Три цвета времени - Виноградов Анатолий Корнелиевич 6 стр.


– Жива, жива! Мелани жива! Она во-время успела уехать по горящим улицам с мужем и ребенком, получив двойной пропуск в Петербург. Она почти что разошлась с мужем и тянула отъезд до последнего дня, надеясь на медлительность мужа и скорость ваших маршей.

Бейль почувствовал, как исчезает тяжесть в теле, как отхлынули мучительные мысли. Дослушав рассказ и дав адрес салтыковского дома арфисту, он быстро вместе с мальчиком направился в свое новое жилище.

Глава четвертая

Давно прошел обеденный час. Бейлю хотелось есть, но все ждали генерала Дарю, и никто не решался ускорить начало обеда. Должны были дождаться важных вестей. Закончив работу, Бейль сидел в библиотеке Салтыкова с Каховским и слушал, как тот с запинками, но довольно чисто переводит на французский язык фразу за фразой обширную рукопись князя Щербатова "О порче нравов в России". История русских самозванцев и в особенности самозванца Пугачева, выступившего под именем убитого женою Петра III, воспламенила его воображение. Россия казалась ему страной неслыханной грязи, самозванства, тупой покорности рабов и тупого самодурства господ.

Из окон виднелись кое-где поднимающиеся дымы одиноких пожаров и обуглившиеся кварталы Москвы. В соседней комнате Бюш вычислял по бюллетеню Мортье количество сгоревших домов. За три дня пожара сгорело двенадцать тысяч зданий и двадцать три тысячи человек. Погибли четыре тысячи лошадей. Голос Каховского мерно и спокойно продолжал: "По количеству любовников оная Северная Семирамида превзошла всех развратных женщин мира. Одному только Зубову да сербу Зоричу выпали на долю счастливые имения и двенадцать с половиной тысяч душ".

"Своеобразное исчисление имущества! – думал Бейль. – Богатство помещиков, в большинстве случаев бездушных скотов, определяется таким странным понятием, как душа. Какая огромная разница между теми русскими, которых я видел в Париже! Это элегантные люди, весьма любезные и даже блестящие по уму. Но во что они превращаются у себя на родине, в своих деревнях!"

За портьерой в соседней комнате отрывистый голос Бюша продолжал диктовку военному писарю. Бейль вынул английский брегет и нажал пружинку. Прозвонило два часа сорок пять минут, а маршал не возвращается из дворца. Шаги, раздавшиеся в коридоре, увы… не были шагами маршала. То был ординарец генерала Ван-Дэдэм, рыжеволосый, голубоглазый валлон, который, весело осклабившись, ставил на стол обеденной залы в бывшей маленькой гостиной салтыковского дворца желтую деревянную кадку с виноградной лозой. Восемнадцать небольших кистей винограда, помятых и слегка сморщенных, свисали довольно уныло по черенкам лозы. Но все-таки эго был подарок из Франции. Ван-Дэдэм не зря сделал этот шаг любезности навстречу Дарю, который становился любимцем императора.

Декардон подошел, сорвал ягоду, бросил в рот и, сделав отчаянно кислую гримасу, выплюнул ее на паркет.

Этот жест всех развеселил своей неожиданностью. Раздался взрыв хохота.

– Ты стал совсем русским, – сказал Бергонье. – Ты ведешь себя, как свинья.

Декардон звякнул шпорами с легким поклоном и, повернувшись на носке, произнес:

– Я только прегустатор его светлости. Кто знает замыслы голландцев!

– Какие замыслы? – раздался громкий голос.

Дарю вошел и швырнул треуголку на стол.

– Наконец-то! – прокричал генерал Дюма. – Мы могли умереть с голоду.

– Извините, господа, – произнес Дарю. – Я предупреждал, что никогда не следует меня ждать.

Он хлопнул в ладоши. Пока накрывали на стол, он несколько раз внимательно поглядел на Декардона, словно желая что-то вспомнить, и каждый раз переводил глаза на других. Так вопрос о "голландских кознях", предложенный молодому человеку, остался висеть в воздухе. Дарю, видя все взоры обращенными на себя, с любезной предупредительностью начал рассказывать. Попытка отправить первого парламентера к царю в Петербург не удалась.

– Письмо пошло только сегодня, – сказал Дарю. – Шталмейстер Оденард, кирасирский полковник, нашел в Москве брата русского министра, аккредитованного при кассельском дворе. Этот самый брат… (граф Дарю щелкнул пальцем в воздухе) проклятая фамилия, никак не запомню… сегодня повез письмо Александру. Письмо кончается словами: "Я вел войну с вашим величеством без вражды. Простая записка ваша, полученная мною или перед, или после битвы на Москве-реке, могла бы остановить мое вступление в столицу. Я желал бы иметь возможность принести вам в жертву это мое преимущество. Вы можете быть только довольны, что я даю вам отчет о состоянии Москвы. Я прошу господа бога, чтобы он принял под свое святое покровительство ваше императорское величество".

Офицеры переглянулись. Дюма нахмурился. Он был атеистом и республиканцем в душе. Бейль произнес:

– Великодушно! Но упоминание бога портит стиль. Когда Вольней был у императора и отговаривал его от конкордата, император сослался на то, что религия необходима народу. "Народ ее просит!" Вольней на это ответил правильно: " А если народ станет просить у вашего величества возвращения Бурбонов?"

– Ну, Вольней за это получил удар сапогом в живот и вылетел из комнаты, – поднимая брови, сказал Дарю. – Во всяком случае то, что сделала наша конница с московскими храмами, приказано исправить. Послезавтра церкви перейдут к духовенству, так как оказалось, что Москва уж вовсе не так пуста, как в первый день.

– А когда земли перейдут крестьянам? – спросил Бейль. – Когда Франция объявит в России то, что она объявила в Пруссии, – раскрепощение рабов? Слишком велика разница между ощущениями французов теперь и прежде! Я входил с армией императора в столицы северных государств Италии. Когда войска входили в Милан, то население бурно ликовало. Наши армии были молоды. Австрийские жандармы и попы бежали от них, как от огня. В день 15 мая 1796 года Италия поняла, что все авторитеты, которые стискивали ее свободный ум, были в высшей степени смешны, а иногда и отвратительны…

Дарю поднял руку с протестом. Бейль не унимался.

– А когда мы входили в Милан, то побег последнего австрийского отряда обозначил собою полный разрыв старых понятий. В моду вошло то, что было связано с риском для жизни: общество увидело, что после многовекового лицемерия и приторных ощущений для завоевания счастья нужно научиться любить, любить что-либо истинною, настоящею страстью, ради которой естественно при случае положить самоё свою жизнь.

– У вас остынет жаркое, – сказал Дарю.

– У меня остыла уверенность в успехе московского похода, – парировал Бейль. – Никакой повар ее не подогреет.

– Я попрошу генерала Дюма подвергнуть вас домашнему аресту, – сказал Дарю шутя.

– Не могу на это согласиться, – сказал Дюма. – Это слишком совпадает с желаниями самого Бейля.

– Я согласен на все, – заметил Бейль, – лишь бы мне увидеть снова триумфальную арку и украшения миланских крепостных ворот, надпись из цветов, высеченную потом на камне: "Alia valorosa armata francese!", женщин и детей на стенах в пестрых и нарядных платьях, мужчин, машущих трехцветными знаменами, крестьян с возами, безбоязненно въезжающих на городские рынки, – все это мало похоже даже на Берлин 1806 года: когда император один ехал по улицам германской столицы, толпы народа были от него в трех-четырех шагах, гвардейский эскорт шел далеко впереди. Франция несла с собою новый гражданский кодекс и право на свободный труд. А сейчас мы попали в копошащуюся массу паразитов, пьющую кровь спящего исполина.

– Совершенно не военные рассуждения, – отозвался Бергонье. – Я нахожу, что на тебя дурно повлияли твои упражнения в пожарном деле.

Генерал Дюма постарался внести успокоение и, не предполагая обидеть Бейля, сказал:

– Вчера я шел с адъютантом по Красной площади. Уверяю вас, что московский пожар влияет не на одного только Бейля. Когда я вошел в переулок, я увидел там ожесточенную драку наших гусар с гвардейскими артиллеристами. Пьяные, они вылезали из винного погреба и, едва держась на ногах, отбивали друг у друга бутылки вина. Выстрелом из пистолета я остановил это безобразие и пытался вытащить из погреба за волосы последнего из пьяниц. Он рычал, сопротивлялся, но медленно вылезал. К моему ужасу, это оказался Байту – негр, мой повар. Он меня буквально осрамил, представ передо мной с бутылками под мышкой и в карманах, делая окровавленной рукой под козырек несуществующего головного убора и заявляя мне, что он действует по моему поручению.

Дарю взял со стола бутылку и, наливая себе вино, спросил:

– Вот это самое?

Не дожидаясь ответа, залпом выпил стакан, потом, иронически смотря на Бейля, произнес:

– Я знаю вашу ненависть к религии. Вам хочется пошарить женские монастыри. Жуанвиль говорит, что монахини здешние отвратительны и уродливы.

– Откуда у Жуанвиля этот опыт? – спросил Бергонье.

– Его солдаты ограбили ризницу и, перепившись, надели на себя священнические облачения. Жуанвиль хотел это поправить.

– А, старый ловелас, – закричали вес хором, – он нашел предлог…

Дюма, обращаясь к Дарю, решил, наконец, вернуть разговор на деловую и всех интересующую тему.

– Как вы смотрите, граф, – спросил он, – долго ли мы пробудем в Москве и сможет ли русская армия выдержать снова битву при Москве-реке, как это было седьмого сентября?

Дарю ответил уклончиво:

– Император думает о походе на Петербург. Быть может, придется предложить Бейлю составить прокламации о низложении царя, об уравнении сословий и выставить нового претендента на русский престол из среды русских либералов. Это очень трудно, так как в России нет либеральной партии, нет даже сильного торгового класса.

Бейль ответил:

– Вот это не так смешно, все это возможно. Я слушал вчера на бивуаке разговоры русских (он намеренно сказал "на бивуаке", чтобы не выдавать офицеров, живших на Страстной площади). Я знаю настроения и нашего офицерства. Ваше предложение было бы совсем не плохим предприятием.

– Да, но от этого плана безусловно пришлось отказаться, – решительно заявил Дарю, жестом давая понять, что разговор на эту тему более чем нежелателен.

Бюш произнес, словно желая вставить свое словечко:

– А я никак не предполагал, что бой на Москве-реке был великой битвой. Стойкость русских объясняется вовсе не гением шестидесятисемилетнего Кутузова, а просто боязнью тыловой картечи и хозяйского кнута.

– Что со всеми вами сегодня делается? – вдруг спросил Дарю. – Что это – речи в епископате? Вы кто? Дантонисты и маратисты или офицеры Великой армии?!!

– Просто наблюдения, – сказал Бейль. – Крепостная жизнь отвратительна крестьянину: ему безразлично, где умереть – на господской конюшне или на поле битвы. Я убежден, что пройдет сто лет, и воспоминание о сомкнутой колонне будет названо военным кошмаром старых дней. Активный участник боя – единичный боец в рассыпном строю – будет наносить гораздо более страшные потери врагу, чем сомкнутая колонна, умирающая, как стадо овец. Баранье повиновение толпы будет с меньшим правом выдаваться за героизм, нежели сознательность каждого единичного участника рассыпающейся стрелковой цепи.

Дарю покачал головой.

– Это становится невозможным! Когда штатские люди рассуждают о военных делах, то всегда получается вот этакий вздор.

Все присоединились к мнению Дарю. Военные парадоксы Бейля начали расстраивать аппетит. Обед приходил к концу, когда маршал обратился снова к Бейлю:

– Если император будет здоров (а ему опять хуже), то мы найдем вам применение. Вы будете заведовать кулисами дворцовой Оперы и Комедии.

Бейль ничего не ответил.

Многозначительно и с расстановкой Дарю произнес:

– В Париж посланы курьеры. Коммуникация прекрасна. Огромное количество обозов ожидается через три дня в Москву. Император сожалеет только об одном: что московские улицы и площади превращаются в меняльные лавки и базары, где солдаты, сгибаясь под тяжестью награбленных вещей, меняют серебро на золото, меха и ткани – на кольца и браслеты. Это не предвещает ничего доброго. Да, кстати, чтоб не забыть: мне доставили вот этот разорванный пополам листок. Мне говорили, что он подписан Растопчиным. Жаль, что не можем прочесть.

– Можно, – сказал Бейль и позвал Петра Каховского.

– Гимназист московской гимназии, обиженный нашими офицерами, участник солдатских грабежей…

– Ну, маленький мародер, прочти и переведи, что тут написано, – обратился Дарю, остановив Бейля и внимательно глядя на мальчика.

Каховский покраснел и сказал:

– Если вы будете звать меня мародером, я не прочту ни строчки и сейчас же уйду.

Дарю улыбнулся. Каховский стал читать нижнюю половину растопчинской афиши.

– "…а мы своим судом с злодеем разберемся! Когда до чего дойдет, мне надобно молодцов и городских и деревенских; а клич кликну дни за два; а теперь не надо; я и молчу! Хорошо с топором, не дурно с рогатиной, а всего лучше вилы-тройчатки: француз не тяжеле снопа ржанова; завтра после обеда я поднимаю Иверскую в Екатерининскую Гофшпиталь к раненым; там воду освятим, они скоро выздоровеют, и я теперь здоров; у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба!

Подписал Граф Растопчин.

30 августа 1812 года".

Все на мгновение замолчали. Дарю встал в знак конца обеда и поблагодарил всех присутствующих. Растопчинская афиша была прочитана и не вызвала никаких словесных замечаний, но видно было по лицам, что всем хотелось разогнать дурное впечатление. Дарю это заметил и, обращаясь ко всем, произнес:

– Кажется, я довольно неудачно этой афишкой подмешал горечь в ваше последнее блюдо, но (он указал нА.Виноградную лозу, стоявшую посредине стола) у вас, кажется, уже есть чем подсластить эту горькую пилюлю.

Декардон повторил опять свою гримасу. Дарю гневно сверкнул глазами. Бергонье сказал:

– Это ваше личное имущество. Генерал Ван-Дэдэм прислал вам этот кислый подарок в доказательство того, что голландские обозы обгоняют французские.

Дарю обрезал виноградные гроздья, сложил их на блюдо с салтыковским гербом и, сделав вид, что проглотил что-то очень сладкое, предложил виноград присутствовавшим. Дарю вышел. Бейль молча смотрел на растопчинскую афишку и думал о французской книжке "Туссен Лувертюр", – так поспешно напечатанной по-русски в Москве. Подпись Растопчина говорила о страшных и героических замыслах великого народа. Сожжение неграми своей столицы и гибель пятидесяти тысяч французов на Гаити, какое странное совпадение. Вздрогнув, он вспомнил переход Суворова через Альпы. Нет! Этой стране нельзя навязать чужую волю!

Во время обсуждения фланкенмаршей и хакенмаршей русских армий, по донесениям разведчиков, прятавшихся по лесам на Пахре, как раз в ту минуту, когда эти смелые ребята из французского эскадрона гидов рассказывали о ночевках в сырых и пожелтевших лесах под хворостом, как раз в эту минуту загорелся салтыковский дворец. Огромные копны фуражного сена, неизвестно как попавшего в нижний этаж, горели, облитые смолою. Разговор с разведчиком был прекращен. С большим трудом удалось вытащить на руках из обширных конюшен семнадцать колясок. Запрягать пришлось уже на улице. У двух лошадей генерала Дюма оказались подрезаны сухожилия. Выведенные из денников, эти прекрасные кони польского завода Радзивиллов с жалобным храпом пали на колени. Генерал собственноручно пристрелил их и, отвернувшись, разбил пистолет о каменную тумбу.

Через час расположились в растопчинском дворце. Там было тесно. В секретную комнату снесли документы, печати и вместе с курьером императорской почты Броше поместили вице-директора снабжения Анри Бейля. Это была изолированная зала с одной только дверью, со шкафами из желтого ясеня, сквозь которые глядели книги в сафьяновых переплетах, тисненных золотом. Бейль среди книг считал себя счастливейшим человеком, "попавшим в избранное общество". Младший лейтенант Броше, его ординарец, головорез из разведчиков, входивших в состав галицийского эскадрона гидов, усатый парень, прикидывавшийся простаком, несмотря на вечную недобрую усмешку на губах, в первый же день забросал Франсуа вопросами о времяпрепровождении и настроении его господина.

Назад Дальше