Первая из этих провинций, родная провинция Турсуна, начиналась у иранской границы, а последняя упиралась в отроги Памира, и жители каждой из них хвалились, что у них – самый лучший каракуль, самые красивые ковры, самые прекрасные скакуны. Все эти люди были одной крови. Их предки пришли в одних и тех же ордах завоевателей из нагорий Центральной Азии.
Они говорили на одном и том же языке. Дети их учились ездить верхом тогда же, когда учились ходить.
Меймене, Мазари-Шариф, Каттаган.
Эта земля с ее невысокими рыжими холмами, где редкие немноговодные реки испокон веков определяли, где быть земледелию и где быть поселениям, являлась единственной родиной Турсуна.
Конечно, на юге, если по перевалам, соседствующим с небом, преодолеть эту колоссальную преграду Гиндукуш, то там тоже продолжался Афганистан. Но Турсун, сын степей, знал и признавал только степь. За Гиндукушем, как ему говорили, начинается странный, чуждый мир высоких плоскогорий и головокружительных вершин. Люди там ходят не в чапанах, носят длинные волосы и говорят на другом языке. Оттуда приезжали губернаторы провинций, чиновники, офицеры, писаря – люди, выглядевшие в седле, как какие-нибудь деревянные колы или набитые чем-то мешки.
И вот там-то, через несколько часов, Уроз…
Турсун сжал узловатыми своими руками ручку трости. Он запретил себе думать о предстоящей поездке своего сына Уроза в Кабул.
До сей минуты это удавалось ему без труда. Преодоление сопротивления собственных конечностей и одежды, омовение и молитва заполняли все его мгновения. Но вот первая передышка, а с ней…
– Не в ту сторону посмотрел, – подумалось Турсуну.
И он резким движением повернулся на север, да так неожиданно, что худенькое подвижное лицо отрока-слуги вытянулось от удивления. Турсуну сразу стало легче. В ту сторону родная степь простиралась без края, до бесконечности.
Недалеко, в двух часах быстрой езды на лошади, текла степная река Амударья. За ней начиналась русская земля. Но по обе стороны реки была одинаковая равнина, в воздухе висела одинаковая пыль летом и лежал одинаковый снег зимой, а весной расцветали одни и те же цветы, колыхались одинаковые высокие травы. И у людей по обе стороны реки были одинакового шафранового цвета лица, раскосые глаза, и все они считали, что не существует на земле большей ценности, чем дар божий, каковым является прекрасный конь.
Все это Турсун видел сам, когда в молодости сопровождал отца в поездке за Амударью. В те времена там правили эмир бухарский и хан хивинский, подчинявшиеся, правда, великому северному царю. В ту пору доступ туда для людей одной веры и одной крови был свободен…
А какие там мечети, какие базары в Ташкенте и Самарканде!
Какие ослепительные ткани, сверкающие шелка, чеканное серебро, драгоценное оружие!
Толстые, потрескавшиеся губы Турсуна, невольно растянувшись в полуулыбку, повторяли выученные тогда слова. А ведь с тех пор прошло тридцать лет, да еще случилась какая-то удивительная революция, которая все перевернула на том берегу реки и наглухо перекрыла мосты и броды.
– Хлеб… Земля… Вода… Лошадь… – тихо повторял старец русские слова.
Рахим угадывал смысл этих слогов, распознавая их рисунок на губах Турсуна, и мысленно переводил их.
Ведь Турсун часто рассказывал слуге свои воспоминания, – так они получались более яркими. И эти рассказы бача предпочитал остальным. В них говорилось о стране, такой близкой и вместе с тем чудесной, доступ к которой по обе стороны Амударьи надежно охраняли грозные солдаты. И он часто старался заставить Турсуна вернуться к тем воспоминаниям, задавая ему вроде бы наивные, но подсказанные лукавой надеждой вопросы.
В то утро бача мог не прибегать к подобной хитрости. Турсун сам заговорил, да еще как заговорил. Ему тоже хотелось отвлечься от настоящего.
В который уже раз, пока солнце подымалось над степью, Турсун рассказывал – прежде всего для самого себя – рассказывал, глядя поверх головы ребенка, худощавого, тщедушного, болезненного отрока, закрывшего глаза, чтобы лучше запоминать то, что рассказывал старец: про киргизские караваны, про татарские базары, про воинственные танцы, про ханские дворцы и сады, про самые прекрасные в сердце Азии, самые богатые оазисы.
Однако когда Турсун умолк, а сегодняшний рассказ был длиннее обычного, у маленького слуги возникло ощущение, будто он что-то недополучил. Турсун поговорил обо всем, кроме главного. Рахим выдержал паузу из вежливости, а также, чтобы убедиться, что Турсун действительно закончил свой рассказ.
Только после этого он своим тоненьким, самым что ни на есть невинным голоском, спросил:
– А бузкаши, о великий Турсун?
Старик только сделал движение вперед подбородком и сдвинул брови. Этого оказалось достаточным, чтобы лицо его приняло выражение просто неумолимой жестокости. Рахим отлично знал это выражение. Он с ужасом подумал: "В чем я провинился? Ведь о бузкаши он любит говорить больше всего на свете".
И в голове мальчика пронеслись образы, навеянные прежними рассказами Турсуна. А тот-то не просто видел эти картины. Ведь жеребец, который рассекал плотное скопление коней и людей, сбившихся в единую массу, который опрокидывал тех и других, кусал, расталкивал и топтал, был его конем. А всадник на нем, скакавший галопом на одном стремени, всем телом откинувшийся набок, чтобы подлететь к другому такому же демону в седле и вырвать на скаку тушу козла, не кто иной, как он сам. И победитель, швырявший трофей в круг, тоже был он сам, великий, самый великий из чопендозов.
Но это воспоминание отнюдь не успокаивало Турсуна, а, напротив, удваивало его ярость. Ему было ненавистно личико, с наивным страхом спрашивавшее: "Почему? О, почему?" Ответа он не мог дать никому.
Он поднял свой чудовищный кулак, чтобы уничтожить вопрос прямо на лице бачи.
Рахим не отшатнулся, не моргнул даже глазом. В великом Турсуне он читал все, в том числе и несправедливость.
И старик прочел это в глазах отрока. Он уронил занесенную было руку, узловатую, похожу на булаву длань, и резко, с места в карьер, зашагал прочь своей тяжелой походкой. После нескольких шагов он, не оборачиваясь и не останавливаясь, приказал:
– Иди за мной!
II
БЕШЕНЫЙ КОНЬ
Они прошли через все двенадцать загонов, разделенных невысокими глинобитными стенками с соединяющими их узкими проходами. Все двенадцать были одинаковыми четырехугольниками с голой, потрескавшейся от жары землей под ногами, горячей даже сейчас, ранним утром, когда солнце еще не добралось до зенита. В каждом углу загона стояла оседланная лошадь, только что выведенная из конюшни и привязанная на коротком поводке к столбику.
Все они были ослепительно красивы, просто невероятно красивы. Их длинные, густые гривы были тщательно расчесаны, и их шерсть сверкала, как шелковая. Могучие высокие холки, широкие выпуклые груди, мускулистые, красиво изогнутые шеи выдавали редкую силу, выносливость и пылкое упорство.
Всего в этих загонах стояло сорок восемь скакунов – вороных, гнедых, рыжих, белых – по четыре в каждом.
Нетрудно было понять, что Осман-бай, которому принадлежало поместье, был богатейшим в провинции Меймене человеком, коль скоро он мог только ради славы своей собрать, вырастить и содержать столько лошадей, да еще таких прекрасных. Единственное их предназначение состояло в том, чтобы участвовать в бузкаши, из которых многие возвращались ранеными и искалеченными.
Истинным и всеми признанным хозяином этих ханских конюшен был Турсун. И когда кони Осман-бая одерживали победы, честь воздавалась прежде всего Главному Конюшему.
И это было справедливо: богач давал лишь деньги. А всем остальным занимался Турсун. Он ведал покупкой жеребят. Он же принимал решение о случках. Следил за кормом, за подстилкой. Руководил обучением, тренировками, дрессировкой. Решал, когда допускать коня к первой игре. Ездил с ними, исправлял недостатки, развивал таланты. Лечил раны и переломы. А если благородного коня в схватке безнадежно калечили, он сам, своей рукой, с должным уважением убивал его.
Турсун знал сильные и слабые стороны не только всех лошадей Осман-бая, но и всех всадников, нанимаемых им для игр. Все сопоставляя, взвешивая способности тех и других, он назначал, он соединял всадников и коней так, чтобы сочетание их было ближе всего к совершенству.
Переходя из загона в загон, Турсун совершил, как он делал это каждый день, доскональный осмотр одного за другим всех сорока восьми коней. Перед каждым подолгу останавливался. Конюхи и слуги участвовали в осмотре, соблюдая почтительное, как бы даже суеверное, молчание. Они понимали значимость этого обхода.
В конце весны, из-за усталости коней и наступающего зноя, сезон бузкаши заканчивался, чтобы затем возобновиться по осени. За это время Турсуну надо было исправить сухожилия, мышцы, кровь и даже костный мозг животных, измученных и побитых за месяцы изнурительных боев.
Сначала лошадям давали полный покой. Их не выводили из просторных, проветриваемых и светлых конюшен, пол в которых для мягкости ежедневно посыпался свежей смесью песка с сухим навозом. Ночью коней кормили ячменем и овсом. А днем им давали особую смесь из сырых яиц и кусочков сливочного масла.
Они быстро восстанавливали силы, но в то же время тучнели, становились слишком тяжелыми. Тогда их подвергали испытанию под названием кантор. Коней седлали, взнуздывали и заставляли стоять летом по нескольку недель, с рассвета до заката, привязанными по углам открытых загонов, где от жары и от света воздух накалялся, как на пожаре. Солнечные лучи сжигали жир, пропитывали зноем мускулы и нервы, приучали к терпению, к страданиям.
Была середина осени. В то утро Турсуну предстояло принять решение.
Пока он переходил из загона в загон, за ним образовался хвост по крайней мере из десятка человек. Одеты они были, как и прислуга конюшен, в видавшие виды, выцветшие на солнце чапаны из дешевой ткани, обуты в старые стоптанные башмаки из грубой кожи, но за поясом у каждого торчала, как у Турсуна, нагайка, сплетенная из коротких твердых ремешков, и головными уборами им служили не грязные, бесформенные тряпки, как у других, а надвинутые едва ли не на самые брови круглые шапки, верх у которых был из каракуля, а края – из лисьего или волчьего меха.
Рахим смотрел, не отрываясь, на эти шапки, пахнущие диким зверем, подчеркивавшие грубые черты скуластых лиц узбеков и туркменов, узкий разрез их глаз. Право носить такие шапки имели только чопендозы, получившие от строгих судей этот титул за мастерство в бузкаши.
– Ты знаешь, как их зовут? – спросил Рахим у конюшенного слуги, оказавшегося рядом.
– Как же не знать? – отвечал тот с гордостью. – Я всегда вижу их, когда они приходят за лошадью для тренировки и приводят ее обратно. Вот этого зовут Ялвач… а этого Бури…
– Ялвач… Бури… – повторил Рахим дрожащим от волнения голосом.
Как и все мальчишки его возраста, он видел уже много бузкаши. Но то были деревенские развлечения любителей, скакавших на первых попавшихся лошадях. Тогда как чопендозы участвовали в играх высокого класса, соревнуясь между собой или защищая честь своей провинции.
Зрители, побывавшие на таких памятных встречах, по возвращении домой только и говорили об их славных подвигах. Их соседи пересказывали затем их рассказы другим, непременно добавляя что-нибудь от себя. Передаваемые из уст в уста на базарах и в чайханах, на дорогах и на узких тропах рассказы разлетались по округе, превращались в легенды. До самых отдаленных юрт долетала слава выдающихся наездников.
Так что и Рахим знал их имена, как знали их все слуги в имении, подпаски и поварята, мойщики посуды и ученики столяров, подмастерья-кузнецы и помощники садовников. Но эти имена принадлежали недосягаемым существам. И вдруг…
– Это вот Менгу… – говорил конюшенный слуга. – А вот это Музук…
– Менгу… Музук! – повторял бача.
И при каждом его вздохе жалкого маленького уборщика навоза все больше и больше распирало от гордости. Ведь он, как и они, служил на конюшне Осман-бая.
– Вот видишь, бача, – сказал слуга в заключение, – у нас и кони самые красивые, и чопендозы самые лучшие.
Рахим затянул потуже невероятно грязную тряпку, которой был подпоясан его драный чапан, вытер нос рукавом и ответил:
– Зато это мы их отбираем.
И побежал догонять Турсуна, переходившего уже в следующий загон.
Это был последний из двенадцати загонов, отведенных для кантара. Турсун остановился посередине и подал знак. Его окружили чопендозы.
Рахим встал поближе к ним с горлом, пересохшим от волнения. Он просто не верил своему счастью. Раньше его никогда не пускали в эти загоны. И вот он прошел их все, а теперь прямо перед ним Турсун делал самое важное из всех своих дел. Бача смотрел, не смея мигнуть: боялся, что вот сейчас мигнет и все это зрелище исчезнет, как сон…
В центре загона величественно возвышался тюрбан Турсуна. Вокруг – меховые шапки чопендозов. За ними – служители конюшен. По углам загона замерли, словно окаменелые, в струящемся по ним пламени уже высоко поднявшегося солнца великолепные могучие кони. А за невысокими стенами до самого горизонта тянулись рощицы, округлые холмы, пастбища.
Рахим вспомнил о своем отце, бедном пастухе. Где-то там, далеко, пас он с овчаркой, бегающей поблизости, и дудочкой в руках отары овец Осман-бая. "Если бы он мог сейчас меня видеть рядом с такими прославленными людьми!" – подумалось Рахиму.
До чего же они были великолепны, эти чопендозы! Все! И молодые, и седобородые. Стройные, кость да нервы, с лицами, контурами своими напоминающими хищных соколов, натасканных на охоту, или же с массивными торсами, с тяжелыми челюстями, похожие на огромных псов, что бродят с караванами кочевников. В глазах бача не имели значения ни возраст, ни черты их лиц, ни фигуры всадников. Главное, что возвышало их над всеми остальными смертными, были полученные ими шрамы и рубцы. Важны были также, даже у самых поджарых, внушительность кулака и запястья, созданных затем, чтобы вырывать у противника, а потом удерживать до конца бузкаши тушу козла, ставку в игре. Главное же в их внешности, в их взгляде, в походке была небрежная и горделивая уверенность в своем превосходстве над другими людьми. Их чапаны могли быть протертыми и грязными, и всего-то добра у них могло быть хижина или юрта да несколько коз на клочке скудной земли, а, тем не менее, выглядели они в своих меховых шапках более гордыми, более свободными и более богатыми, чем считающиеся весьма и весьма зажиточными местные ханы и баи.
Опершись на свою палку, молча стоял Турсун. И люди в шапках, опушенных шкурками диких зверей, ждали, не шевелясь. Взгляд Турсуна останавливался то на одном, то на другом, как бы взвешивая каждого из них в последний раз. Казалось, он хотел проникнуть им под кожу, к глубинным тканям, добраться до самой сути, до скрытых пружин, до секретов их силы и решительности, ловкости и храбрости.
Наконец, он назвал имена пятерых наездников и после каждого – кличку лошади. Затем сказал:
– Вот они поедут в Кабул, в столицу.
У Рахима мурашки пробежали по спине. Значит, правда… значит, не напрасно говорили в конюшнях и на кухнях, в кузницах и в мастерских шорников…
Бузкаши там… самый большой… первый… в Кабуле… за Гиндукушем, за высоченными горами, заслоняющими на юге весь горизонт, в Кабуле, в большом городе. Городе короля. Чопендозы, названные Турсуном, подошли к нему поближе.
"А что будут делать другие?" – мысленно спросил себя бача.
Он с ужасом, со сладким замиранием сердца ожидал гвалта хриплых и грубых голосов, гневных криков, громких возражений, обещаний божественной мести, проклятий и протестов против несправедливого и возмутительного приговора – всего того, что обычно сопровождало вкупе с бурной жестикуляцией решения такого рода. Горячая кровь степняков требовала подобной отдушины для гнева, даже у самых обездоленных, даже когда они имели дело с баем, с ханом или с судьей. Ведь от разочарованного чопендоза, оскорбленного в лучших своих надеждах, можно было ожидать всего.
Но ничего не произошло. Всадники, отстраненные от великолепного бузкаши, смотрели в разные стороны, кто на облака, проплывавшие в бездонном небе, кто на трещины в глинобитных стенках, кто на коней, неподвижно стоявших по углам загона. Они даже не смотрели на своих собратьев, обступивших Турсуна.
"Вот это да… – подумал Рахим. – От него они согласны стерпеть все".
Когда Турсун закончил давать указания, Ялвач, самый пожилой из чопендозов, с профилем старой хищной птицы, спросил:
– Мы не видели Уроза, сына твоего… Разве он не поедет в Кабул?
– Поедет, – ответил Турсун.
– Но на каком коне? – спросил Ялвач. – Ты же раздал нам самых лучших.
Широкая ладонь Турсуна легла на плечо чопендоза, и он заметил ему ворчливо:
– Борода твоя седа, Ялвач, а ты еще не усвоил, что в дела между отцом и сыном никто не должен вмешиваться?
И толкнул его так, что отнюдь не слабый в битвах и играх Ялвач пошатнулся.
– Ну, пошли, – повернулся Турсун к Рахиму.