Через месяц Шубин, проверенный учителем, уже состоял в натурном классе Королевской академии. В это время он считал себя счастливее всех на свете. Да и как не быть счастливым? Всего каких-нибудь восемь лет отделяли его от Денисовки, а он уже кончил курс Петербургской академии художеств и учится в Королевской академии в Париже!
Он нередко добрым словом вспоминал Ломоносова. Перед сном, лежа в кровати, он также часто вспоминал свое пребывание истопником в роскошном дворце царицы, и ему казалось, что это была интересная, но неправдоподобная сказка. А уснув, видел продолжение сказки… Королевская академия, красивый полуоткрытый зал, освещенный громадной люстрой (в куростровской церкви такая даже не поместится). Он сидит за станком позади живописцев и чувствует, как запускает руку в ящик, достает мягкую, влажную глину и лепит копию со статуи Аполлона Бельведерского. И вдруг статуя, с которой он копирует, срывается с пьедестала, направляется через весь зал прямо к нему… И оказывается, что статуя – не изделие античного мастера, а подвыпивший сосед из Денисовки Васюк Редькин. Он подходит к нему, трясет за плечи и говорит этак просто, по-соседски: "Ну-ка, Федот, смывай с рук французскую глину да собирайся в Денисовку. Довольно нам за тебя подати платить". А товарищи оборачиваются, кричат Шубину: "Ого! куда залетела ворона, ого-го!"
Федот пробуждается, трет выступившие росинки пота на лице и в ночной тьме крестится.
– Слава богу, сон… – Он стаскивает одеяло со спящего рядом с ним на одной кровати Гринева и, довольный, снова засыпает…
В ту осень из Петербургской академии художеств совсем неожиданно прибыла еще группа пенсионеров и среди них – Гордеев. Их приезд обрадовал Шубина и его товарищей. Учебные будни в кругу однокашников становились как-то веселей, а тихое, неповоротливое время в труде и учебе двигалось заметно быстрее.
В свободные дни петербургские пенсионеры аккуратно посещали собрания и диспуты, происходившие между французскими светилами, которые их привлекали не меньше, чем занятия в Академии. Они не раз слушали горячие споры Дидро с Буше и Кошеном по поводу художественных выставок в парижских салонах. Слушали, взвешивали их рассуждения и приходили к одному выводу, что им, русским пенсионерам, надо упорно учиться, прислушиваться, присматриваться и выбирать для себя полезное.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Однажды в субботу, возвратясь из Академии раньше обычного, Шубин вместе с архитектором Ивановым отправились в литейную мастерскую посмотреть, как французы отливают из меди фигуры к статуе Людовика XV.
Шубина это крайне интересовало; ему хотелось научиться отливать формы; в России он отливки не видал, хотя и были в ту пору и даже раньше самобытные литейщики-медяники, отливавшие медные иконы-складни, колокола и пушки. Шубин внимательно смотрел, как производится в парижской литейной литье фигур, а Иванов ходил по литейному цеху, изучая строение самой плавильни, измерял ее и мысленно создавал проект такого заведения для Петербургской академии художеств.
К ним скоро прибежал Гринев и сообщил:
– Друзья, на завтра все русские пенсионеры, обучающиеся искусствам, приглашены к Голицыну. Будет сам Дидро в гостях у князя!
– Это не худо, – спокойно заметил Шубин, наблюдая, как расплавленный металл, рассыпаясь искрами, стекает по желобу в приготовленную форму.
– Я думаю, по такому случаю сегодня обязательно надо нам в баню сходить, – предложил Иванов, что-то записывая и вычерчивая у себя в тетради.
На следующий день, вечером, у князя Голицына в деловой и торжественной обстановке собрались Шубин, Гринев, Гордеев, два Ивановых – оба из класса архитектуры, живописец Семен Щедрин и гравер Иван Мерцалов. Одежда на пенсионерах была праздничная, подогнанная по плечу – камзолы зеленого сукна с крупными светлыми пуговицами и широкими отворотами на узких рукавах, штаны до колен. Праздничный наряд каждого дополняли длинные чулки с подвязками и узконосые башмаки с начищенными металлическими пряжками.
За исключением Шубина, все пенсионеры пришли при шпагах. Молодые и жизнерадостные лица были, как того требовала французская мода, напудрены, а брови подкрашены.
Гораздо проще, несмотря на праздничный день, одет был Дидро. На нем не было парика. Редкие седые волосы лежали беспорядочно. Пронизывающие глаза сверкали живым огнем. Он добродушно и радостно приветствовал молодых русских художников и каждому крепко пожал руку.
"Подлинно человек, и какая живость! – подумал Шубин, глядя на Дидро. – А ведь будто сейчас сошел с полотна Фрагонара". Портрет фрагонаровский Шубину не раз случалось видеть в одном из парижских салонов, и каждый раз Федот долго простаивал перед ним, всматриваясь и запоминая черты Дидро.
Голицын усадил гостей за длинный стол, обильно загроможденный фруктами в серебряных вазах и винами в хрустальных графинах.
– Я пригласил вас, друзья, побеседовать с господином Дидро, – сказал князь, усаживаясь в кресло, стоявшее в конце стола. – Прошу, не стесняясь, говорить с нашим гостем и выспрашивать его о чем вам заблагорассудится. Чувствуйте себя здесь как дома…
– Едва ли они могут себя так чувствовать в этой стесняющей их форме Королевской академии. – Дидро весело засмеялся, потом продолжал: – Дорогие русские друзья, вы приехали к нам во Францию, как в сказочную страну за счастьем, за наукой. Может статься, вы и найдете то, что ищете, но не забывайте, что в нашей цивилизованной стране на каждом шагу вас подстерегает пошлость и разврат… даже в методах самого воспитания. Низкопоклонство, реверансы, условное изящество – всё это не то, что нужно человеку, жаждущему быть свободным…
Так, с простого замечания об одежде знаменитый философ начал беседу об искусстве. Русские пенсионеры, не мало слышавшие Дидро на публичных диспутах, были несказанно рады послушать его в непринужденной товарищеской беседе. Здесь Дидро не походил на оратора. Говорил он медленно, полагая, что французский язык слушатели, за исключением Голицына, знают еще не в совершенстве. И говорил о том, о чем не раз уже высказывался на диспутах в салонах и в других местах, где ему приходилось сталкиваться со своими идейными противниками.
– Вас интересует, дорогие друзья, искусство. Хорошо, но знаете ли вы, что прежде всего искусство должно быть жизненно. Многие картины наших французских художников весьма бледны и по замыслу и по идее. Художники, лишенные воображения и вдохновения, не постигнут ни одной великой и сильной идеи. К чему тогда браться за кисть и портить краски? Ради личной корысти? Ради денег? Нет, художник, думающий о деньгах, теряет чувство прекрасного. А что значит прекрасное? Я имею в виду слова поэта Буало, который справедливо заметил: "Не существует такого ужасного чудовища, которое, будучи воспроизведенным в искусстве, не было бы приятно для глаз"… Учитесь изображать на полотне и в скульптуре невзгоды и нужды, не забывая, что и тут следует сохранять изящество, а изящество происходит от чувства прекрасного.
– Как приобрести это чувство, господин Дидро? – не вытерпел и спросил Шубин. – И в Петербургской академии и здесь постоянно перед нами вынужденная надоедливая поза натурщика и не всегда в ней видны черты прекрасного.
Дидро быстро и пытливо посмотрел на Федота, одобрительно кивнул головой на его замечание и сказал:
– Я вас вполне понимаю и, разделяя вашу точку зрения, нахожу, что всякая поза фальшива, действие же прекрасно и правдиво. Но вы, друзья мои, чаще ходите на улицы наблюдать жизнь, заглядывайте в кабаки, в мастерские, в церкви, на рынки – всюду, где жизнь многокрасочно протекает, наблюдайте и отображайте её на славу!
Шубин, увлекшись беседой, забыв о том, что находится в обществе знаменитых особ, расстегнул все пуговицы студенческого камзола и сидел, как зачарованный, смотря ясными, почти немигающими глазами на Дидро. Шубину вспомнился отзыв Ломоносова о французском языке, способном живостью своей увлекать слушателей. Язык Дидро оправдал похвалу Ломоносова.
Стояла полнейшая тишина.
– Создавая портреты, умейте правдиво изображать чувства, а это самое трудное, – продолжал Дидро. – Вообразите перед собой все черты прекрасного лица и приподнимите только один из уголков рта – выражение станет насмешливым… Верните рот в прежнее положение и поднимите брови – вы увидите выражение гордеца. Приподнимите оба уголка рта одновременно и широко откройте глаза – перед вами будет циник… И мало ли еще найдется всевозможных способов выразить характер человека через его физиономию…
Голицын придвинул вазу с фруктами к Дидро и, желая придать беседе еще более дружеский характер, сказал шутливо:
– Господин Дидро, вы обладаете вкусом ко всем видам искусства, а имеете ли вы вкус к этим испанским апельсинам?
– Да, о вкусах… – как бы спохватясь, проговорил Дидро и, взяв апельсин и отставив вазу на середину стола, заговорил о вкусах. – Вкусы, конечно, бывают разные и зависят от положения в обществе, от уровня знаний и даже от возраста. Но плохо, когда вкусы зависят от настроений и меняются ежечасно. Не правда ли – художник без твердого и определенного вкуса – жалкий, ограниченный человек? Однако, имея свой вкус, не мешает беседовать с знатоками и прислушиваться к людскому голосу. Но советуйтесь только с честными и истинными ценителями вашего творчества. Они всегда ваши доброжелатели…
В разговоре Дидро был неутомим. В плавном спокойствии его речи не чувствовалось принуждения принимать сказанное им за непреложное. Но никому из русских пенсионеров и в голову не приходило не соглашаться с ним.
Пользуясь минутной паузой в беседе, Голицын намекнул философу, что русским ученикам Королевской академии интересно было бы знать его мнение об их учителях.
– Мнений своих я не скрываю, – сказал Дидро. – Я люблю, например, Кошена, но я еще больше люблю правду. Одобряю его исторические гравюры, но не могу привыкнуть к недостаткам его громоздких композиций.
– Скажите о Буше, о Буше скажите! – вырвался чей-то нетерпеливый голос.
– Я не знаю, что вам сказать об этом человеке. Я не поклонник Буше, хотя он и получил звание первого живописца короля. Подумайте сами, что может Буше набросать на полотно? То, что у него в воображении? А что может иметь в воображении человек, который проводит жизнь с проститутками? Этот человек совершенно не знает, что такое изящество и правда. Понятия о нежности, честности, невинности и простоте ему чужды. Если он рассчитывает на короля и восемнадцатилетних бездельников, то пусть продолжает писать для них голых француженок. Но скажу по совести: сколько бы его картины ни торчали в салоне, они будут порядочной публикой отвергнуты и забыты…
Дидро обвел глазами русских собеседников, словно бы ища у них поддержки в оценке Буше и, видя, что все они насторожились, улыбаясь, спросил:
– Вероятно, вас интересуют и французские мастера скульптуры? Из них я предпочитаю во всей Франции двух знаменитых художников – Фальконе и Пигаля. Фальконе уехал к вам в Россию по заказу императрицы создавать монументальный образ Петра Великого. У Фальконе много вкуса, ума, деликатности, приятности и изящества… Мой добрый друг Пигаль, которого в Риме за исключительное упорство в работе, за трудолюбие прозвали "ослом скульптуры", научился создавать произведения сильные и правдивые, но ему далеко до Фальконе! Это два великих во Франции человека. Взглянув на их произведения и через пятнадцать или двадцать веков, люди скажут, что французы в XVIII веке не были детьми, по крайней мере, в скульптуре!
При этих словах Дидро заметил, как озарилось улыбкой лицо Шубина, которому было приятно слышать столь похвальный отзыв о своем учителе. Уважение, которое он питал к Пигалю и его творчеству, возросло теперь еще больше.
Между тем Дидро продолжал называть имена французских художников – Вьена, Лагрене, Грёза, Лепренса, Фрагонара и других, метко и остро характеризуя каждого.
Беседа затянулась до полуночи. Никто не чувствовал утомления. Каждый готов был сидеть, слушать и разговаривать хоть до рассвета. Наконец, улучив удобную минуту, Голицын поднялся с места и обратился к присутствующим:
– Друзья, это у нас первая встреча с господином Дидро и, надеюсь, не последняя. Не будем сегодня больше утомлять глубокоуважаемого учителя. На этом, я полагаю, кончим…
Все не спеша направились к выходу. У парадного подъезда, при свете уличных фонарей, ученики посадили Дидро в карету и, поблагодарив его и Голицына, довольные беседой разошлись по своим пристанищам.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Среди учеников-пенсионеров Петербургской академии художеств, учившихся в Париже, Федот Шубин считался наиболее способным в писании деловых писем. Он обладал мягким и приятным слогом, к тому же владел почерком четким и изящным. Поэтому когда надобно было писать в Петербург о своем пребывании в Париже и о том, как у них подвигается учение, товарищи обращались к Федоту:
– Давай-ка, помор, накатай в Академию грамотку секретарю Салтыкову, чтоб помнили о нас…
И Шубин брался за гусиное перо, перебирал в памяти все известные ему достопримечательности, где он бывал за это время с товарищами, и, обмакнув перо в скляницу, писал:
"…в Версалии имели честь быть у Габриэля, первого королевского архитектора, и ему рекомендованы, он же благосклонно принявши, приказал провождать нас во все места для показания…"
"…адресованы были к инспекторам шпалерной мануфактуры, чтобы они показанием, как работают гобелены, нас удовольствовали…"
"…Господин Буше тоже позволил ходить к себе по рекомендации его сиятельства князя Голицына…"
"…Конференц-секретарь господин Кошен также про нас имеет отверстые двери… И от господина Дидерота соблаговоление имеем ходить к нему. И от него пользуемся благоразумными наставлениями…"
Из Петербургской академии художеств предписывали Шубину и товарищам экономить выданные на обучение деньги и не задерживаться в Париже, а скорей ехать в Рим.
Шубин подружился с Пигалем, нередко встречался с Дидро и рассчитывал, что по меньшей мере еще год следует пробыть ему в Париже. Встревоженный предписанием Академии он пришел за советом к Дидро.
– Как быть? Петербургская академия торопит нас ехать в Рим, а мы еще не исчерпали многих полезных наук от парижских учителей.
Отзывчивый философ написал письмо в Петербург, в Академию. Он просил продлить срок учения русским пенсионерам в Париже, доказывая, что "чем сильнее будут они к моменту прибытия в Италию, тем легче будет им использовать это второе путешествие".
Через два месяца из Петербурга последовал ответ. От имени собрания академиков предлагалось пенсионерам немедленно поехать на год в Италию. А о Федоте Шубине была приписка: "Что же касается скульптора Шубина, который находится в Париже у г-на Пигаля, то ему Собрание позволило остаться еще на некоторое время возле этого великого человека, имея возможность извлечь таким путем сейчас гораздо большую пользу, нежели в Италии".
Такое сообщение из Петербурга было мало утешительно для Шубина – оно угрожало отменой поездки в Рим.
Между тем время шло, и товарищи, приехав в Италию, посылали Шубину письмо за письмом. Они убеждали его торопиться и уверяли, что до самой смерти он будет жалеть, если не увидит трудов римских ваятелей и живописцев.
Одному, без товарищей, Шубину стало невыносимо скучно в Париже. Его тянуло в Рим. Расстроенный, он не мог продолжать работу над скульптурой "Прикованный невольник". Пигаль заметил переживания своего ученика и освободил его временно от работы, предупредив, чтобы он, пока не будет расположен к делу, не приходил в мастерскую.
Шубин обиделся и возразил:
– За время, которое нахожусь в Париже, я сделал очень мало. Мне надо подгонять себя.
Пигаль повторил свое предложение:
– Я достаточно знаю вас. Ступайте отдохните, а потом не принуждая себя, приходите, дело от вас не уйдет.
Отдохнув несколько дней, Шубин снова принялся за труд. Мысль о Риме по-прежнему не покидала его ни на минуту. После занятий он приходил домой, в пустую и неуютную комнату, и, перелистывая альбом с зарисовками своих работ, выполненных в Париже, тревожно думал о том, сможет ли он теперь добиться от Академии позволения примкнуть к своим товарищам, находящимся в Риме. А если добьется и приедет туда продолжать учение, то как на него посмотрят в Риме? Ведь там привыкли к античному искусству, там господствуют идеи Винкельмана – проповедника подражания античности в искусстве, а здесь, во Франции, ему кажется близким в творчестве Пигаля все то новое, что идет от самой жизни. Здесь наставления Дидро так убеждают его в справедливости его собственных мыслей о том, что искусство должно отображать жизненную правду.
В собственном альбоме взгляд Шубина особенно часто задерживался на тех зарисовках его работ, которые он считал лучшими. Вот рисунок с надгробного памятника, высеченного им из белого мрамора по заказу вдовы какого-то марсельского купца: два мальчика и женщина "в позе неутешного горя" оплакивают преждевременную кончину отца и супруга. Группа была выполнена далеко не ученически, но сам по себе "кладбищенский" заказ был не по характеру молодого скульптора. Фигурные надгробия, распространенные за границей, в России в ту пору совершенно отсутствовали, и Шубину такой обычай сохранения памяти об умерших был чужд.
Вторая зарисовка в альбоме была сделана со статуи "Отдыхающий пастух". Эта работа была более совершенной. Но статуя сделана из алебастра и послана в Петербург, в Академию. "Дойдет ли в целости? И будет ли потом отлита из меди?" – сомневался Шубин.
На зарисовке группы с фигурами "Бедности" и "Богатства" он остановил свое внимание. Эта работа казалась ему лучшей из всех. Группа была отлита из бронзы, позолочена и отправлена в Россию…
С прежней аккуратностью Федот Шубин посещал Королевскую академию и мастерскую Пигаля, но все же после отъезда товарищей в Италию ему стало скучно и он жалел, что вместе с ними не уехал в Рим. В воскресные дни Шубин бродил в раздумье по шумному парижскому базару. Жизнь в Париже казалась уже не столь заманчивой, как раньше, в первые месяцы пребывания. Желание попасть в Рим усиливалось. Идти снова к Дидро и просить его ходатайствовать об устройстве поездки в Италию Шубин находил неудобным. Голицын был в отъезде. Тогда он вспомнил слова Дидро о том, что в России находится знаменитый французский скульптор Фальконе.
"А не попробовать ли действовать через него?" – подумал Шубин и, обрадованный этой мыслью, обратился к своему учителю.
Но Пигаль не разделял его надежд.
– Разве вы не знаете, что я могу вам оказать медвежью услугу? Фальконе не любит меня, а я ненавижу его, – сказал он сумрачно и, подумав, добавил: – А вы попробуйте через секретаря Королевской академии Кошена. Он человек чуткий и вам не откажет.
Пигаль оказался прав.
Кошен отнесся сочувственно к намерению Шубина и тотчас же написал Фальконе…