, а то и ряженые – скоморохи, принимавшиеся дурачиться между столами и потешать гостей забавными выходками и прибаутками. Среди них часто бывали известные острословы, умевшие ловко поддеть и вышутить кого-либо из присутствующих, но на это обижаться не полагалось.
*Братина – сосуд в форме широкой, круглой вазы; ендова – то же самое, только с "носиком"; сулея – фляга, бутыль.
** Позже вошло в обычай накрывать их чехлами из лебединых шкурок, с полным оперением, так что казалось, что в столовую вносят живых лебедей.
Такая трапеза длилась часами, и по ее окончании, несмотря на привычку, далеко не все бывали в состоянии подняться с места. Но выпившие лишнее держали себя благопристойно, разума не теряли, а если где-нибудь и вспыхивала ссора,– обычно было достаточно строгого слова государя или укоризненного взгляда митрополита, чтобы она прекратилась. И лишь в редких случаях, по знаку Дмитрия, стольникам приходилось выводить из-за стола без меры упившегося и отправлять его домой.
Один лишь владыка Алексей не пил ничего, ел только рыбное и до конца никогда не оставался. Обычно, когда вносили лебедей, он покидал трапезную, сославшись на недомогание или на необходимость работать.
Несмотря на то что, по нынешним представлениям, каждый ел за четверых,– по окончании пиршества многие яства оставались несъеденными, и на следующее утро дворцовые слуги, в сопровождении стольников, разносили блюда со снедью по домам бояр и иных гостей, которым великий князь желал выказать свое особое благоволение.
На пир, конечно, был зван и Карач-мурза. Его посадили на почетное место, по левую руку великого князя,– по правую сидел митрополит Алексей. От прежнего высокомерия Дмитрия не оставалось теперь и следа,– он просто и дружески беседовал с ханским послом, расспрашивая его о Белой Орде и о Хорезме, где воспитывался мурза, и дивясь его обширным знаниям.
Такое отношение со стороны князя Дмитрия было понятным: Карач-мурза оказал ему важную услугу. Кроме того, былая ненависть к татарам в русском народе теперь уже значительно ослабела, а представители татарской знати обычно встречали на Руси радушный прием, ибо как раз в эти годы, видя начавшийся развал Орды, они усиленно искали сближения с русскими князьями и охотно переходили к ним на службу. К концу четырнадцатого столетия, среди бояр и воевод Московского, Тверского, Рязанского, Нижегородского и иных русских княжеств, было уже немало татар, ставших родоначальниками значительной части старого русского дворянства.
*Не считая сохранивших княжеский титул почти сорока родов татар ского происхождения, как, напр., Юсуповы, Кудашевы, Кугушевы, Тохтамышевы, Урусовы, Девлет-Кильдеевы и др.,– от татарских корней идет значительная часть русской аристократии, напр., графы Апраксины, Уваровы, Ростопчины, Орловы-Давыдовы, Матюшковы, Зубовы, дворяне Сабуровы, Ртищевы, Вердеревские, Хитровы, Поливановы, Бибиковы, Муромцевы, Юзефовичи, Ермоловы, Щербачевы, Арсеньевы и многие другие.
Едва выпили по две-три чарки и закусили, Дмитрий подал знак, и к Карач-мурзе приблизились окольничий Челищев и стольник Сенявин. Первый обеими руками держал на вышитой шелком подушке драгоценную саблю, в ножнах, богато изукрашенных золотом и самоцветами, второй – налитый до краев золотой кубок замечательной чеканной работы. В трапезной внезапно наступила полная тишина.
– Высокородный князь и мурза! – с низким поклоном сказал Челищев.– Князь великий Дмитрей Иванович Московский и всея Руси просит тебя принять от него эту саблю, в дружбу и в память!
Карач– мурза встал, низко поклонился Дмитрию, вынул саблю из ножен и, держа ее одной рукой за эфес, а другой за острие, приложил ко лбу и к груди, потом поцеловал клинок и сказал:
– Именем великого Аллаха клянусь всегда быть тебе верным другом, князь! И если я порушу свою клятву, да поразит эта сабля меня самого !( Клятва на сабле, с соблюдением описанного ритуала, считалась у татар священной, нарушение ее почиталось навеки несмываемым позором)
Окольничий Челищев сделал шаг в сторону, и на его место встал стольник Сенявин.
– Высокородный князь и мурза,– кланяясь, сказал он.– Великий князь Дмитрей Иванович Московский и всея Руси просит принять тебя этот кубок, как память о том, что на Москве ты всегда желанный гость!
Карач– мурза взял из рук Сенявина кубок, снова поклонился Дмитрию и промолвил:
– Будь здрав на многие годы, князь, и пусть Аллах никогда не оставит тебя своими милостями! Твой подарок мне дорог, но ласка еще дороже. А Москвы не забуду, и путь, ведущий в нее, всегда будет для меня путем желанным и радостным.– С этими словами он осушил кубок до дна, поставил его на стол и, опять поклонившись великому князю, сел на свое место. Трапезная огласилась приветственными криками и звоном кубков и чар.
– Ты сегодня много поведал мне об умельстве ваших хорезмских мастеров,– сказал послу Дмитрий Иванович.– Так вот, ежели тебе случится, покажи там эту саблю и кубок. Они сработаны здесь, в Москве, руками наших русских умельцев.
– Такую работу можно хвалить целый день, и все-таки будет мало,– ответил Карач-мурза, разглядывая художественную чеканку, покрывавшую кубок.– В Ургенче не сделали бы лучше. И многие иные вещи, что я видел в Москве, тако-же сработаны с великим уменьем. Ты по праву можешь гордиться своими мастерами, княже.
– Есть у меня немало людей вельми умелых и добрых поможников, но сколько их еще надобно! Земля наша велика и не сделана, чтобы поднять ее, рук не хватает! И потому на Руси всякий знающий человек,– книжник ли, воин либо какой рукомесленник,– всегда желанен, отколе бы он ни пришел. И ты, князь, ведай и помни: коль захочешь мне служить,– мало ли чего может не ныне, так завтра случиться у вас в Орде,– я всегда тебе рад буду. В боярах моих есть уже один ваш царевич, а тебя еще выше поставлю! Истинно говорю: полюбился ты мне, да и святитель наш сказывал, что ты не такой татарин, как иные, и хвалил тебя, как доселе никого, кажись, не хвалил. А он людей видит наскрозь!
– Спасибо на добром слове, князь,– ответил Карач-мурза.– И коли однажды Орду покину, никому, кроме тебя, служить не стану. Но на все воля Аллаха, она же мне повелевает быть покуда в Орде.
– И ты ей повинуйся, сыне,– вставил митрополит, внимательно слушавший этот разговор.– Быть может, она поведет тебя долгой дорогой, но выведет куда надо. А Дмитрею Ивановичу, когда придет час, я открою то, что покуда лишь мы двое знаем. Ты когда из Москвы тронешься?
– После завтрашнего дня на рассвете выеду, святой отец.
– Ужели же ты мыслишь на Литву ехать со всеми своими татарами? Ведь их при тебе, почитай, более полусотни!
– Нет, аксакал, нукеров моих и слуг сотник Ойдар поведет отсюда прямо в Орду. Я оставлю при себе лишь двоих либо троих.
– Гм… А нет ли средь твоих людей таких, чтобы добре знали русскую речь?
– Есть один, что знает не хуже меня. Он сын русских родителей, давно полоненных татарами. Я потому и взял его к себе в нукеры, чтобы было с кем говорить по-русски.
– Он тебе предан?
– Он при мне неотлучно уже шесть лет, аксакал. И много раз доказал свою верность.
– Вот его и возьми. А другого я тебе дам,– он тоже человек надежный и отменно знает все те места, по которым ты поедешь. Больше никого и не надобно. И мыслю я, что лучше бы тебе обрядиться и сказываться в пути русским. Эдак ты куда больше увидишь и узнаешь. С ордынцем небось всякий будет держать себя начеку и языка перед ним не развяжет.
– Я и сам о том думал, святой отец. По слову твоему и сделаю, а за советы твои и за провожатого великая тебе благодарность.
– Знаю и я от владыки, что хочешь ты поглядеть теперь на Литовскую Русь,– вставил Дмитрий. – Ну что же, с Богом! А ежели в чем нужна тебе моя помощь,– говори, все сделаю.
– За ласку твою и за доброту, княже, пусть Аллах воздаст тебе девять раз вдевятеро (число девять считалось у татар особенно счастливым) . Но, кажись, ничего мне не надобно.
– Ну, гляди. В пути, коли будет тебе сподручно, можешь сказываться московским боярином. По тем землям, которыми ты поедешь, друзей у Москвы немало, и боярина моего навряд ли кто посмеет обидеть. А ежели что худое приключится,– пришли весть, и я тебе пособлю. Только на этот случай скажи мне наперед – каким именем зваться станешь?
– Спаси тебя Аллах, княже,– с непритворной искренностью в голосе промолвил Карач-мурза. И, минутку подумав, добавил, – А назовусь я Иваном Васильевичем Снежиным.
– Ну вот и ладно, Иван Васильевич,– улыбнулся митрополит,– так мы тебя теперь и станем звать. Завтра зайди ко мне, -простимся. А покуда оставайся с Богом и веселись, я же пойду. Стар стал и немощен,– грешное тело просит отдыха…– И, осенив всех общим крестным знамением, святитель покинул трапезную.
А день спустя, на рассвете, Карач-мурза, с двумя спутниками, выехал из Москвы, держа путь на Серпухов.
Часть 2
Глава 17
Разумные изречения и слова благодарности не стираются со страниц книг и с листов рукописей, а потому, когда достойные люди уходят в мир небытия, память о них остается жить навеки. Мухаммед ал-Захири, Самарканд, XII в.
Карач– мурза не мог помнить своего отца,-ему не было и года, когда погиб князь Василий. Но по рассказам близких он представлял его себе необыкновенно живо, наделяя всеми положительными качествами мужчины, воина и князя, в размерах близких к совершенству. И это было естественно: не только мать и Никита Толбугин, но и все родственники-татары,– включая даже сурового и надменного Урус-хана, дядю Карач-мурзы,– всегда с таким уважением говорили об его отце, что у мальчика и не могло сложиться о нем иных представлений.
По этим рассказам он хорошо знал все обстоятельства гибели отца и того, что за нею последовало. Будучи уже взрослым человеком и улусным князем, не раз подолгу задумывался он о минувшем и о необычности своей собственной судьбы, сидя на берегу Миаса, под той самой ивой, где предательская стрела оборвала жизнь князя Василия. Здесь думалось особенно хорошо,– от могилы отца шли, казалось, незримые токи, умиротворяющие сердце и несущие ясность мыслям. И в такие часы с особой признательностью вспоминал он Никиту, благодаря которому сохранилась эта дорогая могила.
Еще со времен язычества татары,– чтобы предохранить останки умершего от возможного осквернения врагами,– всегда хоронили своих покойников на равнине, в стороне от каких-либо естественных примет, а чтобы скрыть всякие следы погребения,– прогоняли над могилой табун лошадей, тем больший, чем выше был, по своему положению, покойник. Так, например, когда умер Чингисхан,– над тем местом, где останки его были преданы земле,– на берегу реки Онон, в Монголии,– гоняли двадцать тысяч коней до тех пор, пока вся окрестность не была ими вытоптана столь основательно, что никто не сумел бы уже определить местоположения могилы.
Позже, под влиянием ислама, этот языческий обычай начал постепенно отмирать, и многих татар,– в особенности знатных,– стали хоронить в специально выстроенных мавзолеях. Но в отдаленных от очагов культуры, окраинных улусах еще долго придерживались старины, и именно так хотели похоронить князя Василия.
Но Никита этого не допустил. По его настоянию князь был похоронен на том самом месте, где испустил свой последний вздох,– у берега реки, в полуверсте от основанного им городка. За неимением православного священника обряд погребения совершил мулла, но над могилою был насыпан высокий курган, на вершине которого Никита,– прочитав все, какие помнил, христианские молитвы,– водрузил сделанный им самим огромный дубовый крест.
Как внезапный горный обвал, обрушилась смерть Василия Пантелеевича на всех его близких. Об этой поре их жизни Фейзула-ханум почти ничего не рассказывала сыну, и он, понимая, как тяжелы для нее эти воспоминания, сам никогда ее не расспрашивал. Но от Никиты он постепенно узнал все.
Потрясенная горем Фейзула в первые недели, казалось, помутилась в рассудке. Она была явно неспособна к принятию нужных решений, и их дальнейшей судьбой пришлось распорядиться одному Никите. Верный слуга и друг погибшего князя хорошо понимал, что им нельзя оставаться в уединенном северном улусе после того, как вся орда великого хана Мубарека откочевала далеко на юг: это было небезопасно, пока жив был убийца Василия, а кроме того, все здесь напоминало Фейзуле о страшном событии,– ее душевная рана всегда оставалась бы открытой, постепенно лишая ее остатков воли к жизни. И потому Никита принял единственно правильное решение: увезти осиротевшую семью князя Василия в улус хана Чимтая, где она имела бы надежную защиту и где Фейзула, в привычной с детства обстановке и в кругу родных, легче могла бы пересилить свое горе.
Но когда Никита попробовал заговорить об этом с Фейзулой, она решительно заявила, что не покинет могилы мужа.
*Очевидно, при погребении Чингисхана были приняты и другие предосторожности, потому что советские археологи, недавно обнаружившие эту могилу, тела в ней не нашли.
**Этот курган существовал в Оренбургской губернии до наших дней и назывался у окрестных жителей "княжьим курганом", хотя всякая память о том, кто под ним похоронен, давно исчезла.
Потребовалось много мягкой настойчивости, ума и времени, чтобы пробудить благоразумие в отчаявшейся женщине, но все же Никите это удалось. И однажды, целое утро пролежав ничком на кургане Василия, как бы прощаясь с дорогим ей прахом, Фейзула возвратилась в шатер с воспаленными от слез глазами и сказала, что ради безопасности сына и ради его будущего она готова уехать.
Никита не замедлил воспользоваться ее согласием, тем более что времени терять было нельзя: на пороге стояла осень, а от берегов Исети до Мангышлакского полуострова, где находилась ставка хана Чимтая, путь был не близкий. Когда прибыли они к берегам Хвалынского моря, здесь уже бушевали холодные зимние ветры, а оставленный ими Новый Карачев давно был засыпан снегом по самые крыши.
В стойбище хана Чимтая, где уже знали о гибели князя Василия, их приняли как своих. Особенно много душевного тепла и заботы уделила осиротевшей семье ханум Кудан-Кичик,– старая подруга Фейзулы и жена ее брата Туй-ходжи-оглана. По ее настоянию их юрты были поставлены рядом, что позволяло молодым женщинам все время быть вместе. И мало-помалу веселой и говорливой Кичик удалось победить отчаянье Фейзулы и вывести ее из состояния тупого равнодушия ко всему окружающему. Правда, ее навсегда покинула прежняя жизнерадостность, и она поклялась себе, что больше не выйдет замуж, но все же, когда наступило новое лето, глаза ее уже не были красны от слез, и, сидя рядом с Кичик, у входа в шатер, она с улыбкою примиренности часами могла наблюдать, как у ног ее ползали по горячему песку маленькие Карач и Тохтамыш. Когда одному из них, после долгих усилий, удавалось встать на ноги и сделать неуверенный, валкий шажок,– другой ревниво старался опрокинуть его на землю. Но все же первым начал ходить Карач-мурза: как-никак, он был на три месяца старше своего двоюродного брата.
Минул еще год, и пришли новые перемены: умер хан Мубарек-ходжа и на собравшемся курултае великим ханом Белой Орды был провозглашен Чимтай. Ставка его перешла в город Сыгнак, а Мангышлакский улус наследовал Туй-ходжа-оглан. Фейзула, которой предстояло решить,– ехать ли с отцом или оставаться с братом, почти без колебаний остановилась на последнем. Душевная рана ее была еще так свежа, что ее пугала жизнь в большом и шумном городе, к тому же не хотелось расставаться с Кичик. Она боялась, что отец не посчитается с ее желанием и попросту прикажет ей следовать за собой, но Чимтай, выслушав ее, лишь сказал: