- Как это может быть верно - не рукописанье, а какие-то дождевые черви начеканены! - усомнился один из ватажных. И даже встал: - Не может истины быть у татар! Истина? А они ж злодеи! Какая ж истина?
- Откуда им брать слова! - заговорил Тимоша. - Русского, нашего, слова и то не могут понять. А у нас слова самые простые.
- А чудно ты бьешься, Тимоша, - сказал ватажник. - Кинулся на купцов, только искры из-под пят сверкали, а то вдруг в самую горячку запрятался в воз, дерюгой накрылся да и затих.
- Ой, страшно стало, как я ему голову снес!
- А не ты б ему, он бы тебе.
- Он же меня не трогал!
- А не было б их, - сказал дед, - татар тех, жили б мы своим трудом, в городах, в каждой руке бы держали дело. А ныне города оскудели, ремесла иссякли, иные места в пустыни обращены. Откуда ж брать жалость на них, ежли у них нет к нам жалости?
Потом дед оглядел всех и строго спросил Щапа:
- А тое добро как делить будете?
- Ровно. Все разложим, ты его до времени схоронишь. Ежли из нас кто выпадет, долю отдашь по его воле. А свою волю каждый тайно те скажет.
- Исполню.
- По хлеб надо на Дубок идти. К зиме запасти надо.
- То и по снегу достанем! - успокоил дед. - А до времени запасенного хватит.
Вечерело. Кирилл лежал в кустах, глядя в небо, и обдумывал свою жизнь: утолил свою страсть, и люди отступились; ради своей жизни убил гонца, и вот ввергнут в лес; а когда за Рязань бился, рязане приняли его, как своего; князь выдал, да и то таясь от народа, есть ли подвиг или такое дело, чтоб сбить с себя тяжелую цепь?
Он думал, вспоминал, совершил ли когда добро, за которое добром бы ему отплатили. И какое еще надо совершить, чтоб смыть с себя зло?
Он думал, но мысли плыли, как облака, меняя свои очертания, а то и вовсе растаивая в небесах.
Дед и Щап отошли, оборотясь на темнеющий восток, стали рядом на колени, и дед сказал:
- Клянусь те сохранить добро твое вцеле, сколь сил и разума хватит. Иному, мимо воли твоей, не передам, сам не соблазнюсь, по смерти твоей не утаю.
И, пригнувшись, поцеловал землю.
Клялся и Щап соблюсти благодаренье деду и тоже склонился к земле. Страшную, нерушимую клятву дали они друг другу, ибо все может отступить от человека, но земля не отступит - из нее вышел человек, в нее и вернется.
Тридцать пятая глава
ЦНА
Стоял теплый осенний туман, и лесную дорогу густо засыпала светлая сырая листва. Огненная лиса отбежала с дороги и остановилась, принюхиваясь.
Дмитрий проехал лесом, сопровождаемый Бренком, дьяком Внуком, Тютчевым, отроками, подьячими и небольшим отрядом дружины.
Вскоре меж деревьями проблеснула тихая Цна, и на взгорье, завидев Дмитрия, ударили в колокола.
От города полем шли любутские жители с иконами, попами, хоругвями. С полей, где еще стояли неубранные скирды овса и крестцы ржи, бежали женщины в красных и синих сарафанах, мужики в длинных белых рубахах или черных поддевках. Дмитрий думал, глядя на смердов, что не пестры, не ярки русские одежды - туман ли их глушит, краски ли таковы. И хорошо, спокойно ему стало, что так тепел и пасмурен день, что так тихи людские одежды, что негромок звон колоколов.
Когда передние любутчане дошли до Дмитрия, он сошел с седла, сошли и его спутники. Они все остановились среди поля, клирошане расставили полукруг икон, попы вышли вперед и запели.
Ладанный дым таял в тумане, ветер не задувал свечей, колокол не умолкал. Дмитрий во все время молебна стоял прямо на колком жнивье, запахнувшись в красную епанчу, пока брызги с кропила не окропили его лица, - тогда он строго помолился и подошел ко кресту.
Но, прежде чем дать Дмитрию крест, поп сказал недолгое привечальное слово: рад, мол, город Любутск, что государь Дмитрий Иванович не забывает рабов своих, жалует на свой Ценский погост суд судить, слушать нужды и горести Любутска-города.
Поп говорил, а Дмитрий глядел поверх ею головы: в небе курлыкали журавли, видно, слетались в отлет. Но туман застилал их, лишь голоса их плыли высоко на волнах тумана. Вдруг Олегово имя заглушило и журавлей, и колокола; Дмитрий посмотрел прямо в попову бороду.
- Год минул, как высокоумный Ольг Рязанский прибегал сюды, ища у Любутска себе от татар защиты. И Любутск того Ольга прикрыл, памятуя, что течет в нем русская кровь от благоверного Святослава Черниговского. Но крепок город наш тобой, господин! Тобой! К тебе прибегает наш город, ты нам - покров, ты - наша сила…
"Да этот ведь поп тогда мне письмо писал!" - вспомнил Дмитрий.
Он приложился к иконам и поклонился народу. Затем попы пошли назад: за ними вслед иконы на людских плечах медленно тронулись к городу. Дмитрий поехал позади икон, а за Дмитрием тронулся его двор, дружина, любутчане, а вслед любутчанам возвращавшееся с пастьбы городское стадо - молчаливые, усталые коровы, крикливые печальные овцы и пастух, опирающийся на высокий посох.
Дмитрий въехал в Любутск, поднялся к погосту. Ему натопили княжую избу, где повседневно жил ценский пристав. После лесной сырости было хорошо войти в сухой жар избы. Спутники Дмитрия разместились по всему погосту, а дружина - по городу.
Стало смеркаться. Зажгли светец. Пристав хлопотал об ужине.
- Не осуди, государь, - разносолов печь не умеем. Ухи сварили.
Дмитрий взглянул на пристава:
- Знал, хитрец, чем князя порадовать.
- Да слыхал, что ты до окской ухи охоч.
Пар над ухой вставал до потолка, и пахло разварившимся луком; внесли на блюде стерлядей, и Дмитрий брал рыбу, а ухой захлебывал.
Повременив, к Дмитрию присоединились поснедать Бренко и Тютчев. Великокняжеский дьяк Внук с подьячим, писарями и слугами поместился во дворах причта и отведывал разносолы у попадьи.
Когда кончили и стали собирать со стола, к Дмитрию попросился Софроний.
- Ты разве здесь?
- За семьей приехал. Она сюда с Рязани сбежала да и осталась.
- А в Москве-то тебе всего дали?
- Сполна. К посольскому боярину приставили.
- Там тебе место.
- Я б хотел, да просить робею, летописанье вести. К списанию летописных книг приставить.
- Разум твой изощрен ли в том?
- То-то, что изощрен: в Рязани писал, да невместно писать Рязань, а на события взирать глазами московскими.
- Ты нешь москвитин?
- Сердцем с тобой, княже.
- В летописанье разум надобно щедро держать. Разум подобен закрому: иной полон пшеницей доверху, а в ином лишь по углам остались зернышки, да и те проросли. А полный закром иной ключник щедро держит, полной мерой оттуда черпает, а иной хранит, боится зерно выронить, и закрома его хоть и полны, да зерно в них слежалось, прогоркло, мышами пропахло - копнешь, а из зерна-то дым идет. Так и летописанье. Надо закром свой полным иметь да ослобонять его, чтоб новому зерну место расчистить. Разумеешь тако? Ступай ко Внуку, он хоть и недавний дьяк, да разумен, найдет те место. Скажи - от меня.
После ухи Дмитрий был добр.
- А не рано ль рязанца пускать к московской грамоте? - спросил осторожный Бренко. - Сперва б спытать.
- Мыслишь: не рязанское ль око промежду нас бродит? А пущай. То Ольгу страшно: он на полушку купит, а на рубль прихвастнет. А Москве больше таиться нечего: коли заглянет твое око за тын, увидит - Москва сильнее того, чем кажется. Этого ли таиться? Татар не чтим, тоже не таимся, на Воже с ними об этом перемолвились. Пущай око, пущай поглядят, смирней станут.
- Ну, коли так, пущай.
И вскоре Бренко заснул, разомлевший от окской стерляди да избяной жары. Пристав нерешительно расталкивал его, чтоб подстелить под него перину.
Они разлеглись на широких белых скамьях и не слышали ни петухов, кричавших среди туманной ночи, ни пастухов, игравших в берестяные трубы на заре.
Но Дмитрий проснулся рано и вскочил сразу. Отроки уже знали его обычай и держали наготове ковш ледяной воды. Дмитрий обмылся ею - лицо раскраснелось - и вышел на крыльцо глянуть, как разгорается заря.
Во двор уже сошлись люди, кому предстояло судиться на княжом суде. Иные лениво жевали, сидя у стены. При виде Дмитрия еда остановилась у них поперек горла, они испуганно повскакали с мест, кинулись от страха бить лбом землю: никак не ожидали видеть князя столь рано, да одного, запросто.
- Да полно кланяться! - рассердился Дмитрий. - Как засужу вас, накланяетесь. А сейчас садитесь, ешьте, чтоб с пустым брюхом перед князем не стоять, этого не люблю - робеть будете. А москвитин о робости забыть должен.
И, хлопнув дверью, ушел.
- Он у нас такой! - поучительно сказал один из Дмитриевых воинов. - С ним говори, будто сам ты князь, и он те слушать будет. Своих людей высоко держит!
- А милостив ли?
- К виновному?
- Ну, ежли, скажем, малость провинился?
- Берегись!
- Ух!
- Чем виноват-то?
- Упаси бог, это не я!
- А кто ж, коли не ты?
- А почем ты знаешь, что я?
- Вашего брата насквозь видно.
- Упаси бог. Засудит?
- Вконец.
- О, господи! Я ему все скажу, пущай как хочет. Как на духу, за это, может, смягчит?
- Непременно.
Наступило время суда.
Дмитрий сел на крыльцо, а перед крыльцом во дворе сели бояре, стала стража, начался опрос. Дмитрий молча слушал, словно был в стороне, но, ища правды и милости, истцы и ответчики обращали свои слова мимо бояр ко крыльцу. Дмитрий же слушал, ни словом не вступая в суд.
Разобрали два дела о дележе. Приступили к делу о потраве; жалобился молодой крестьянин, пришедший сюда на поселенье с рязанских земель.
- Здешние забижают. Ежели какой оброк, тягота, шлют меня без череду. А вон Есей зарится на мое поле. Я ж то поле разделал, оно нынче как перина хорошая, он и уговаривал: отдай да отдай, я, мол, тут исконный, а ты, мол, рязан, тебя, мол, ветром сюды придуло. Нет, говорю, не дам: покопай себе землю сам так, коли сил станет. А он мне горожу растворил да на овес моих же овец запустил. Я его не обидел, так чего ж он?
Есей был тот самый, что с воином говорил. Он распетушился и кинулся к судейскому столу.
- А видал он, как я его огород ломал? - Но вдруг взгляд его скользнул по крыльцу, и он, потупившись, тихо договорил: - Очень уж обидно было, вот я и разгородил.
Дмитрий спросил сверху:
- Чего обидно?
И все обернулись к нему. Есей, помолчав, ответил:
- Одно слово - виноват. Помилуй, государь.
Дмитрий спросил рязанца:
- Ты давно тут?
- Третий год.
- На три года прощаю те всякую дань и всякую тяготу. Стань сперва на ноги. Чего ж пристав смотрел, дал тебя в обиду? А что потравлено, то сосчитай. Есей тебе за то заплатит сполна и немедля - он тут исконный, найдет. А что злобствует да горожу ломает, за то дать Есею плетей, чтоб наперед помнил - мне все дети любы: и те, что в возрасте, и те, что новорожены, что исконные, что новожилы. Тако решено.
Воин, будто дорвался, ринулся на Есея и уволок его, приговаривая:
- Счастье твое, что раскаялся, а то б беда.
- Сам чую. Спасибо тебе.
Рязанец же, уходя следом, попрекал Есея:
- То-то и оно-то! А он: рязан да рязан. А какой я рязан, ежели сам князь Московский за меня стоит!
Приступили к делу звонаревой вдовы. Дело было тоже о потраве, а потравил ее огород сам пристав.
- Чисто татарва прошла! - визжала вдовушка. - Лук кверху пузом торчит. От капусты одни кочерыжки осталися, морковь теперь надо клещами тащить, всю ботву съел.
- Пристав? - спросил Дмитрий.
- А то кто ж! Бык здоровенный, все на мое вдовство зарится.
- Аз не зарюсь: ты глянь на себя! Кто на тебя позарится! Она на меня поклеп, государь, возвела за то, что не зарюсь.
Дмитрий усмехнулся. Любил такие речи.
- Пристав, я тебя о том не спрашивал. А городьба-то добрая ль?
- Да какая ж городьба при моем вдовстве… - женщина всхлипнула.
Пристав опять ввернул:
- В судебнике речется: огород ставится около поля - семь жердей добрых да два кола. Чтоб скот не мог вломиться, а овцы - пролезть. А около гумна, сиречь на овоще тож, огорожа должна стоять девяти жердей, добрая.
- А какая скотина-то у тебя? - обратился Дмитрий к вдове.
- А никакой у меня нет!
В это время во двор прискакал всадник, быстро прошел к крыльцу.
- Государь Дмитрий Иванович, весть есть, дозволь сказать.
- Иди в горницу.
Дмитрий вошел в избу и выслушал: корабль Митяя миновал крымские берега, ветер был попутен, и море кротко. Уже увидели берега Византии, как митрополит внезапно занемог и скончался.
- Не убит ли?
- Нет, сказывают, на теле следов нет.
- Не съел ли чего?
- У него из Кафы был повар. Не должно б быть. Фряги нам не супротивники. Хотели тело в Цареград везти, да фряги отговорили: нехорошо, мол, будто мертвец в митрополиты ставиться прибыл. Сгрузили в барку, погребли в Галате.
- Ступай.
Дмитрий побыл один: это был удар, но кем нанесен? Были у Митяя среди монахов враги, но неужто же и спутники были ему врагами?
"А боярин Кочевин куда смотрел? Ожирел, заспался. А я думал - книжен, велеречив, учен, доглядит. Вот и учен, а делу враг. Проморгал".
Гневный и молчаливый, снова вышел он на крыльцо. Словно другими глазами увидел все.
- Так ты речешь, вдовица, что своего скота не держишь?
- Куда мне с моими силами!
- Тогда ты, пристав, поставь вокруг ее овощей городьбу сам: чья скотина, тому и городить. А у кого скотины нет, тому городиться не от кого. Да чтоб огород был по твоему слову, как сам ей вычитывал, - по девять жердей меж двумя колами. Да чтоб сполнено было немедля, сам догляжу. А овощь ей, кроме лука, со своих гряд отдашь, сколько потравлено. А лук давно пора было с огорода собрать; ежели ко времени не собрала, сама виновата. А что говорил похул на вдову, то приставу не пристало: пристав слабых беречь приставлен, а не забижать. И за то те приставом боле не быть. А ежели городьбу худо поставишь, дам те плетей за нераденье.
На этом велел кончить суд до завтра.
Вызвал к себе бояр и двор.
Когда все собрались, сказал:
- Братие, отец наш митрополит Михаил-Митяй скончался в море…
Бренко тихо спросил:
- Сам?
Дмитрий отшатнулся и пристально взглянул на Бренка:
- След есть?
Бренко раздумчиво покачал головой:
- Нет. Но где это видано, чтоб человек не тонул, а сам помирал в море?
- Божья воля! - сказал Дмитрий.
- Божья ли? - усомнился Бренко.
- Надо нового митрополита искать. Моя воля такова, - сказал Дмитрий. - Прежде чем патриарх найдет.
- Кого? - задумался Бренко.
- Киприана! - неожиданно решил Дмитрий.
- Тут вот, в Любутске, ему поруганье чинили; до сего дня не опомнился…
- То и хорошо! Он злобствует на нас, надежд на Москву не видит, а тут вдруг нашею милостью… Наш будет.
- Хорошо, государь! - одобрил Тютчев.
- Надо к отцу Сергию послать. Пущай он это дело обмыслит. А об Митяе разведай, Михайло Ондреич. Кто с ним был, когда вернутся, порасспроси. Да в обращенье не стесняйся. Авось порасскажут!
Он вышел на крыльцо и смотрел на Оку, по которой плыл караван ушкуев.
- Михайло Ондреич! Глянь!
- Чего, государь?
- То не Тарасиевы ли ушкуи? Он сулился к Покрову в Орде оружейников накупить. Будто и впрямь народ везут?
- Мимо идут. Видно, приставать не думают.
- В Москву спешат.
- Тебе, государь, челобитная: из Рязани в эти места в прошлом годе много народу сошлось. Не все поустроены. Просят твоей милости.
- Прими да рассели. Свободных земель хватит. Да полегче говори с ними, льгот дай повольготнее. Пущай селятся, к этим еще подбегут. Люди нужны, Москва ими крепнет.
Он сошел с крыльца, пошел не спеша по погосту и впервые задумался о Митяе: не смерть страшна - страшно, что всегда она приходит раньше времени.
Тридцать шестая глава
КРЕЩЕНЬЕ
Зима выпала вьюжная, морозная. Кирилл ходил зверя бить, убил. Шел к своей пещере обратно. Снег звенел под ногами, и казалось, что ступаешь не по снегу, а по воздуху. Разогревшись под тяжестью, остановился. Воткнул в снег рогатину и, отирая рукавом взмокшее лицо, огляделся.
День догорал. Деревья согнулись в голубом инее, будто замерзшие облака. На ветвях, как комья морозной зари, сидели красногрудые снегири. Кирилл пугнул их.
- Кш!
Но только серые самки перелетели на ближний куст, другие лениво поворачивались, поклевывая снег, выбирая из-под инея мерзлые бусинки бузины. Медленна, как пух, летел из-под птиц иней.
Кирилл оглянулся.
Позади, дрожа, стоял Андрейша. Голова его ушла в плечи, лицо позеленело. Только глаза неотрывно глядели на птиц.
- Не по тебе лес, - сказал Кирилл, - застынешь тут.
Андрейша молчал.
- А стоять будем - хуже закоченеем! По заре мороз крепче. Идем!
Снова, увязая в снегу, пошли.
Куда бы укрыть Андрейшу от стужи? Кто его от стужи укроет, от леса жизни сей, от суровых невзгод времени?
О ком ни вспоминал, все либо далеко были, либо давно отреклись от Кирилла, осквернившего иноческий сан. Да и кто будет знаться с человеком, пролившим кровь и продолжавшим ее проливать, ибо стал он суров с татарскими обозами на торговых путях.
Кто мог бы простить его, кто мог бы забыть все зло, совершенное насильником и душегубом?
Кирилл вышел к поляне.
Над шалашом давно нарос сугроб, и лишь конский череп выглядывал на поляну черными своими глазницами.
Жили в землянках, влезая в них, как звери в нору, - не жилье, а берлога. Разогнуться при Кирилловом росте места не было, всю зиму, как и всю жизнь, надо было прожить согбенно: чуть подымешь голову - либо голову поранишь, либо потолочины прошибешь. Огонь разводили в углу, и дым захватывал дух, пока у огня грелись. Не место это было для квелого мальчика среди ошалелых от угара мужиков, повалившихся на медвежьи шкуры.
Когда поели печеного мяса, легли, зарываясь в шкуры, спать. Их оставалось здесь четверо; Щапа с Тимошей Кирилл послал в Пронск за припасами, а семерых ватажников отпустил перед Рождеством в Рязань промышлять. Щап сам пошел под Кирилла и всю ватагу под него подвел: и силой, и разумом, и опытом не мог перед ним устоять, да и не тщился.
У стены долго ныл и ворочался Нил, ватажник, еще летом иссеченный татарским купцом. Рука у Нила ссохлась, и в промысел ходить стало непосильно.
- Ты что? Опять ломит? - спросил Кирилл.
- То стужа, то жар - так нешь можно?
- А чего ж делать-то?
- Уходить.
- Куда ж?
- А может, монастырь возьмет. Вклад дать есть чем.
- Грех замаливать?
- Где мой грех?
- А убивал.
- Чтоб меня не убили.
- А грабил?
- А кругом кто не грабит?
- Там так не ответишь.
- Там и не спросят. Вклад дам.
Внезапная мысль осенила Кирилла. Он привстал на своей медведине, сдвинул с плеч тулуп и прислушался.
Наверху, над снегом, текла обычная лесная ночь: глухо гудел лес, поскрипывали сторожкие волчьи шаги. Тихо и редко ступая, прокралась рысь. Поутру весь снег вокруг землянки бывал утоптан.