Шел по полю, полю чистому
Удалой молодец, гулящий гулец…
А пришел тот детина к столбу
Тесаному, камню сеченому…
А на том столбе на каменном
Рукописание висит писанное, неведомо кем виранное…
И читал молодец надпись реченную…
"От меня ли, столба подорожного, Кой пройдет ли, проедет человечище,
Стороной ли пройдет, едет шуйцею,
Аль пройдет, проедет он десной страной -
То по шуйцей стране быть убитому,
По десной стране быть замученну,
А как прямо пойдет, стретит бабицу!"
Ухмыльнулся тому гулящий молодец,
Ухмыляясь стоял, про себя гадал:
"А и нет со мной меча булатного,
Шелепуги – клюки не случилося…
Со крестом на шее бреду по свету.
Мне со смерткой встречаться корысти нет,
Мне мученье терпеть, лучше смерть принять.
Да в миру молодец я грабал женушек,
На пиру веселых, все приветливых,
Так ужели во поле укатистом
Ужилась какая баба пакостна?"
И пошел молодец дорогой прямоезжею.
Боярин пил, ел, со стуком кидал под стол обглоданные кости. Сватьюшка будто вспоминала сказку – как дальше? Боярин крикнул:
– Зачала лгать, так кончай! Лги, куда пришел детина?
А идет молодец дорогой прямоезжею,
Он бредет песком, в ногах шатаетца,
Убрести боится в худу сторону.
Шел он долго ли, коротко, то неведомо,
Да набрел на стену смуру, каменну…
Городной оплот детинушка оглядывал,
За оплотом чьи насельники, не познано…
Он гадал, судил, себя пытал:
"Уж не тут ли моя кроется судьбинушка?
Уж не здесь ли он, мой Китеж-град?
Нету лаза к стене, нету мостика".
У стены же овражек глубоконькой,
Да на дне овражка частик, тычины дубовые…
Походил, посмекал и набрел на ворота высокие.
В тех воротах стоит велика, широка баба каменна,
И помыслил гулебщик удал-голова:
"Вот-то баба, так баба стоит!
Растопырила лядви могучие…
Ох, пролезть бы до бабы той каменной?"
Он позрел круг себя да и посторонь,
Ни мосточка к ней нету, ни жердочки…
"Как и всех иных, ждала и тебя…" – .
Взговорила тут баба воротная…
Шевельнулися губы тяжелые,
Засветилися очи углем в светце:
"Всяк идет ли, едет, ко мне придет,
От меня ему путь в самой Китеж-град,
А из града того поворота нет -
Там и пенье ему, там и ладаны…"
Опустилась утроба камень-кремень,
И еще сказала баба на последний раз:
"Ты гони, скачи да ко мне вскочи!"
Разогнался парень по сыру песку,
Как скочил он к бабе через тот овраг,
Как вершком главы он ударил в пуп,
И убился смертно до смерти,
Как упал он в яму на колье дубовое,
Он пропал, молодец, без креста,
Без пенья панафидного…
– И поделом дураку! Без пути не ездят, не ходят… Скамья затрещала. Сказав, боярин встал.
– Теки к себе, баальница! Не скормил медведю, да берегись, следи за боярыней, а нынче вот медведя с цепи спущу… Эй, Филатко! Огню дай.
Из сеней голос доезжачего ответил:
– Даю, боярин!
Боярыня шла медленно, шаталась. Сенька сказал! – Дай, моя боярыня, я понесу тебя!
– Нет, месяц полуношный, не можно, всяк встречной скажет: "Гляньте, мирской человек черницу волокет!" – и тут уж к нам приступят…
– Кой приступит, я шестопером оттолкну… Дай снесу, ты ослабла.
– Нет, не можно!… Скажи, Семен, мой боярин – он книгочий, гистории любит чести, а ты грамотен?
– Я учился… в монастыре Четьи-Минеи чел и еще кое-что… ведаю грамматику и прозодию мало учил…
– Вот ладно! А я так "Бову Королевича" чла-там есть Полкан богатырь, потом чла книжку, с фряжского переложенную, как и Бова, – в той книжке о полканах много писано, будто они женок похищали, и как их потом всех перебили, только по-фряжскому полканы зовутся кентаврами… Обе эти книжки– Бову и о кентаврах – узрел святейший да в печь кинул, в огонь, а мне дал чести "Триодь цветную".
Не доходя Боровицких ворот, разошлись на толпу. Толпа все густела, были тут калашники, блинники, мастеровые каретного ряда, кузнецы и кирпичники, а пуще гулящие молодцы с попами крестцовскими. Один из крестцовских попов кричал, другие слушали, сняв шапки…
– Никон, братие, повелел кремлевские ворота запереть!
– То ведомо! Не Никон, боярин Волынской да Бутурлин…
– Те бояре Никоново слово сполняют… они городом и слободами ведают по Никонову решению!
– Ишь ты, антихрист!
– В Кремле, братие, укрыта святыня, срачица христова, присланная в дар великому государю Михаилу Федоровичу от шаха перского.
– То ведомо!
– И нынче, братие, болеет народ, а срачица христова в Успенском соборе сокрыта, и туда люду болящему пути нет!
– Сломать ворота в Кремль!
– То своевольство! Бояр просить, Артемья боярина да Бутурлина.
– Поди-ка, они те отопрут!
– Они те стрельцов нарядят да бердышем в шею!
– А что я не впусте сказываю об исцелении от той срачицы господней, так вот она, древняя баба, и еще есть, кто про то скажет…
– Говори, старица!
Впереди толпы вышли двое: молодая девка, кривая, и старуха в черном. Девка заговорила, слегка картавя:
– С Углича я, посадского человека Фирсова дочь, Яковлева, девица я, Федорой зовусь, и еще со мной старица Анисья… Не видела я, Федора, одним глазом десять лет и другим глазом видела только стень человеческую, а старица Анисья не видела очами десять же лет и в лонешнем году…
– Ты кратче молви, кратче!
– Обе мы в лонешнем году, на седьмой неделе, после велика дни, обвещались прийти к Москве в соборную церковь пречистые богородицы к ризе господней, и мне, Федоре, от того стало одному глазу легше, а старица…
– Была одноглаза – кривой осталась!
– Высунь, батя, иного, кой скажет кратче!
– Вон он, говори, сыне!
Вышел бойкий русоволосый мужик малого роста, без шапки, заговорил, кланяясь перед собой:
– Я Новгородского уезду, государевы дворцовые Вытегорские волости…
– Кратче! Время поздает.
– Крестьянин Исак Никитин! Был немочен черною болезнью четыре года, кои минули от рожоства Ивана Предотечи, учинилось мне на лесу, как пахал пашню, и мало тут меня бил нечистый дух…
– Ты и теперь худо запашист!
– Чего зубоскалите?!
– В огонь меня не единожды бросало – вишь, руки опалены… гляди, православные!.,
– Впрямь так!
– Верим, говори!
– Ходил я, православные, ко пречистой в Печорской монастырь, и там мне милости божией не учинилось… И после того учинилась весть в великом Новеграде, что на Москве есть от ризы христовы милость божия, и я пошел в Москву полугодье тому назад, и пели молебен в храме Успения, и я исцелился, перестало бить!
– Вот, вишь, исцелился!
– И нынче исцелимся от срачицы той…
– Ворота в Кремль сломать! Сенька сказал:
– Лгет мужик! Дайте пройти, крещеные.
– Пошто лгет? Ты, боярской кафтан!
– Дайте пройти!
– Нет, ты скажи, пошто лгет?
– Не имай за ворот!
– А за што тебя брать?
– Лгет оттого, что в Киеве не помогло, а в Москве исцелился– не едина ли благодать господня, ежели она есть?
– Нет, не едина! Кремль вы, боярские прихвостни, заперли.
– Нам подавай ход к Успению!
– Он, робята, гляди, не один – черницу с собой волокет!
– Правда!
– Эй, черной шлык! Бога молите, а бес в боярском кафтане на вороту виснет.
Кто-то дернул боярыню по чернецкому куколю. Куколь соскочил на спину, под ним заблестел повойник, шитый золотом с жемчугами.
Пропойца поп, седой и грязный, заорал, указывая на Малку:
– Вишь, крещеные, для че надобны боярам чернецкие ризы! Для глума…
– Да штоб людей зреть, а себя не казать!
– Кончай с молодшим! – сказал кто-то в толпе.
Из толпы выдвинулся низкорослый широкоплечий парень в валяной шапчонке, в епанче замаранной, шагнул к Сеньке, подскочив, ножом ударил его между лопаток. Нож прорезал кафтан, скользнул и согнулся. Сенька вполоборота наотмашь мелькнул шестопером, хрястнуло по черепу. Парень упал навзничь, засучил ногами, также дрыгала правая рука, блестел в ней нож с загнутым вбок концом.
– Убил?
– Убил Демидка, шиш боярской!
Сенька, подхватив боярыню на левую руку, махая правой, сверкая шестопером, гнал на стороны толпу.
– Чего зрим? Бей его, робята!
В толпе появился еще поп, такой же потрепанный, как и тот, что ораторствовал, крикнул:
– Пасись народ! Этот убил Калину, он патриарший служка!
– У патриарха, браты, бес из Иверского привезен!
– Ну-у?!
– Правду сказываю! Никон его в рукомойнике закрестил.
– То Иоанн Новгороцкой!
– Никон тоже… сказываю…
Сенька унес боярыню в Боровицкие ворота.
Из караульного дома вышел навстречу им решеточный, но, увидав Сеньку, которого знал по приметам, ушел обратно. Сенька, пройдя ворота, хотел опустить боярыню на ноги, но она была в обмороке. Не думая долго, понес ее к дому Зюзина.
– Где ты наглядел боярыню, паренек? – спросил ласково боярин, когда Малку слуги унесли наверх.
– У Боровицких! Зрю, шумит толпа, с боярыни ободрали чернецкие одежды и того гляди стопчут, а она едва жива… Я ее из толпы унес, а с ней худо…
– Так, так, добро. А как звать тебя?
– Пошто тебе, боярин?
– Как пошто? Такой старатель, да пошто?
– Семеном зовусь…
– Так, так… А не тебя ли зрел я у святейшего в хлебенной келье? Питие нам разливал… кратеры с медом сдымал?
– Я – слуга святейшего.
– Так, так… угощал боярина с боярыней, да еще послуга нынче, оно все такое дорого стоит, пойдем ко мне, и я угощу! Эй, Архипыч!
– Чую, боярин!
– Принеси-ка нам с пареньком меду да яства, какое сойдется…
– Чую, боярин, я митюгом, борзо!
– Садись, садись! Хорош, пригож… Не ровня боярину, старому, мохнатому, когтистому, едино медведю… Меня вон пакостница-дурка кличет "медвежье дитё"!
– Мне бы к дому, боярин! Я сытой…
– К дому? К дому поспеешь!
Подали мед, боярин налил Сеньке большую чару, себе тоже.
– Давай позвоним чарами! Родня ведь мы, да еще и ближняя родненька… Во-о-т!
Сенька, чокнувшись, выпил ковш меду, подумал:
"Этот, как святейший, знает все!"
Он мало ел за день, взял кусок баранины, жадно проглотил, кровь заходила по телу, Сенька решил: "Пущай слуг зовет – узрит, что будет!" На боярина он посмотрел, как на врага.
– А ну – по другому ковшу!
– Мне, благодарение тебе, пить будет – к дому пора!
– Похвалил бы тебя за память, что холопу за боярским столом долго быть не гоже, и не хвалю – мыслю иное: оттого-де у него спех велик, что яство мясное у боярина уволок, так брюхо ноет?
– Я не холоп!
– Кто ж ты есте?
– Стрелецкий сын!
– Хо, хо! Да малый служилой тот же холоп! Ну, ежели пора, – дай провожу с почетом!
Боярин шел обок и слегка отжимал Сеньку к стене коридора. Недалеко засветлел выход, боярин сильно толкнул Сеньку в плечо, парень ударился головой в верх двери, в доски, дверь распахнулась – Сенька, потеряв опору, запнувшись о высокий порог, упал, на него пахнуло хлевом.
– Го, го! – заорал боярин и, поймав дверь, захлопнул… На дубовый зуб накинул замет.
"Свиньи съедят!" – наскоро решил Сенька. Хотел встать на скользком полу, но почувствовал, как сел на него кто-то тяжелый. По сопенью и сильному дыханью понял, что кинут зверю. Зверь вцепился ему в плечи, на кольцах панциря трещали когти, скользили, Сенька, упершись ногой в порог, оттолкнул зверя и выдернул шестопер. В серой мути по сверкающим глазам и горячему дыханию понял быстро, куда ткнуть шестопером, и по локоть всунул руку вместе со сталью в глотку зверю. Когда зверь стал давиться, слабо кусая его руку, с храпом попятился от него, то Сенька, выдернув руку, вскочил на колени и изо всей силы шлепнул впереди себя, попал по мягкому, повторил удар, – зверь не лез больше. Сенька встал на ноги, навалился на дверь, вспомнил, что она отворяется внутрь… Тогда он плечом погнул доски, пошатал и с треском дерева в щель просунул рукоятку шестопера.
– Ага! – сказал он, налегая сильно. Шестопер выдержал, а дубовый зуб наружу двери сломался, замет упал, он перешагнул порог и вылез в коридор.
Когда Сенька проходил, то вид имел страшный. Доезжачий, прижавшись к стене, светил факелом: он вышел, дожидаясь зова боярина, думая, что тот возится с медведем. Сенька, не задевая слуги, шагнул на двор. На плечах его блестел панцирь, а кафтан клочьями висел. Клочья кафтана болтались на кушаке. Голове было прохладно, – Сенька в подклете боярском потерял шапку.
– Ладно, что лист патриарший на груди за панцирем – тож потерял бы!
Боярыня лежала нераздетая на кровати, в повойнике и башмаках, чернецкая одежда валялась на полу.
Боярин вошел в светлицу, перекрестился на образ в углу, сел на скамью к столу, положил большую лапу на бархатную скатерть. Боярыня глядела гневно, молчала. Боярин заговорил:
– Где была, о ком поклоны била, боярыня Малка?
– Не по тебе, боярин Никита!
– Не мешает и по мне молиться, да еще прибавь нынче в синодик молитву за душу раба Семена.
– Что ты сделал с ним?
Боярин молчал. Дурка сватьюшка возилась у коника в сундуке. Боярин крикнул:
– Пошла вон, баальница! Дурка ушла.
– Боярин Никита, что сделал ты с парнем?!
– Что сделал, то сделал… Довольно того, что делю ложе с одним святейшим чертом! Нужа велит…
– Скажи же, боярин! – Боярыня приподнялась на подушках, сорвала с головы повойник, кинула в ноги. – Знай, что я его влекла, не он липнул ко мне…
– Закрой волосы! Скажу.
Боярыня покорно надела повойник, вдавила под него пряди волос
– Ведаешь ли, Малка, такое: холоп сидел за боярским столом, пил мед с боярином… А чем ему платить? Денег не беру, в гости к нему не пойду… так за честь столованья в боярских хоромах пущай платит шкурой… И еще за тело белое чужой жены, то и головы мало…
– Ты его куда дел?!
У двери завозились робкие шаги, дверь приоткрылась, голос дворецкого спросил:
– Можно ли к боярину?
– Можно ли к боярыне, холоп! К боярину можно…
– Хоть черт – пущай приходит!
– Входи! – крикнул боярин.
Слегка хмельной дворецкий вошел, покрестился на огонь лампады, поклонился поясно боярыне, сказал, поправляя пальцами косой фитиль горевшей перед боярином свечи:
– Меня, боярин Микита Олексиевич, доезжачий Филатко направил… сам я не пошел бы тамашиться в боярыниной светлице… не чинно, а ежели не чинно, то и не след ходить куда не можно…
– Ну, что Филатко?
– Так Филатко, как малое робятко, молыт такое, что и слушать срамно.
– Сказывай толком! Опять с Уварком бражничали?
– Мы, боярин, маненько – за твое здоровье…
– Скажи толком, кратко: что Филатко?
– А Филатко молыт: "Подь, Архипыч, к боярину и доведи ему немешкотно, что гость-де, кой боярыню вынес, медведя твово убил… и мимо ево шел-де такой страшенной, весь в, крови да навозе, худче-де, чем сам боярин…"
Боярин вскочил так, что у скамьи лопнула одна нога:
– Черт это был, не гость!
Боярин быстро шагнул вон из терема, хлопнув дверью. Когда его шаги опустились по трескучей лестнице, боярыня встала с кровати, сняла повойник, разгладила волосы и перекрестилась, припадая к полу земным поклоном.
В патриаршу палату Сенька поднялся по лестнице заднего крыльца. Дьякон Иван встретил его в коридоре со свечкой. Свеча в руке патриаршего церковника заколебалась и чуть не погасла.
– Сыне мой! Что злоключилось?
– Ништо, отче! Умоюсь да одежу сменю – и все.
– Где тебе кафтан ободрали, лицо и рука в крови?
– Забрел к боярину в гости, да вишь убрался цел! Сенька снял с себя панцирь и в своей келье зажег свечи, стал мыться, раздевшись донага. Церковник не гасил свечи, стоял около.
– Ножом резали, не порезали, медведем травили или кем, не разобрал, не затравили… Зверь мне руку ел, кафтан ободрал, а я ушел жив, и тебе, отец Иван, поклон земной!
– За што мне?
– За пансырь… ежели не он, то не ведаю – жив был бы ай нет?
– Вот, сыне! Радуюсь я, что домекнул…
– Нынче, отец, надо быть готовыми стоять за палату, кою оставил нам патриарх беречь… Думно мне, что народ сломает ворота, залезут в Кремль, а там неведомо, как будет…
– Ой, сыне, пошто народ полезет?
– Бояться нам не надо, заготовим кади многи воды, на случай пожога, багор да топоры и упасемся.
– Сыне мой, Семен, как же стрельцы, караул завсегдашний? Оно, правду молыть, мало учинилось стрельцов, – кои перемерли, а иные разбрелись, болящие. Нынче зрел – седьмь стрельцов увезли болящих.
– Вот оно так, а кои остались, будут шатки – хлынет народ мног, они к нему, гляди, приткнутся. Народ на Кремль идти подбивают крестцовские попы, а пуще, мыслю я, – Тимошка мутит…
– Кто, сыне, тот Тимошка?
– Мой учитель по книгочийству, кой учил меня в Иверском канорхать, коего святейший указал имать мне же.
– Не пришел час имать его, сыне, ежели народ с ним!
– Да, отец, народу того много, сам зрел, и еще поднимутся.
– А как им не подняться, когда бояре Бутурлин да Волынской разогнали с крестца попов и нищих от церквей, – то от веков грабежники… Ты молыл, к боярину в гости залез, – кой боярин тот?
– Зюзин, отче Иван.
– Никита Алексеевич? Ну, тогда все знатко! Он, сыне, за жену тебя имал. Скажи: ты до того был с ней?
– Был, отче Иван.
– И… любился?
– Да, любился и вел ее, а потом в дом принес!
– Эх, и богатырь ты у меня, какое у тебя дивное телесо… А ты бы, сыне, кинул эту боярыню. Увяза она тебе и угроза жизни твоей.
– Отче! отче! Не могу я ее покинуть.