Гулящие люди - Чапыгин Алексей Павлович 4 стр.


– Вот и остойся ты, отец, бога деля в отрочь-обители, не порти парнишку никонианством! Грех моей душе… грех…

– Уведу, хозяюшка хлебосольная. Тать засмеялся:

– Аль то будет чернец, а не стрелец? Хоша парень осьмнадцати годов не изошел, да в книгах приказной избы записан со всеми нами, семейно, – хватится об ем голова – худо на вороту! Мать заступилась:

– Сам ведаешь, Лазарь Палыч, рано ему в стрельцы, поспеет намотаться.

– Рано, конешно… шесть на десять, а поручимся с Петрой, мушкет дадут, вишь, в рост малого потянуло…

– Истинно рано, жено, младому во стрельцах быть… два года, а в теи года в монастыре легонько постигнет грамоту. Здесь же он ее постигает не верхом, вишь низом.

Сеньке хотелось уйти из дому от молитвы маткиной, от грамоты и мастерихи, которая его совсем охапила, как мужа. Тать, тот думал свое и говорил упрямо:

– Эх, отец Анкудим! Как зазнался Никон, давно ли в Новгороде молебны пел, нынче же родовитых бояр в приказе стоя держит, сести не указует им.

– Не пойму я патриарха! Нас, монасей, от бояр и боярских детей не боронит, а над боярами властвует… Тут не дально время был я в старцах в Щапове селе досмотреть патриарши борти, пчелы и мед… Там меня гонял пьяной сын боярской, чуть саблей не посек, больную ногу мне извредил, а Никону патриарху я челобитье подал – меня же и обвинили: "Сам-де с озорником бражничал!"

– Сломают ужо Никону рога бояре – вот мое слово.

– Сломают, Лазарь Палыч! В памятях того не держу, чтоб боярин кому обиду спущал…

Скоро все разошлись спать. Отец с Петрухой вверх, монах уклался внизу. Сенька тоже хотел идти в повалушу. Мать заставила с ней молиться дольше, чем всегда, а потом со свечой в руке подступила к Сеньке:

– Сдень рубаху!

Сенька покорно содрал с плеч рубаху.

– Скидай портки!

– Студно мне, мамо!

– Чай я тебе мать – не чужая, скидай.

Сенька неохотно обнажил себя. Мать оглядела его и плюнула, крестясь:

– Оболокись! Сказывай, блудом грешишь? С мастерихой?

– Мне студно, да она виснет…

– То и есть! Поди спать в подклет, буде на перине, поспи на голом полу.

– Там крысы, мамо, боюсь!

– Женок бесстыжих не боишься, твари, гнуса спужался, – подь!

Сенька покорился, пошел спать в подклет. Туда ставили кринки с молоком да на стене вешали всякую рухлядь.

Мать старательно заперла дверь подклета за Сенькой, положила в крюки три железных поперечных замета и замком замкнула.

Сенька боялся крыс, ему казалось, что сонному они объедят нос и уши. Он решил не спать, сел на холодный пол, прислонясь лопатками спины к стене. Спать ему давно хотелось, брала дремота. В дреме он помышлял о своем бумажнике и подушке. Крысы, как стихло все, завозились близко. Сенька вскочил, крысы исчезли. Когда вскочил Сенька, то уткнулся в дверь, он плечом налег на нее, дверь крякнула.

– Ага! – Он навалился грудью. Она еще как будто подалась, и снаружи ее задребезжали заметы.

Тогда Сенька ударил по двери обоими не по годам тяжелыми кулаками, а дверь трещала, звенела, но не пускала его. Крысы смело шныряли у Сеньки под ногами. Он в ужасе присел и фыркнул:

– Ффы-шт, беси!

Крысы отбежали, но возились в дальнем углу.

– Да, черт же ты, матка!

Сенька ударил еще раз по двери кулаками, послушал – никто не шел выпустить его. Тогда он изо всей силы навалился на дверь и слышал: затрещали дубовые стойки, еще налег покрепче– ага! – стало заметно, что крючья и пробои подались из гнезд, образовалась щель, но рука не пролезала, тогда он снова навалился на дверь до боли в грудях и просунул руку наружу.

– Ага!

Нащупал замок, железо не гнулось, он понатужился, сломал у замка дужку – замок выдернул, бросил, а погодя немного, ощупав, отодвинул заметы, иные снял с крючьев и, распахнув дверь, вышел.

– Черт! Спать охота… – И тут же недалеко от подклета кинулся на сенник, положенный для казачихи-девки на двух кованых сундуках, заснул, но рано утром слышал шаги и голос матери Секлетеи Петровны:

– Да, Лазарь! Испортит вконец лиходельница-мастериха парня!

Тать, видимо, торопился в караул:

– Эх, ты, Петровна! Мала охота спущать парня в монастырь… Не в попы идти, станет стрельцом, азам обыкнет…

– А нет уж, Лазарь Палыч! Бабник стал, того дозналась, а там и бражник будет, то близко стоит.

– Поздаю я с твоей говорей… пождала бы моей неделанной недели, тогда я отвез бы их, хоть за монастырь Троице-Сергия… не близок путь пеше идти… Ну, коли стоишь на своем, то гостю Анкудиму накажи определить куда ладнее и доле осьмнадцати лет чтоб не держали парня… Подумаем, что будет…

– То и будет, Лазарь! Услать парня надо – беда на вороту. Заперли в подклет, а он, глянь-ко, двери выломал…

– Будет сила в малом! В меня уродился. Тать ушел.

Матка без докуки за то, что ушел из подклета, разбудила Сеньку.

– Здынься, сынок! Умойся, помолись.

Сенька послушался, он уж давно не спал. Когда, умытый, вышел, монах у стола допивал остатки пива в жбане. Видно, матка до его прихода говорила с монахом.

– Так ты его, отец, не покинь, доведешь – перво грамоте чтоб обучили, а иное делал бы, что на потребу обители.

– Перво дело – обучим… это уж, спаси, спасе, завсегда так.

– По старинным обителям, отче, много поди праведников обитает?

– Есть и такие, мати, не столь праведные, но бессребреники и постники великие есть!

Сенька спросил:

– А ты, старче, скажи – монахи бражники в монастырях есть?

– Сам узришь, спаси, сохрани, будешь в обители – узришь. Тебе сие пошто?

– Да вишь – на Варварском крестце, когда я к мастеру ходил учебы для, сидели монахи и завсе хмельные… иные дрались тамо.

– Да замолчи ты! – вскинулась мать. – Вот мне, за грехи, видно, уродилось детище.

– Зело пытливой ум! – сказал монах, мокрая его борода зашевелилась, и, растопыривая грязные персты, он продолжал: – Жено богобойная! Изрек младый истину… Сам великий государь писал к строителям и игумнам, а паче митрополитам, "что многие монахи, сидя на крестцах улиц, побираютца, меняют с себя чернецкое рухло на озям мужичий, едят скоромное, не разбирая дён, и по кабакам бражничают". Человек, жено, зело грешен, и ризы монашеские не укрывают греха, а споспешествуют ему… Един бог без греха… един, и силы бесплотные…

– Ну вот, отец Анкудим! Я малому в путь собрала суму, в суме той портки, рубаха и убрусец лик опрати… веду его чисто, и чистым он придет к обители. Да тебе вот рупь серебряной – Иисусу на свечку и иным угодникам о здравии нашем. Теперь же благослови, отче!

Монах покрестил матку двуперстно. Она Сеньку поцеловала и тоже покрестила, после креста сунула Сеньке за пазуху кису малую с деньгами.

Когда уходили, мать с крыльца кричала Анкудиму:.

– Будешь на Москве, отец, не ходи на подворье, там построй идет, гости к нам и о малом моем весть дай-й!

– Чую, жено! Да мы еще не борзо оставим град сей… – проворчал монах.

Вместо Дмитровской дороги монах пошел на Серпуховскую, а там на Коломенскую, потом стали они колесить без дорог, спали на постоялых да кое-где. Сеньке надоело, он спросил Анкудима:

– Старче, чего ты ищешь?

– Отрок! Ищу я спасения в забвении, не все, вишь, кабаки монашескому чину приличествуют.

– Так вот те кабак!

– Непристойный он, то царев кабак!

– Зри дале – може, вон тот?

– Не наш… Были, вишь, в одном месте да перешли… а по тем путям наши кабаки, должно, дошли, и вывели кабацкие головы, вот эво, то будто и наш!

Анкудим повернул круто с дороги к старинному дому, вросшему в землю.

– Этот, спаси, спасе, кажется, с приметой… – разговаривая, подошел к дому, постучал в ставень закрытого окна, воззвал громко: "Сыне божий, помилуй нас!"

– Идут – наш, не идут – не наш!

Сенька слышал далекие шаги, потом заскрипел замок в калитке ворот, над которыми ютилась облезлая, черная, с пестрым ликом икона.

– Аминь! Шествуй, отче, да пошто не один?

– Отрок сей – мой спутник к обители.

Они вошли во двор, потом спустились в подвал по гнилой лестнице.

– Эки хоромы древни, спаси тя, выбрал, Миколай! В прежнем месте было краше, – ворчал монах, волоча хромую ногу. – В кои веки на козле палач пересек кнутом жилу, маюсь… да еще неладной боярской сын погонял, извредил ступь, ты не спешно иди, мне тут незнакомо…

– Ништо, под ногой плотно! Из старого места целовальники выжили – бежал… да и то, в древних тепла боле, а свет тому пошто, хто зрит свет истинный?

– Праведник ты, спаси, спасе…

Узким, вонючим от ближней ямы захода коридором с тусклым светом фонаря прошли в сени, из сеней, нагибаясь в осевшей двери, в избу с лавками и русской курной печью.

В обширной избе с высоким, черным от курной печи потолком для хозяев прируб, там они вино курили, а под полом в ямах хоронили брагу и мед – мед держали на случай, если объявится такой питух, кто водки или браги пить не станет, тогда, как на кружечном дворе, отколупывали кусок меду, клали в ендову и разводили водкой.

При огне сальных огарков, еще плошки глиняной с жиром, дававшей вонючий свет, за длинным столом Сенька увидел троих питухов да двух женок. Одна – молодая, похожая на мастериху, румяная, другая – с желтым лицом и ртом поджатым, в морщинах.

Анкудим сел на скамью к питухам.

– Благословенна трапеза сия – мир вам!

– Кто ты, не зрю, да будь гостем! – прохрипел один питух, силясь, руками упершись в стол, поднять согнутые плечи и голову.

– Вкушаем – то мирны бываем! – сказал другой, плешатый, питух.

Третий, сутуловатый, широкоплечий, похожий ростом и туловом на него, Сеньку, молчал, только тряхнул темно-русыми кудрями. Анкудим как уселся, так и сказал хозяину громко:

– А ну, спаси, спасе, лейте нам в чары хмельного! Да чуй, хозяин хлебосольный, лей мед в одну чару, а водку в другу – мой отрок не вкушает горького…

– Подсластим, обыкнет! – мрачным голосом изрекла худая женка.

Молодая встала со скамьи, шатко подошла к Сеньке. Он, ошеломленный непривычным видом притона, стоял и не садился. Кабацкая женка накинула ему на шею руку, пахнущую чесноком и водкой, вползла на скамью рядом с монахом, хотела Сеньку посадить силой, но он мотнул головой, и вся скамья с питухами зашаталась.

– Тпрр-у! Экой конь… садись, молодший… базенькой. Сенька, подвинув ее, сел рядом с Анкудимом. Молодая женка хмельным голосом затянула:

Подарю тебе сережки зеньчужные
Да иные, золотые с перекрутинкою.

Другая мрачным голосом подхватила:

Дашка с парнем соглашалась,
Ночевать в гостях осталась!

Сенька все еще не оправился, притихнув, слушал песню. Молодая задорнее прежнего выпевала:

Ей немного тут спалоси,
Много виделоси!…

Опять с хриплым горловым присвистом пристала пожилая:

Милый с горенки во горенку похаживает,
Парень к Дашиной кроватке приворачивает…

Молодая, обхватив талию Сеньки, стараясь покрыть говор кругом, выкрикивала:

Шелковое одеялышко в ногах стоптал. Рубашонку мелкотравчату в клубок скатал…

– Эй, женки! Паси, сохрани – не надо похабного.

– А ты, чернечек, чуй дальше!

Тонка жердочка гнетца, не ломитца,
Со милым дружком живетца, не стошнится!

Дальше Сенька не слушал, подали на стол разведенный водкой мед. Из кувшина Анкудим налил две оловянные чашки.

– А ну, младый! Паси, богородице, хотел я горького, дали сладкого, приникни – горького в миру тьмы тем…

Сенька отодвинул свою чашку, его дома берегли от пьянства:

– Не обык!

Плешатый питух через стол крикнул:

– Ой старячище-каличище! Младый стал молодшим, аль не зришь? Перво дай ему, чтоб большим быть, испить табаку! – Обратясь к питуху с темными кудрями, прибавил осклабясь: – Эй, Тимошка, царев сын! Дай им рог.

Молчаливый питух сдвинул брови, ответил тихо:

– Чую и ведаю, плешатый бес, тебе раньше меня висеть на дыбе. "Слова государева" не долго ждать…

– Умолкаю – дай им рог!

Рог с табаком Тимошка разжег трутом, дал Анкудиму. Сенька видал, как тайно от матки Петруха с татем пили табак, ему давно хотелось того же.

– Може, спаси, сохрани, такое занятно? Я так не бажу оного и меду изопью… Кису, кою мать сунула тебе в дорогу, дай мне – за твой постой с хозяевами сочтемся, отдача – в монастыре, не сгинет за Анкудимом.

Сенька отдал монаху кису с деньгами, рог с табаком взял, сунул в рот. Рог бычий – на верхнем конце его дымилась трубка, в середине рога, когда Сенька тянул дым в себя, хлюпала вода. Он потянул раз и два… подождал и еще потянул столько же, закашлялся и сплюнул густую слюну:

– Горько!

– Паси, спасе! Да испей меду.

Сенька выпил чашку меду и снова уже охотнее начал тянуть табак. Анкудим налил ему еще меду.

– Житие наше слаще андельского, да вишь краток век человечий…

После тошнотворно горького табаку Сенька без просьбы охотно выпил свою чашку меду, а когда Анкудим наполнил чашку, он и третью выпил.

После выпитого меду стрелецкий сын почувствовал в грудн что-то большое, смелое и драчливое. Ему хотелось, чтоб женки играли песни, тогда и он пристанет, а если помешают им играть, так Сенька похватает из-за стола питухов и будет их бить головами в стену. Чтоб ему не сделать чего худого, Сенька съежился, подтянул под скамью ноги и крепко зажал рог с табаком в широкой ладони.

– Питух не мне – Анкудиму дал рог, пущай-ко отымет! Но кудрявый питух не подходил к Сеньке и рог обратно не просил.

Пьяная женка, рядом сидя, не унималась, тянула к себе и что-то не то наговаривала, не то напевала.

– Чего она виснет? А ну! – Сенька встал. Когда разогнул ноги, всунутые под скамью, то монах и женка свалились со скамьи, а кудреватый питух пересел на лавку. Он сказал, Сенька слышал:

– И молод, да ядрен!

Стрелецкий сын пошел в избу. На широких лавках лежали грязные бумажники, Сенька подошел, лег на лавку, уронив длинную руку с лавки на пол, не желая, разбил рог, черепки его тут же кинул, а липкое с ладони растер на груди.

– Эх, табак уж не можно пить?! – он это громко сказал и плюнул. Женки, обе пьяно ворочаясь над ним, тянули на пол. На полу к ночи раскладывали в ряд несколько бумажников. Как от мух, Сенька отмахнулся от женок.

– Ой, мерин! Молодая уговаривала его:

– Базенький! Для леготы ляжь, ляжь для леготы… скатишься с лавки…

Он перелег. Холодный бумажник на полу жег его, и чувствовал Сенька, как рядом подвалилась молодая женка, обняла, руки ее стали по нем шарить.

– Бес! Задушу – уйди!

Голос у него был не свой, женка отодвинулась. Сенька думал одно и то же:

"Анкудим – сатана! Замест монастыря эво куда утянул! Маткин рупь на свечи – пропил, кису из пазухи взял, деньги тож… куда дел?"

Сеньку не зашибло беспамятством, ему показалось только, что он слышит каждое слово и каждый шорох. Теперь Сенька прислушивался, зажмуря глаза, о чем говорят. Анкудим спорил с питухами:

– Патриарх Никон все чести для своей деет, паси, спасе, а ежели кой монастырь возлюбит, то и украшает… нече лихо сказать…

– Чужим красит…

– Спуста молвишь – чужим… Все, что на Руси, – свое, не чужое, спаси, сохрани…

– Да ты, чул я, чернец из Иверского?

– Иверского Богородицкого Святозерского монастыря… чо те?

– Мне зор застишь – хвалишь?

– Правду реку – спаси, спасе…

– Откеле Никон икону ту Иверскую уволок – с Афона горы?

– А и добро, что перевез! Списали икону, перевезли к нам… изукрасили лалами…

– А еще… пошто мощи митрополита Филиппа потревожил? Уволок из Зосимовой обители.

– Не место ему в Соловках… Святитель был он бояр Колычевых, на родину в Москву перевезли.

– Ладны вы, старцы Иверского! Многие вотчины загребли под себя – мужик от вас волком воет…

– Спаси, спасе-мужик везде воет, та и есте доля мужицкая… Мы зато всякого пригреваем не пытаючи… грамотеев ежели, так выше всего превозносим…

"Ишь, сатана, бес", – подумал Сенька. Питух не унимался.

– Чул, чул – разбойников укрываете!

– Спаси, сохрани – разбойник человеком был в миру, а нынче, я чай, на соляных варницах робит в Русе.

Сенька услыхал голос питуха Тимошки, кой дал ему рог с табаком:

– Впрям, чернец, у вас всем дают жилье?

– Дают и не пытают, хто таков, ежели работной, а пуще коли грамотной… Воевода не вяжется к нам… у нас свои суды-порядки, стрельцы свои и дети боярские тож.

– А патриарх бывает почасту?…

– Как же, как же, книги в монастыре печатают – назрит сам.

– Так, а ежели меня бы с собой взяли? Я грамотной…

– Нет, уж ты иди один… ждать долго, спаси, сохрани, мы еще тут побродим…

– Та-ак…

– А вот как, спаси, плоть немощна, подтекает… надо убрести в заход – э-э-к, огруз!

Сенька слышал, как спороватый питух остановил Анкудима.

– Ты изъясни, чернец, пошто Никон назрит свое – чужое зорит?

– Про што пытаешь?

– Я о святынях!

Анкудим, было поднявшийся, снова сел.

Назад Дальше