– Можно ли так прятаться? Сейчас же идем к нам. Ты ни разу у нас не был. Сегодня у нас обедает твой приятель Филипп.
– Ну если обедает Филипп Сегюр, то разреши в другой раз. Я несколько раз обедал с Филиппом Сегюром за рабочим столом императора. Тогда Филипп не мог говорить ни о чем, кроме своих тридцати ран. Это действительно храброе животное. Но если он был героем в России, в этой азиатской стране, то неужели в Париже вы не можете понять всей его низости?
– В чем его низость? – спросил Марциал. – Впрочем, думай как хочешь. Филипп написал очень интересные воспоминания о походе в Россию и скоро их напечатает.
– Вот уж это одно говорит о его низости. При Бурбонах печатать что-либо о Наполеоне – это значит совершать подлог. Что он может сказать искреннего и честного о русском походе, не подлаживаясь при этом к Бурбонам? Я говорю, что Филипп – мерзавец и напечатает книгу только для того, чтобы получить синюю ленту от Людовика Восемнадцатого. Я к тебе приду, Марциал, и довольно скоро. Передай привет графу и графине.
С этими словами Бейль быстро перешел на другую сторону. Луврская картина стояла перед глазами. Бейль твердо и без колебаний решил на следующее утро отправиться в Лондон.
Вернувшись в гостиницу, Бейль думал, что резко обошелся с Марциалом. Но если бы встретился кто нибудь другой, эта резкость была бы неизбежной: образ Метильды покидает его всякий раз, как только кто-нибудь остановит его на дороге. Всякая встреча на улице, прерывавшая течение его мыслей, вызывала в нем приступ бешенства. А так как мысли были далеко от Парижа, то всякая парижская встреча вызывала раздражение. В таком состоянии вошел Бейль в маленькую, со вкусом убранную комнату Брюссельского отеля.
Бывший слуга, а ныне содержатель гостиницы, Пти, отделал жилище Бейля заново. Книги, альбомы римских видов, флорентийское издание Пиранези и гравюры по стенам украшали комнату. Огромный письменный стол, покрытый малиновым сукном, был завален рукописями.
Около кожаной оттоманки, над которой была полка со статуэтками из Танагры, на кожаном кресле и на полу лежали огромные томы голландского перевода "Тысячи и одной ночи". На подоконнике вороха тонкой бумаги, театральные афиши итальянских концертов, программы, сплошь исписанные карандашом, записки о неаполитанских событиях, сделанные под непосредственным впечатлением рассказов полковника Скотти, чередовавшиеся с размышлениями о любви. И так как этих размышлений накопилось очень много, то Бейль решил превратить их в целый трактат. Осмотревшись кругом, он подошел к письменному столу и с радостью заметил, что работа на три четверти готова.
– За границей могут приходить в голову гениальные мысли, но книгу можно писать только во Франции. В этом я убедился, – шепотом сказал Бейль и, пройдясь из угла в угол, сел за работу, решив, что лучшее дело, какое может он найти себе во Франции, – это создавать книги.
Вернувшись к своим мыслям 1814 года, когда он в Париже после приезда из России снова засел работать над "Историей живописи", Бейль дал себе слово работать изо дня в день. Заскрипело гусиное перо, и он вывел большими буквами латинскую фразу: "Nulla dies sine linea" – "Ни одного дня без письма", и повесил этот листок над письменным столом как напоминание.
В пять часов в дверь постучали три раза. Бейль взглянул на часы: звали к табльдоту. Бейль занял свое место. Через минуту, ехидно улыбаясь и посмеиваясь, вошел Марест и с любопытством взглянул на Бейля.
– Я уже справлялся о вашем здоровье. Отчего вы не пришли в "Руан"?
– Я был в кафе "Лемблен".
– Вот как, – в этом притоне конспираторов и опасных либералов? Поздравляю!
Человек пять или шесть, опустив газеты и оторвавшись на секунду от чтения, метнули глазами на Мареста. Эти "пять-шесть", как лица "без определенных занятий", были отмечены особой печатью обитателей гостиниц. Никто не интересовался ими и их посетителями, но Бейль успел узнать, что им можно верить и что они в сущности имеют вполне определенные занятия. Это мнение подтвердилось впоследствии их участием на баррикадах в 1830 году. Бейль спокойно ответил Маресту:
– Благодарю за поздравление.
Глава двадцать девятая
Концы флагов щелкают, как тысячи бичей; морские канаты натянуты до отказа. На пристани тускло горят фонари, дождь сечет крупный, сплошной. Поздняя ночь в Калэ. Волны с ревом ударяются о берег, молнии чертят небо, без перерыва свистит и воет ветер. Этот заунывный звук ветра охватывает огромные пространства.
Воздух сырой, тяжелый.
В эту ночь Бейль и его спутник, военный экс-комиссар Эдвардс, тщетно разыскивали в темноте среди леса мачт на огромном дебаркадере узкий коридор, чтобы пробраться к маленькому неуклюжему пароходику с огромными колесами по бокам, недавно начавшему переброску пассажиров с французского берега в Англию и обратно через Ламанш.
Поиски длятся целый час. Англичанин Эдвардс говорит:
– Кажется, только на русском языке можно по-настоящему выругать эту погоду и безрезультатные поиски нашего пироскафа.
Бейль молчит и вздрагивает: тонкая холодная струйка воды бежит за ворог по спине. Ветер рвет из рук зонтик и сбивает Бейля с ног.
Поднимая грязный баул из лужи, Бейль еле удерживается от ругани.
Голова болит, во всем теле ломота. Вчера в отвратительной грязной гостинице, куда приехали в дилижансе, Бейль и Эдвардс в нетрезвом виде поругались с английским офицером, который назвал их "вралями". Сегодня утром оба узнали, что оскорбитель уехал.
Эдвардс стонет по поводу того, что оба они остались неотмщенными. Бейль вяло говорит ему, что они найдут этого капитана в Дувре и вызовут его на дуэль. Но из-за чего произошла ссора, Бейль не может вспомнить Ах да, вот в чем дело: Эдвардс рассказывал о происшествии в Лондоне, на Катор-стрит, где собрались на секретное совещание все министры Англии. Только что произошли манчестерские бои с рабочими.
– Ведь вот странная вещь, – говорил Эдвардс – Эти фабриканты забивают рынок товарами, совершенно не считаясь с тем, нужны ли они, и без конца заботятся о новых машинах, заменяющих живого рабочего. А как только рассчитали лишних рабочих, началась манчестерская история. Возьмите хотя бы историю на Катор-стрите! Карбонарий Тистльвуд, вроде итальянцев, о которых вы рассказывали, и тридцать таких же, как он, головорезов узнали о секретном совещании министров в частном доме и решили свернуть им шеи, как цыплятам.
– И эти сволочи поплатились головою, – раздался вдруг грубый голос с другого конца стола.
Это говорил английский капитан.
– Все казнены, – продолжал он, глядя в упор на замолчавшего Эдвардса, – и наш король Георг Четвертый совершенно спокойно путешествует по Шотландии и Ирландии, где его всюду встречают овациями.
– Он хорошо носит национальные костюмы, наш элегантный старый джентльмен, и я ничего не хочу сказать плохого о короле, – произнес Эдвардс, подливая себе пива. – Скажу только, что в прошлом году, со смертью Георга Третьего, умерла и умиротворяющая политика вигов. Наша конституция сводится к нелепости. По чьей вине прекращено действие habeas corpus act'a? По вине торийского министерства! Вы арестовываете напропалую, не предъявляя обвинений по три дня!
Бейль, выпивший столько, что голова кружилась от непривычного напитка, совершенно забывшись, со всею откровенностью высказался о лицемерии английского общества:
– Ваш Георг Четвертый возложил на себя корону Англии, а его супруга в это время не была одинока, проживая в Неаполе. Вам, конечно, известно, что когда она явилась в прошлом году в Лондон для предъявления своих прав на корону, то Георг Четвертый подал жалобу в Палату лордов, обвиняя свою жену в проституции. Капитан, быть может, скажет нам, почему Лондон, встречавший овациями Каролину, теперь встречает овациями ее бывшего мужа, почему Георг преследует величайшего поэта Англии, почему все тот же Лондон громит жилища лорда Байрона, раздувая его бракоразводный процесс до размеров политического события? Потому, что английское лицемерие прощает все коронованному четвероногому и не прощает ничего свободолюбивому поэту.
Вот тут и начались крики, что "все это – вранье" и что "не стоит разговаривать с вралями". Капитан поднялся и, шатаясь, вышел из комнаты, прежде чем Бейль и Эдвардс поняли всю оскорбительность его слов.
Ветер свистел и шумел в ушах. Идти было скользко, говорить не хотелось, потому что приходилось кричать; косые струи ливня били в лицо. Бейлю хотелось вернуться, но Эдвардс настаивал на поисках. Наконец, сверкнувшая молния обнаружила стоянку парохода. Черная масса с высокой трубой и низкими мачтами стояла совсем неподалеку. Около фонаря матрос принял баул и повел путешественников на пароход. Где-то неподалеку лязгали якорные цепи. На полутемной палубе вповалку лежали кучами пассажиры, положив головы на ящики, мешки и узлы. С риском наступить кому-нибудь на лицо Бейль нетвердой походкой, чувствуя себя больным и насквозь промокшим, пробирался в каюту верхней палубы. При свете висячей лампы стали переодеваться, спросили коньяку, чаю и красного вина. Эдвардс распорядился сварить все вместе и этим пойлом поил своего спутника. Белокурые кудрявые волосы Эдвардса прилипли ко лбу, голубые глаза смеялись, хотя он был зол. Бейлю хотелось спать, но Эдвардс, сжимая кулаки, повторял, что он "должен разыскать эту скотину капитана" и непременно с ним драться.
Под эту постепенно стихающую воркотню Бейль заснул.
* * *
Третий день в Лондоне. Ах, как далеки миланские дни и ночи карбонария Бейля! Днем – прогулки по городу и посещения Британского музея, ожидающего прибытия кораблей лорда Эльджина с украденными в Греции мраморами. Вечером проклятый надоевший Эдвардс таскает Бейля по кабакам и тавернам Лондона. "Тоска и отчаяние вызвали эту поездку!" На Темзе сгущается туман, канаты, скрученные пирамидами, пахнут морем. Рыбья чешуя горами лежит на берегу. В низеньком трактире у фонаря, подслеповато мигающего зеленовато-желтым светом из мглы, Здвардс находит капитана и шепчет Бейлю, уже нетрезвому и выбившемуся из сил:
– Вот он, наконец!
– Кто он? – спрашивает Бейль.
– Вот он, ваш враг! Идите, вызывайте его. Я – ваш секундант.
Это ужасно! Бейль никогда не был трусом, но тут волосы зашевелились у него на голове и руки онемели до локтя. Он не чувствовал никакой злобы к капитану. Подойти и оскорбить человека, бормотавшего что-то в пьяном виде, показалось ему диким и бессмысленным. Капитан прямо шел на них, но в двух шагах Эдвардс и Бейль – один с радостью, другой с досадой – увидели свою ошибку. К счастью, это был совершенно незнакомый офицер.
Бейль не мог вспомнить, он ли сам, или Марест произнес прекрасную фразу: "Дурной вкус ведет к преступлению".
Драка с капитаном была бы, несомненно, проявлением дурного вкуса. "Эдвардс – человек дурного вкуса. Наши дороги расходятся, – подумал Бейль, – надо лишь ускорить расхождение".
Бейль уехал в Ричмонд. Это, конечно, досадно, так как за эти дни он может пропустить начало постановки шекспировских трагедий с гениальным Кином, а в сущности говоря – это главное наслаждение, манившее его в Лондон.
Ричмонд совершенно очаровал Бейля. С большой высоты открывается вид на зеленые луга, на огромные поля с исполинскими деревьями.
Бейль думал, до какой степени преступным искажением ландшафта была бы порубка этих деревьев. Однако во Франции с водворением буржуазии такая порубка совершается повсюду. Виды Ричмонда и Виндзора напоминали Бейлю дорогую для него Ломбардию, холмы Брианцы, Комо, Каденаббин – прекрасный край, где протекли его лучшие дни. Он вновь испытывал состояние "счастья, переживаемого безумно", как он сам любил писать, улавливая в воздухе этой местности пылинки какого-то странного огнистого вещества. Глотая его, он молодел, кровь бежала по жилам быстрее, глаза блестели и мысль работала с необычайной живостью. Чувство ровного напряжения тепла пронизывало все тело.
Белые, блестящие, бесконечно далекие облачка на западе с заходом солнца горели над этой местностью. Днем под ласковым, ясным и радостным солнцем деревья и травы пламенели зеленым огнем, все вещи казались наполненными светом.
Спустя два дня, выходя из дубовой рощи и смотря на пашни, расстилающиеся перед холмом, Бейль вдруг поймал себя на мысли, что в воздухе Ричмонда, столь похожего на Ломбардию, совершенно растаял и утратил жизнь облик Метильды. Неужели на пути от Миланского собора до лондонского Тауэра он растерял свои страдания? Эта мысль была ему и грустна и отрадна.
В Англию Бейль ехал с мыслью излечиться от болезни любви, а когда почувствовал успех лечения, стало жаль болезни.
Позже, вечером, сидя на камнях старинного моста, спускающегося на нижнюю площадку Ричмондской террасы, и читая книжку "Воспоминания госпожи Хетченсон", Бейль услышал итальянское приветствие. Он обернулся. К нему подходил человек в голубом рединготе, в красных ботфортах без каблуков, с хлыстом в руке. Рыжая лошадь под седлом ржала неподалеку, у палисада сельского дома. Бейль вскочил: перед ним стоял Берше – неаполитанский изгнанник, карбонарий, поэт, не принадлежавший к избранному обществу, но бывший другом нескольких английских семей, живших в Милане.
– Виделись ли вы с леди Джерсей? – был первый вопрос Берше.
– Нет, – ответил Бейль – Я ее не видел и не собираюсь видеть. Я знаю, что люди, переехавшие Ламанш, теряют память о встречах на континенте.
– Что за странная мысль! Но вы по крайней мере видели Гоббоуза, Брэгема?
– Знаете ли, Берше, если я встречу радушный прием, я не буду обрадован в той степени, в какой может меня огорчить холодная встреча или нежелание узнать.
– Вы напрасно так говорите, – сказал Берше – Если вы стали таким недотрогой, то все же нет оснований опасаться, что здесь, в Англии, вас будут расценивать по рекомендациям барона Биндера и миланской полиции
– Однако я слышал, что в Англии случаются вещи, которые далеко оставляют позади произвол австрийской полиции в Милане.
– Вы имеете в виду манчестерскую бойню? – спросил Берше.
– Да, именно ее, – ответил Бейль.
– Но ведь это событие было бы невозможно в Италии. У нас нет еще такого количества фабрик, как здесь. Даже шелковая фабрика во Флоренции, и та построена русским – Анатолием Демидовым. Не будьте более строгим к английскому обществу, чем к французскому. Однако что же мы здесь стоим? Пойдемте ко мне.
Маленький дом под красной черепицей принял собеседников.
– Я только что с прогулки верхом, – сказал Берше. – Давайте пить чай.
– Очень благодарен Никогда бы не сказал, что итальянец может привыкнуть к этому страшному английскому вареву.
– Во Франции не пьют чая? – спросил Берше.
– Крайне редко, и то только в домах англоманов, – ответил Бейль.
– А что вы вообще можете сказать о французском обществе? Почему вы так пренебрежительно пожали плечами, когда я заговорил о нем?
– Ну, если мы можем говорить свободно, то я скажу вам, что мне отвратителен старый прогнивший мир, который сейчас проступает сквозь покровы новых лет, подобно тому как болотная вода просачивается сквозь настилку из свежего дерна. Аристократия бредит былым блеском, требует возврата имений и привилегий, мечтает об уничтожении конституции и реставрирует самые дикие и нелепые суеверия. Я слышал недавно Жозефа де Местра. Этот жулик-иезуит с величайшим красноречием проповедует фальшь, которой сам не верит. В то время когда в лабораториях производят опыты разложения воды на газообразные вещества, этот болван и шулер в обществе серьезных людей доказывает, что если поп кормит человека беловатым тестом, то оно очищает совесть человека. Ко всему прикладывает руку государство. Женщины стали набожными. Они считают Байрона исчадием сатаны и в салонах расставляют сети мистической философии молодым людям. Иногда такой опыт кончается выгодными браками и хорошей должностью для обращенного. Чаще всего из этого ничего не выходит, кроме страшной скуки и лицемерия. Вы раскрываете объятия красавице, а она, прежде чем вам ответить, предлагает благоговейно поцеловать брильянтовый крест, висящий у нее на шее, и отдается вам, молитвенно сложив руки и устремив глаза в небо.
– Что за гадость! – говорит Берше. – Англия хороша хоть тем, что полиция не допускает иезуитов, пока они не изобрели способа перелетать Ламанш на ангельских крыльях.
– Да, но вы забываете, что никакие иезуиты невозможны в том обществе, которое само не склонно их порождать. Вся Франция пропитана фальшью, и человек, мечтающий о разумном применении своей энергии, должен там чувствовать себя несчастным.
– Ну, а как вы? Что вы делаете в Париже?
– У меня новый пароксизм влечения к литературе, но я не рассчитываю на успех. Вернувшись после семилетних скитаний, я вижу, что во Франции невозможно добиться успеха, не унижаясь и не заискивая перед газетами. Я полагаю, что подлость нужно поберечь до первого министра, и пока от нее удерживаюсь.
– Однако вы саркастичны, – сказал Берше, пряча подбородок под галстук так, что белые острые кончики воротника царапали щеки и закрывали черные маленькие бакенбарды. Голубой ворот, широкий, выступающий за лацканы, делал его совсем горбатым. Слова Бейля сильно его взволновали.
Бейль продолжал: