Гулящие люди - Чапыгин Алексей Павлович 10 стр.


Сенька тронул себя по лицу, потом погладил ее нагое плечо, отдернул руку, подумал: "Не сплю?"

– Патриарх… страшусь его слова…

– Учитель мой? Он-то страшен тебе?

– Да… едино, что отец мой!

– Так знай же. Я… вольна над патриархом! Внимай: если укажу, поклеплю на тебя – любил меня, сильно взял, а ты и не любил вовсе… и я за позор попрошу у него твою голову, святейший сам подаст мне голову, как захочу, – в руках или на блюде – вот!

– Угрожаешь? Я смерти не боюсь…

– Пошто некаешь? Я хочу так! Знаешь – патриарх вверху, палач внизу… чего ты хочешь – смерти или любви?

– Тебя боюсь!

– Я хмельна, но лепа! А ты?… Тебя приметила в палате за столом, в послугах…

Она медленно, но упрямо склонилась на его изголовье и легла поверх одеяла.

– Ты боязливой, богобойной?

– Не…

– Чего бояться? Нас двое – боярину мал чет…

– Прельстишь, уйдешь навек, и гнев патриарха… в его палатах блуд…

– Я за тебя… Прельстишь? Хи-хи-хи… бояться не надо! Сенька хотел говорить, она не дала, целовала его, как огнем жгла губы, глаза, щеки…

"Беда ежели, то к Тимошке и заедино с ним!"

Ни во сне, ни наяву таких женок Сенька не видал и будто опьянел – забыл себя, патриарха, даже ее всю не видал, видел только большие глаза, слышал ее вздохи, похожие на плач.

Она крепко спала, вытянувшись на его постели… голая рука с пальцами в перстнях висела с подушки. Сенька, положив голову к ее голове, у кровати на коленях стоя, будто в хмельном сне спал, ворот его рубахи распахнулся, оголилось могучее плечо, и рука в белом рукаве лежала на ее груди, другая была глубоко всунута под подушки. Губы их не прикасались, но волосы его спутались с ее волосами.

В сумраке желтеющем и трепетном, в золотой фелони, сияющей яхонтами голубыми и алыми, стоял над кроватью, слегка сгорбившись, патриарх. Желтело лицо, поблескивала пышная борода, под хмурыми брозями глаз не было видно. Он не вздрогнул, не заговорил, только подумал:

"Окаянство твое, Ева, от змия древлего…"

У лампады нагорел фитиль, нагар упал, лампада слегка вспыхнула – по волосам сонной боярыни засверкали огненные брызги… Тогда патриарх шагнул к образу, на полу ногой толкнул кику: "Брошена! Власы срамно обнажены" – и вскользь подумал о палаче… Взглянул на лик темный черного образа, занес руку перекреститься, но пальцы сжались в кулак. Никон дунул, потушил лампаду.

Патриарх, когда Сенька с дьяконом Иваном облачили его в торжественные одежды, вышел в палату, сел на свое патриаршее место:

– Иди, Иване, в сени, а тот, – указал на Сеньку, – останется для спросу… Уезжаю, надобно малоумного поучить.

Иван дьякон, положив перед патриаршим местом орлец, чтоб, когда встанет для благословения патриарх, то было бы по чину, благословился и вышел, плотно затворив дубовые двери в палату. Патриарх сидел, опустив голову, пока не вышел дьякон, теперь же поднял, погладил привычно бороду сверху вниз, взглянул на Сеньку сурово; тихо, но голосом недобрым заговорил:

– Поп, кой дан был тобой палачу, на дыбе сказал… – патриарх, держа посох в левой руке, правой из ручки кресла, из ящика, вынул желтый листок, запятнанный кровавыми пальцами; читал негромко: "А тот парень, что убил распопу нашего вора Калину, с грабежником подьячим, кой вел нас и был в атаманах, – в патриаршей палате в сенях, первых с крыльца, сидел на лавке и ласково говорил с им… и помекнул я, подумал собой, что они с атаманом нашим приятство ведут, и, може, тот патриарший служка наводчик сущий. Пошто тот парень Калину убил и нас не пущал, того не вем… А сказался тот подьячий, кой был у нас в атаманах, – Иверского монастыря беглой чернец… имя свое нам проглаголал на сговоре, кое было на царевом кабаке на Балчуге, а сказал: "Зовусь-де Анкудимом, грамотой-де вострой гораздо и нынче сижу Посольского приказу в дьяках…" Писал сие, снятый с дыбы, без лома костей и ребер, привожженный к огню и допрошенный с пристрастием безместной поп Данило с Ильинского крестца своею рукой. Показую все истинно, положа руку на крест святый".

– Чернец Анкудим ведом мне – не раз приносил из Святозерского челобитные… Хром, мало горбат и стар – не он был!

– Святейший патриарх, тот атаман был Таисий, он же Тимошка.

– Так и я знал! Пошто вошел с ним в сени?

– Великий патриарх, отец!… Сам не ведаю, как изошло… – заговорил он, – и будто сон пал на меня…

Сенька видел, что брови патриарха еще больше сдвинулись.

– Как же так? Святотатец, супостат государев и всяческий вор дружбу с тобой ведет?… Улещает, и ты послушен ему – не мог взять его, дал утечи!

– Великий государь патриарх! Был я один – с ним же по разбойному делу попы крестцовские, взять не мочно было, и оружие под рукой не сыскалось – убил грабителя их же топором…

Патриарх задумался. Помолчал, заговорил еще тише:

– От сих мест, может быть, ты и оправил себя, а что наводчик ты, в то не верю… одно в тебе неоправно – вор, безбожник прельщает тебя, как и в Иверском… Прелесть его хитростей укрощает твою силу…

– Я как проснулся, меня покинула его прелесть, когда вошли бродяги…

– Теперь о снах! – Патриарх снова как бы задумался и, подняв голову, стуча негромко, дробно посохом в пол, заговорил зловеще. Сеньку проняло холодом.

– Скажи… если бы раб прокрался в ложницу государеву, и блуд бы совершил с женой царя, и его бы уловили? Что, скажи, уготовать тому рабу?

Сенька молчал, щеки загорелись, он потупился, патриарх продолжал:

– Казнь! Жестокая казнь! Не подобно ли тому рабу, что содеял ты прошлой ночью под моим патриаршим кровом?

– Великий государь патриарх! Спал я, взбудила меня женка…

– Жена боярина, холоп!

– Сказала мне…

– Говори, как на духу, – что сказала она?

– Сказала, великий государь: никого нет, нас двое – вверху патриарх, внизу палач, так поклеплю на тебя патриарху, если не полюбишь, и даст он мне твою голову на блюде или в руках принесет…

– И ты поверил ей?

– Я не испугался, но поверил…

– Ты не поверил в меня, поверил ей! Теперь так: хотел тебя взять с собой, но за тот и другой грех – не возьму! Не взяв и оставив тебя на Москве, укажу тебе – изымать того вора Тимошку, сдать палачу, как сдал попа… в подклетах палаты места довольно… Вернусь, призову наплечного мастера, он тебе сошьет красную рубаху и черный кафтан, и станешь ты заплечным мастером, а топор тебе подберем!

Сенька упал ниц перед патриархом:

– Великий государь святейший патриарх! Не могу я стать палачом.

– Ты будешь тянуть твоего учителя на дыбе за то, что не убоялся мою душу на дыбу вздеть! Замарал любовь мою… Я дам тебе лист с моей печатью и подписом, с тем листом пойдешь искать крамольника Тимошку, и еще: зайдешь в дом со стрельцы к боярину Борису Ивановичу Морозову – снимешь у него с божницы спасителя фряжского в терновом венце и унесешь сюда.

– Боярин Морозов большой, государев… и как в его дому по тому указу, святейший отец, чинить учнем, а он будет дратца?

– Не своевольство или наход – мой закон! Чини, если надо будет, сильно, зови в хоромы стрельцов, в ответе за то я, божиею милостию святейший патриарх всея Русии Никон! Тот лист с моею печатью и подписом найдешь завтра здесь! Жить будешь там же… беречь палату и кельи по-прежнему с Иваном диаконом.

У Сеньки горела голова, холодели руки, он хотел уйти, но патриарх не кончил наказа ему. Встав с кресла на орлец, спросил Сеньку, поднимая гордо голову:

– Веришь ли мне, что я, великий государь и патриарх, всемогущ?

– Верю, владыко…

– Десница моя выше и крепче царевой, ибо за меня бояре, стрельцы и иные служилые люди и попы… Ежели укажу кого сыскать, то сыщут, хотя бы тот, кого ищут, в землю закопался…

Сенька умел сказать невпопад, за что в детстве был много бит матерью Секлетеей… теперь, будто и не слыша патриарха, проговорил:

– Блуд мой – незаменимой грех! Только с кого искать похул дому твоему, великий патриарх, когда под домом ежедень пытка, а иное и казнь?

Патриарх застучал посохом в пол, гневно сказал:

– Для супостатов моих и великого государя иной храмины искать не надобно, ибо суд царев в палате идет! Тебе же в назидание еще скажу: ежедень ты у часов Спасских зришь вверху и округ болванов, стройно уделанных, с удами и очами яко люди, наряжены те болваны в платье: мужие – в кафтаны скарлатны, женстии – в кики, распашницы и саяны… Они будто живы, ноне говорят… Наряжены сии болваны в платье на тот древний обычай, "что болвану не подобает, как и человеку, срамной наготою прельщать…" Поясню притчу: ежели ты, холоп, хоть един раз придешь еще к той боярыне ради блуда и сыщется про то допряма, то знай, что я тебя уподоблю единому из идолов той Фроловской башни. Палач оставит тебе все уды целостными, кроме единого, потребного чадородию… Подойди – благословлю! Уйдешь, буду молиться на путь…

Сенька благословился и вышел.

Боярин Никита Зюзин сидел один, ел баранину пряженную с чесноком, запивая тройной водкой, настоянной с кардамоном.

Боярину прислуживал юркий дворецкий, человек средних лет, с жидкой русой бородкой, с красным носом, плоско нависшим над верхней губой.

– Ты, холоп! Я чай, повар Уварко хмелен нынче?

– Есть грех, боярин! Мало-таки хмелен, только в та поры не сподручнее, бойчее…

– Гм, бойчее? Ты гляди за ним, чтоб телятины в пряженину не сунул.

– Спаси, господь! Что ты такое молвишь, боярин? Да телятины на всех торгах с собаками не сыскать… Уварко не таков, чтоб погань совать господину в зубы.

Боярин выпил большую серебряную стопу водки, крякнул, подул на ломоть хлеба, сунул в рот кусок баранины, прожевав, заговорил:

– Потому пихнет, что, как падаль, телятина идет за грош! – Да и баранина копейки малой стоит. Нет, боярин, Уварко не таков!

– А что мой медведь последний? Двух псов, мохнатой черт, задавил тогда – сам того не стоит… Эх, и псы были!

– Смурой… сидит на цепи, не ел долго, нынче зачал, должно, голод – не тетка.

– Добро! Пущай сидит в подклете.

– Дух от его худой идет, боярыня бранилась, в светлицу худой дух заносит!

– Боярыня! А седни что делает она?

– Почивает… все не может отоспаться с пиров святейшего, завсегда так, а нынче еще пуще сонна…

– Ты ее девкам скажи: боярин кличет. Да чтоб долго не белилась, пускай ее наскоро окрутят. Ты же поди на поварню, принеси на стол остатки яства и уходи… боярыня послужит… Годи мало! – Слуга приостановился. – С Уварком на поварне берегись бражничать, закинь! А то он черт знает чего в яства запечет.

– Спаси, господь! Мы, боярин, бражничаем с ним на досуге…

Слуга ушел.

– Ах, Малка! Малка… – Боярин еще выпил водки, потом, пододвинув ендову с крепким медом, потянул всей утробой через край, как иные пьют квас. – Доброй мед! Инбирь в ем и еще?… Доброй, черт возьми, мед! Эх, Малка-а! – Боярин стукнул мохнатым кулаком, дрогнул дубовый стол, на столе ендовы с медами заколыхались, серебряная стопа, подпрыгнув, упала на пол.

Слуга вернулся с кушаньем, поставил, убрал кости, одернул складки сарпатной скатерти, устроив все в порядке, поклонился боярину, пошел, но, подняв с полу стопу, поставив ее на стол, еще оглядывал: нет ли-де беспорядка?

– Уходи, холоп!

Слуга исчез, как и не был.

Боярин по старой привычке никнул к столу мохнатой головой, подложив под бороду тяжелые кулаки, щурился, будто дремал. Ждал.

Боярыня пришла, легко ступая, подошла к столу в розовой распашнице из веницейской тафты. Широкие рукава распашницы с вошвами червчатого бархата.

Боярыня высока ростом, статна, на ее красивой голове кика с жемчужными рясами, под кикой – волосник с заушными тяжелыми серьгами. Сегодня она не белилась, лицо и без того бледно, глаза большие, светлые, веселые.

– Здравствуй, господин мой! Звал, аж допочивать не дал… Вместо приветствия боярин зарычал медведем, вскочил и замахнулся обоими кулаками.

– Убью, лиходельница!

Боярыня слегка пригнула голову и, будто танцуя, глядя на носки бархатных башмаков, отступила, пятясь к двери:

– Убьешь голову – руки, ноги иссохнут, боярин!

– Малка! Ты… змея…

Боярин тяжело упал обратно, дерево скамьи крякнуло, спинка скамьи, крытая зеленым ковром, трещала, боярин ворочался, вытаскивая из зепи порток бархатных, синих с узорами, письмо, скрученное трубкой. Большие руки дрожали, голос хрипел и срывался – боярин, развернув цедулу, читал:

"Друже, Никита Алексеевич! Благословение тебе, боярин, мое, патриаршее, из пути в Вязьму…

Боярин, не впусте предки наши нарекли женщину по прелестям ее сосудом сатанинским и по домострою учить ее повелели, смиряя в ней разум робячий, и указали закрыть лепотные тела ее обманы в ткани шелковые или же ряднину суровую. Малка, жена твоя, книгочийка и учена от моей мудрости, но женстяя хитрость не ровна мудрости мужей, законами правды согбенных… инако сказуем – выше всех мудростей и благ ценнейших, жена, от Евы праматери изшедшая, любует блуд! Да ведомо будет тебе, боярин Никита, что содеялось той ночью, когда спал ты хмельной гораздо в нашей хлебенной келье: Малка боярыня блудила с моим постельничим и ризничим Семкой.

Сам я ее зрел срамно обнаженну, без рубахи! Власы блудницы, грех молыть, распущены были поверх наготы ее. Главы покров покинут был у ложа! И тебе бы, боярин, друже, помня власть свою и ее женстее дело и чтя жену яко младеня, поучить бы плеткою. Беды от того не бывает, но память малопамятному уму вложити довлеет. И так бы я содеял с ней, вздев в рубаху хамовую, мокрую, и посек бы без людей в спальне ее. Скрозь мокрое тканье ран, а паче рубцов на теле не бывает, то ведано мной, не единожды было пытуемо… Всяко лишь силу свою умерь, себя не возожжи и на плеть налегай не шибко! Никон".

Бледное лицо боярыни порозовело, она сказала негромко, шагнув к столу:

– Он меня указует плетью бить? Он, кой меня увел от честна мужа, кто первый обнажил мою наготу от волос до пят, щадил лишь кику на голове, а обнаженны груди и брюхо мазал маслом, крестил и… клал на свое ложе… да, все…

– Малка! Умолчи, умолчи же! – Боярин приник над столом, скрыл глаза.

– А, нет! Если разожгли – вот… Брата Григория Зюзина сняли с воеводства, били кнутом по государеву указу… да разве быть Григорию силой в брата Никиту?… Кто помогал Григорию сильно брать казну государеву, напойную, грабежом у голов кабацких и целовальников? А пошто Никиту не били? А пошто Никита покрыт и кем покрыт? И за што покрыт?

– Умолчи, змея!

– Святейший, он второй государь! А дары? Соляные варницы, поташные, будные обжиги… боярин Никита знает, за что ему те дары?…

Боярин поднял голову, кулаками стукнул в стол и крикнул:

– Замолчи! Уйди от меня! Бить тебя не буду, но ежели прилучится захватить в твоем терему какого-либо шиша, то обоих вас свяжу и кину на яство медведю живых, как царь Иван Васильевич досель наряжал.

Боярыня ушла. Зюзин принялся пить меды хмельные, мешая с водкой, ворчал под нос:

– Ума не занимать святейшему, а вот поди – должно, ревность и умника дураком ставит?…– Поглядел на свои лапы боярин, подумал: "Такими клещами только медведей брать добро, жену, да еще любимую, да еще умницу… нет, патриарх, нет!… А ну-ка, поглядим, как там полонянник?" Боярин встал.

Зюзин, хмельной, но твердо и тяжело стоящий на ногах, вошел в безоконный подклет к медведю. Было темно и вонюче, только калеными угольками горели в темноте глаза зверя.

– Гой, доезжачий!

– Тут я, боярин!

– Огню дай, да прихвати кожаные рукавицы с завязками у пястья, да чуй – гуж сыромятной дай!

– Даю, боярин!

В синем кафтане, зеленеющем от огня двух факелов, в иршаных желтых сапогах осторожно вошел малобородый доезжачий. Он воткнул факелы, вонявшие копотью, за жердь, приколоченную к стене с зарубами для гнезд огню. Подал боярину, вытащив из-за кушака, рукавицы и длинный гуж. Медведь зарычал, звеня цепью, встал на дыбы.

– Берегись, боярин, ударит зверь!

– Крепко бьет?

– Да зри – пол выдрал корытом, ежедень щепу отгребаем, уносим…

– Ты, советчик, поди к столу, где ел я, мясо там есть и кости – неси сюда!

Доезжачий где-то прихватил решето, в решете принес кости с кусками баранины. Боярин натянул на руки кожаные рукавицы, шагнул к зверю и крикнул:

– Го! – сунул зверю кусок мяса.

Зверь поднял лапу ударить и опустил, фыркнув носом, жадно схватил кусок, сглотнул не жуя.

– Го, – другой кусок протянул боярин.

Зверь схватил кусок уже не так быстро и жадно, потом переданные в решете кости выбрал лапами, как человек, дочиста, иные грыз, иные проглотил не жуя.

– Филатко! Скажи Тишке, чтоб кормил зверя, – голоден! – и пить ему в корыте ежедень давать…

– Он, боярин, когда наестца, то озорничает, – ответил доезжачий, – пол рвет, рычит да цепью брякает на весь дом, чует, что собаки на псарне заливаютца, и пуще тамашится… сторонись– ударит!

Медведь занес лапу, ударил, боярин отвел удар. Зверь разозлился и быстро снизу вверх мазнул лапой, но боярин и этот удар отвел.

– И-и… ловок, боярин!

– Ты что же, скотина, не зришь хозяина?! – Боярин разозлился. В злобе Зюзин был дик, зорок и быстр. Он сдернул с плеч кафтан прямо в навоз на полу, взмахнул гужом перед глазами зверя, зверь присел, отвернул морду, а Зюзин уже сидел на медведе верхом. Медведь еще ниже присел и засопел злобно.

– Гей, Филатко, подразни его!…

– Ужо, боярин! Я рогатиной… – Доезжачий вывернулся из подклета.

– Годи да жди! Он те в то время переест руки, ноги… – ворчал боярин, вдавливая гуж в пасть зверю. Вдавив, завязал узлом на шее сзади.

Доезжачий пришел с рогатиной. Боярин, косясь на него и загибая упрямую лапу зверя, надел рукавицу, затянув ремень запястья.

– Ослоп принес на черта! – Загнул другую лапу медведя, сделал то же. Потом отошел спереди, взял за цепь, поставил медведя на дыбы. Обхватил свободной рукой зверя, сказал:

– Будешь ужо и хозяина почитать! Филатко, зови парней – выгрести навоз и соломы чтоб…

Боярский кафтан подняли, навоз выгребли, настлали соломы, принесли корыто с водой…

– Уберись! С цепи спущу!

Зверь дрожал и злобно вертел головой, чая себе беды.

Холопы ушли. Боярин с цепи не спустил медведя, но гуж с него развязал и рукавицы сдернул.

– Ништо! Так мы с тобой повозимся, будем приятство вести, тогда с цепи спущу, плясать заставлю…

Доезжачий, стоя у двери, глядел, и странно и страшно казалось ему, что зверь боярина не ударил и зубом не тронул, а только косился, ощерялся, как собака.

Назад Дальше