Большевики и межрайонец Кротовский требовали – разрывать и взрывать, кончать с теорией "бережения правительства"! И особенно настаивать на пропуске Платтена в Петроград. Прошёл момент, когда мы должны были поддерживать правительство! Оно нас всё более игнорирует. Публично отказать ему в поддержке!
Три дня назад на Совещании сами же провели резолюцию о поддержке, и вот уже выстраивался целый ряд (а во главе опять с Нахамкисом): атаковать правительство и валить. Рядовое заседание ИК грозило стать ключевым моментом всей революции. И Станкевич, позабыв свою задачу с "Известиями", уже хотел вмешаться на защиту Церетели – как ловко выступил Богданов. Он указал, что ИК ослабил себя сам тем, что даёт бой и терпит поражение на самых невыгодных вопросах. Когда часть армии уже присягнула – глупо и проигрышно было поднимать вопрос об отмене присяги. И глупо и проигрышно лезть в петлю об обмене и о Платтене, следовать за ленинской группой, которая не посчиталась с интересами российской революции, а только со своими желаниями. И совершенно глупо устраивать публичность из того, что нам не дают государственных 10 миллионов, – мы не найдём поддержки общественного мнения.
Церетели выразил, что на этом и кончится обсуждение, что всё ведь только что решено на Всероссийском Совещании, – но нет, к чёрту то Совещание, и всякий порядок, началась почти свалка (видно, у большевиков с Нахамкисом было сговорено – сегодня опрокинуть), большевики настаивали, но даже и умеренные Брамсон, Дан потеряли голову от ускользающего блеска этих 10 миллионов, а Красиков снова кричал, чтобы Контактная комиссия вела переговоры под протокол и министры бы подписывали каждый протокол (совсем уже превратить министров в пешек!). Но даже и Нахамкис очнулся ему в возражение, что тогда министры станут слишком осторожны в переговорах, невыгодно для нас же, а Гиммер язвительно развивал идею протоколов, даже присяжных протоколистов – нотариуса с двумя писцами. Кричали, спорили с разных сторон – и Чхеидзе не только потерял управление заседанием, но собственную ослабевшую старую голову, неделю назад похоронившую сына, потерял от гвалта и закружен-но предложил: вообще отменить Контактную комиссию, и вообще не встречаться больше никому с правительством, а встречаться с ним только в письменной форме… Заседание ошеломилось, смолкло. Брамсон очнулся из первых: это лишает нас всех выгод непосредственных встреч! хорошо, пусть не надо протоколов, но члены Контактной комиссии чтобы вели записи скрытно от министров. (На коленях под столом, что ли?)
И предложение Красикова провалили, но с ничтожным перевесом, а брамсоновское приняли.
И так все чуть ли не лежали вповалку, когда дошло до доклада Станкевича об "Известиях". За время свалки у него уже мелькало, что опять неудачно, упущено, будет некстати. Но тут он встал – и со своим отличным самообладанием и холодной насмешкой вывалял дебёлого Нахамкиса всеми боками, не раз вызвав дружный смех уставших исполкомовцев. А смех-то больше всего и убивает. Нахамкис, зарвавшись против правительства, – с этой стороны не ожидал, и в такой форме. Вызванные редактора "Известий" стали от Нахамкиса отрекаться и проговариваться, какой же царит в редакции ералаш. Церетели – поддержал Станкевича. Нахамкис оправдывался обескураженно, бессвязно, ещё хуже себя выставил.
Назначили комиссию, Станкевич-Дан-Гиммер, расследовать редакцию и реорганизовать. (Добить! – наметил Станкевич.)
Но был и смешной момент. Помахивая сегодняшним номером "Известий", Станкевич высмеял, что редакция зовёт: найти и выловить авторов анонимных листков, когда сами на каждом шагу анонимны. Но по Исполнительному Комитету прошло недоумение: а разве неправильно?
– Странно сказать, – вслух подумал кто-то, – а нам-таки нужна и своя контрразведка.
ДОКУМЕНТЫ – 6
7 апреля 1917
ПРИКАЗ
… Различными местными исполнительными комитетами арестовываются офицеры, и их места замещаются другими лицами без ведома и без согласия высших начальников… Я не могу допустить самоуправных действий. Предлагаю вопрос о всех справедливых претензиях к начальствующим лицам доводить до сведения старших начальников, чтобы тщательное и всестороннее расследование установило степень виновности каждого данного лица.
Военный и морской министр А. Гучков
6
Первородный грех нашей революции – крестьянский строй в России. Из-за этого – у нас мало социалистических сил, и когда население, стряхнувшее кандалы царизма, было спрыснуто живой водой революции и могло бы развернуть чудеса самодеятельности – то и в провинции и в армии инициативу захватывали злобно-буржуазные элементы. Разве мужику в серой шинели доступно понять пролетарские требования, например 8-часового дня? – такой нормы нет ни на фронте, ни в деревне. И во второй половине марта на почве шкурных интересов натравлены были солдаты на рабочих: что те не желают работать и игнорируют интересы фронта. Это была крайняя опасность для революции, когда военные делегации повалили проверять работу на заводах! – крепость революции сама стала под удар крестьянской стихии. И надо было с величайшей тактичностью преодолеть чернозёмный атавизм и стихийно-примитивный, но объективно-необходимый шовинизм этой нечленораздельной массы и взяться за прямое дело социалистического просвещения, вырвать вооружённого мужика из-под вековой власти буржуазии и пронизать его ослепительными лучами революционной гордости. Да в самом Совете большинство было мужицко-обывательское, мужицко-оппортунистическое. И началась – атака всех социалистических партий на мужицко-солдатские мозги, через газеты, листки, посылку делегаций на фронт, митинги и тщательную проработку революционной конъюнктуры в самом Таврическом – со всеми приезжающими (а их приезжало всё больше) военными делегациями: захватить поддержку бессловесных масс. И надо сказать, что в марте Исполнительный Комитет воплотил в себе эту волю пролетарской демократии: если и не всех просветил-убедил, то своим авторитетом заставил следовать за собой. Солдаты были примирены с рабочими требованиями, опасная битва за армию – выиграна. Армия оказалась в руках Совета, и теперь уже никакие шакалы реакции и патриоты по найму, никакие Тьеры и Кавеньяки не задушат российскую демократию! К концу марта силы революции достигли своей высшей точки – всё в руках Совета.
И Гиммер торжествовал, едва ли не более всех! Дело Февраля и весь мартовский путь он считал почти своим собственным творением (хотя со стороны никто этого не заметил и не понял) – и потому-то он был так настороже ревнив и ответственен к неверному направлению событий, всё время черпая ему исправления из лаборатории своей политико-социалистической мысли.
А чья ж это была февральская идея, органически неосознанно усвоенная Советом: мы пока уступаем буржуазии власть, даже заставляем их взять её, – но при жёстком над ними контроле создаём себе условия для будущей победы. И вот за март мы с лозунгами Циммервальда завоевали и действующую и тыловую армию – и теперь вся сила в наших руках, мы – в победном положении!
Однако: сумеет ли Совет эту победоносность использовать, вот вопрос.
Лозунг "революция продолжается!" – для Временного правительства непереносим. Тысячу раз презренные злостные лицемеры буржуазии, все слуги толстой сумы и бульвара, теперь кинулись проповедывать бургфриден внутри страны и защиту отечества снаружи, – а что есть эта "оборона отечества", если не гнусное удушение революции? Под флагом защиты отечества или даже "защиты революции" проступает знакомая нам классическая идеология империализма. Ведь буржуазия неспособна открыто честно бороться идейным оружием: в открытой борьбе она всегда проиграет. И вот она выдвигает – защиту отечества и революции, и конечно "освобождение Бельгии, Сербии, Армении, Курляндии и Польши" – вовсе даже не обязательное для окончания войны, но под этим предлогом подчинить себе армию, вырвать её у Совета ради диктатуры капитала и между тем оплевать своего классового врага. Для того и бьют они в алармистский патриотический набат, в нём большая буржуазная пресса наступает как тёмная туча, и в этой нехитрой механике загоняют революцию в прокрустово ложе буржуазной диктатуры.
И что изумительно, обнаружил Гиммер: сами эти интеллигентские межеумки или даже их интеллектуальные светила, как Милюков, могут субъективно этого и не понимать! На днях был случай: в перерыве заседаний Контактной комиссии сказал Гиммер Милюкову: "Революция развернулась так широко, как хотели мы и не хотели вы. Закрепить политическую диктатуру капитала вам не удалось. У вас – нет реальной силы против демократии, и армия к вам не пойдёт." А Милюков с совершенно искренней печалью на лице возразил: "Да разве можно так ставить вопрос! Армия должна не идти к нам, а сражаться на фронте. Неужели же вы в самом деле думаете, что мы ведём какую-то буржуазную классовую политику? Мы просто стараемся, чтобы всё не расползлось окончательно." И Гиммер был поражён: вот так номер, Милюков, кажется искренно, не знает, что ведёт классовую политику! – и это глава русского империализма, вдохновитель мировой войны! Как же коварно состроены устои капитализма, что даже его правящие лица могут не сознавать, что они – части механизма эксплуатации!
Но малейший признак саботажа революционных решений ослабил бы революцию. И даже частичные уступки в вопросе о мире или о земле повели бы к беспощадной диктатуре капитала. Вот почему вся конъюнктура выдвигала на передний план демократическую внешнюю политику, это важнейший фронт столкновения демократии с империалистической буржуазией: если революция не кончит войны, то война задушит революцию.
Вот почему не утихала тревога Гиммера от самого 14 марта, от опубликования его детища-Манифеста. Уже тогда сразу он резко выговаривал Чхеидзе (и тот не находился ответить) за его незаконные оборонческие комментарии с трибуны Морского корпуса: "не выпустим винтовки, защитим свободу до последней капли крови". И Совет не подхватил конкретных лозунгов мирной агитации, не издал о том обязательной для всей России директивы, но сползал на то же неоформленное чхеидзевское оборончество. А это и была капитуляция демократии на милость классовых врагов.
В тревоге иногда хаживал Гиммер вместе с любителем того Соколовым на ежедневную обработку военных делегаций в Таврическом: соприкоснуться с солдатчиной, обычно колеблющейся массой, ещё равно расположенной, но и подозрительной и к правительству и к Совету, её можно было склонить и туда и сюда, состав преимущественно плебейский, идейный багаж самый ничтожный. (Впрочем, некоторые военные делегации явно были подстроены буржуазией, так гладко они выступали, и всё за войну и против "двоевластия"; и пугали "анархией".) И разъясняли им тут, что "война до конца" – это империализм, а призывы к единовластию – это попытка ущемить Совет, и уходили они совсем другими, чем приходили, и уносили готовые резолюции для митингов в своих частях. (Но, конечно, приходилось научным социалистам и выслушивать с застывшей улыбкой возражения какого-нибудь краснолицего курносого парня, стриженного в кружок, недурную модель для русского Иванушки-дурачка.)
Нет, дремать нельзя! И Гиммер решил будировать этот вопрос в ИК. Для того собрал подписи циммервальдистов-интернационалистов, членов ИК, и внёс на ИК проект: открыть по всей России интенсивную всенародную кампанию в пользу мира, и защищал на ИК, что такая кампания не сопряжена ни с малейшим риском ослабления фронта, напротив, спаяет солдатские массы, если наши мирные предложения никем не будут приняты: только тогда армия и удостоверится, что она проливает кровь действительно за революцию и свободу. Но – не может быть, чтобы наших предложений не приняли: германский пролетариат несомненно поддержит их!
Но – всё провалил приехавший Церетели, навек открывая свою мелкобуржуазную сущность, – а ведь считался до того дня авторитетным циммервальдистом. Все на ИК были просто ошеломлены: таких резких выступлений в поддержку войны тут ещё не бывало, даже враги Циммервальда невольно приспособлялись к его ветру. И это был если не поворотный пункт в истории Совета, то грозный предупреждающий гонг: что расслоение демократии на пролетарскую и мелкобуржуазную есть закономерный объективный неизбежный процесс, и он очевидно не минует и Исполнительный Комитет.
С тех пор дело мира было изъято из плоскости массовой борьбы и передано в плоскость келейного соглашения: Церетели с почётом взяли в Контактную комиссию. И там родилась известная декларация 27 марта. Но где же тут достижение? Как будто не ясно, что никакая буржуазная бумажка не имеет ценности, а реальные уступки надо вырывать не мирным соглашением, а давлением масс. Так можно извратить и уничтожить все основы интернациональной политики Совета и погубить великий Манифест 14 марта.
Можно было бы поправить дело на Совещании Советов, если бы дать боевую классовую резолюцию о войне, и Гиммер с Лурье добились попасть в комиссию по составлению той резолюции, – но уж как завёлся в рабочем движении оппортунистический поссибилизм – его легко не вырежешь. При поддержке безвольного Чхеидзе Церетели и здесь овладел положением, и Совещание объявило своё одобрение акту 27 марта. Но всё же вставили в ту резолюцию не "защиту отечества", а "защиту революции".
Гиммер сидел на Совещании в правительственной ложе, и беспокоило его глаз обилие военных делегатов, с особой неприязнью он наблюдал прапорщиков – и явно же переодетых кадетских адвокатов, а каждый нагло говорил "от имени такой-то армии" или "корпуса". Президиум избрали без поправок в том составе, как его наметил ИК, с непартийным представительством. А в нём, конечно, выдавался стройный волоокий Церетели, всегда хорошо слушаемый оратор. У него были вид и повадка безусловно благородные, при гневе его прекрасный голос звенел, а на лбу вздувалась синяя жила, с кавказским темпераментом он бесстрашно скакал во все пропасти. Конечно, это был замечательный вожак человеческого стада, но как политический мыслитель – маленький, одержимый утопической примитивной идеей. У этого столь известного социал-демократа не было настоящего пролетарского пьедестала, и это сказывалось на каждом шагу.
Возмущённые яростным докладом Стеклова, правые в ИК в час ночи собрались назначить противоположного содокладчика – и на кого же нахомутать? – на Гиммера! Гиммер – отбивался, он революционер, а не соглашатель! (Он сам нисколько не был против угроз, которые Стеклов раздарил буржуазии: не только надо было угрожать, но и действовать!) Однако весь ИК рассчитывал на Гиммера как на теоретика и писателя, и пришлось на следующее утро представить в ИК тезисы: Временное правительство – классовый орган буржуазии, а Совет – классовый орган демократии, и между ними неизбежна непримиримая классовая борьба, но форма этой борьбы пока может быть и не свержение, а – давление, контроль и мобилизация сил. И очень одобрил эти тезисы Каменев, но летучее заседание ИК и первый Церетели решительно отвергли, и так спасся Гиммер от содоклада.
Гиммеру же как известному экономисту-аграрнику поручили доклад по земельному вопросу и погнали его в земельную секцию, а там сидели одни солдаты, тупорылые землееды, и вырабатывали "закон о земле", даже понятия не имея о земельной ренте, не стал Гиммер с этими дураками и спорить. Да испытывал он до странности сильную неприязнь к этому мужицкому делу. Да не нужен был ему и доклад (к счастью, удалось спихнуть его Церетели), и вообще не получались у него общественные выступления, а его излюбленный приём был – агитация по кулуарам, поодиночке, и так он готовил сторонников перед обсуждением и голосованием.
И в такой вот напряжённой борьбе, неразличимо ночь от дня, протек и весь март, и советское Совещание на переломе к апрелю, обедал где попало, а ночевал чаще тут, на Песках, у своего революционного дружка Никитского, к себе на Карповку в заполуночное время не добраться. И как-то ночью совсем замученных Чхеидзе, Дана и Гиммера развозил по квартирам автомобиль – и вдруг все разом увидели, и все трое испугались: шла большая ночная толпа, и у всех зажжённые свечи, и все поют! Что ещё за демонстрация? – ИК не назначал её, и не был информирован, чего они хотят?? А шофёр сказал: да Пасха завтра. Ах, Па-асха… Ну, совсем из головы.
И гордился Гиммер своим положением внефракционного, всегда неповторимо-одиночного, но уже охватывала и тоска: да почему же он такой роково-неповторимый и совсем уже отдельный? Нельзя вести борьбу дальше без прочных союзников – с кем-то надо соединиться. Вот, со Стекловым не получалось никак. Очень бы хотелось блокироваться с Каменевым, и чаще всего совпадали с ним установки, но Каменев недостаточно боевой, например, его проект резолюции Совещания против войны был испорчен фразой: "империалистическая война может быть окончена только при переходе политической власти в руки рабочего класса". Кажется – революционно-непримиримая фраза, а как её понять? А пока власть не у нас – значит, за мир не надо бороться? Да, если человек всю жизнь социал-демократ, он, конечно, никогда не "извне" рабочему классу. Но беда, что среди революционеров редко кто добросовестно занимается революционно-социалистической культурой. Каменев как раз занимался ею, тем и был симпатичен, остальные большевики – никуда не годились. А вне большевиков Лурье, Шехтер – боевые, но недостаточный уровень, тем более Кротовский. А Эрлих, Рафес, Канторович – социал-предатели. Искать в эсерах? Александрович – исключительно боевой, просто гневный кипяток, но в теории лыка не вяжет, и выступать не умеет, и только всё грозится:,,А вот, приедет на них Гоц!", "А вот – приедет Чернов!" Ну, приехал вот Гоц – и что? Разве младший брат Гоц похож на своего бессмертного старшего? Никакой он не теоретик, никакой самостоятельной мысли, ни малейших ресурсов вождя, выступления его бессодержательны, а так, техник, организатор. А вот – приехал Дан, и доизбран в ИК. Связывал Гиммер и с ним надежды – всё-таки выдающийся представитель в Интернационале, и вся жизнь его слита с социал-демократией, и верный классовый инстинкт, и теоретическая мысль, хотя, надо признаться, писатель не блестящий, и оратор не первоклассный. Но – сказывается, что он из родоначальников меньшевизма и столп ликвидаторства. Из сибирской ссылки выглядел интернационалистом, а приехал – и в ИК сразу укрепил Церетели. Нет людей!
Объективный тон в Исполнительном Комитете становился всё неблагоприятней. Маленькая решительная циммервальдская группа – сам Гиммер, Стеклов и ещё человека два, начавших революционный курс Совета, вот уже были оттеснены и не направляли советской политики. Отцвёл светлый период половины марта, когда господствовала революционная линия. Состав ИК всё расплывался в мелкобуржуазную сторону и метался между пролетариатом и плутократией, верх брало интеллигентски-обывательское большинство, правые мамелюки, как обозвали их Гиммер с Лурье. Можно ли было в февральские пламенные дни ожидать такого коварного поворота, что наедут свои же оборонцы и построят над Советом мелкобуржуазную соглашательскую диктатуру, толкающую революцию в болото? Вместо ожидаемой капитуляции цензового правительства перед Советом – капитулировала революционная политика Совета?