Гулящие люди - Чапыгин Алексей Павлович 47 стр.


– Стоишь того, вот и скалюсь!… Наклепал начальникам, фря писаная! Был гулящим – стал стрельцом, из стрельцов полез в письменные… Гляди, еще в дьяки попадешь, придется тебе куколь снимать да кланяться былому гилевщику… Был им и им же остался.

– Служу, никого не тесню!

– До поры служишь!

– Ты, хапун, корыстная душа! Мало купцов, нищих обираешь… сирот теснишь.

– В мое дело не суйся, знай место! Эх, кабы моя власть! Вишь, они, вон башни Троицких ворот… в них каменные кладези, еще от Ивана Грозного в кладезях тех кости гниют, и вот таких, как ты, туда бы…

Якун, помахивая длинными рукавами шубного киндяка, побрел дальше.

Сенька пошел к воротам, подумал: "Сердце угадало! Вот он враг, черная душа!"

Он вспомнил, что год тому назад через Петруху, брата, пожаловался на Глебова боярину Матвееву. Матвеев не любил корыстных людей, поговорил дьякам на Земском дворе: "Этоде непорядок! Ваш служилый сирот теснит!" От думного дворянина Ларионова Якун получил выговор.

И тогда Якун забросил курень вдовы на Арбате, а на Сеньку с братом затаил умысел и ждал случая.

Дойдя до ворот, Сенька оглянулся на серое, как овчина, низко припавшее небо, решил: "На съезжую рано идти!" – и повернул на площадь.

Завидев его издали с чернильницей на ремне, хотя она и была прикрыта рукавицей, со стороны прибрели два мужика лапотных, в синих крашенинных полушубках, с длинными бородами в сосульках. Сняв с мохнатых голов самодельные шапки, поклонились. Один сказал:

– Нам, родненька, челобитьецо бы написать великому государю. Мы – выборные, пришлые из-под Рязани.

Другой простуженным голосом прибавил:

– Нихто, вишь ты, писать. Первый махнул на него шапкой:

– Тпру-у! Не езди! – Бойко заговорил: – Не пишут нам служилые. Мекают про себя, што-де мужики лапотные, кая от их корысть? Мы же за письмо, мало алтынов, – рупь платим!

Утирая на холоде кулаком слезливые глаза и заодно тряся бороду, сбивая сосульки, надев шапку, роясь в пазухе, сказал другой, таща из-под кушака кумачный плат:

– Нам оно и исписано рязанским церковным человеком, да путано и вирано… – Подал Сеньке плат.

Сенька развернул плат и свиток, сверченный трубкой, оглядел:

– Да… ни дьяк… никто честь вашего письма не будет!

– Худо, родненька! И мы такое видим, а он у нас самой грамотной… и вот стали доходить настоящих писцов…

– Сколько берешь написать по-ладному? – Моя цена – две деньги.

– Ой ты! Идем коли в палатку – пиши. Мимо Сеньки прошли двое площадных. Один поклонился, другой, выпростав из рукава руку, подал Сеньке:

– Брату Семену-писцу! – Спросил, кивая на мужиков: – Писать им хошь?

– Думаю…

– Мужикам на мужиков, аль на целовальников, или на волость– пиши! Им, этим, не можно: они государю на архимандрита челом бьют, а архимандрит ихний – державец… они – монастырские страдники.

Оба ушли. Мужики переглянулись, посутулились. Боязливо поглядывали на Сеньку с ихней грамотой в руках. Сенька сказал упрямо:

– Коли никто не берется – пишу! Лица мужиков повеселели:

– Ой, бог тя спаси! Доброй человек! Он еще раз проглядел их челобитную.

По снегу местами валялись большие ящики из-под пряников. Сдвинув рукав кафтана к плечу, Сенька взял один ящик, стукнул об сапог и, околотив снег, сел. Из-за пазухи вынул свиток чистой бумаги, попробовал, не застыло ли чернило, и на широком колене стал писать, сочиняя заглавие по правилам челобитных:

"Государю царю и великому князю всея великия и малыя Русии самодержцу Алексею Михайловичу. Черные людишки, крестьянишки монастырские и твои великого государя холопишки, старостишки Жданко Петров да Ивашко Кочень, Григорьевского и Преображенского сел, за все крестьяны место челом бьем!"

– Гляди-кась! Вот пишет!

– И на колене, а нашим и за столом так не писать.

– Дай бог!

Пошел снег, начался ветер. Сенька засыпал с поясной песочницы писанное, свернул письмо, сунул за пазуху. Встал, сказал:

– Завтра на этом месте будьте до отдачи дневных часов… больше не пишу. Снег портит письмо.

– Так мы же, родненька, звали в палатку писать?

– В палатке староста не даст! Слыхали, что говорили писцы? Меня, может, с площади прогонят за ваше письмо, а все же напишу!

– Тебе знать! И бог с тобой.

– Завтра получите – укажу, куда сдать.

– Нам и ладно! Время терпит.

– Проесть у нас не своя – мирская.

– Вы вот что, мужики…

– Ну?…

– От челобитья добра вам будет мало.

– Пошто так… аль со лжой испишешь?

– Челобитная будет по правилам писана, и царь ее прочтет! Только царь от мужика на помещика жалобам не внемлет.

– Ну, так как же нам?

– Мой совет такой: выберите из бобылей, кому терять нечего, смелых, пущай эти смелые дубинами погоняют тех монахов, кои вас теснят… и архимандриту бы бороду подрали – тише будут с вами!

– Ой ты, служилой! Неладному нас учишь.

– Вас на цепь сажают монахи, выколачивают деньги, и вы за те деньги в кабалу идете. Плачете опустя руки, а монахи вас объедают. Просто монахам у таких дураков брюхо растить.

– Што верно, то уж, значит…

– Мы, служилой, потерпим, пождем. Коли от челобитья проку не увидим – подумаем.

– У царя вам правды не найти!

Сенька ушел. Он пошел на съезжую стрелецкую: "Домой – рано. В избе, может, кого встречу, расписание службы проведаю…"

Зимний день серел, но до отдачи дневных часов и смены караулов было еще долго.

В избе сумрачно. Войдя, Сенька огляделся. Сторож стоял у печи спиной к шестку, грелся, сказал, покашливая:

– Ждал многих, пришел один, и все же изба пуста не будет. Иные поди в приказ убрели? Не придут… Ты побудь, а я в караульне сосну мало.

– Поди, спи, – сказал Сенька.

Сторож тряхнул головой вместо поклона, ушел, плотно прихлопнув дверь.

Сенька подвинул стол ближе к окну – для света и для того, чтобы видеть идущих. Писать стрельцам на съезжей избе воспрещалось. Приладившись на столе с бумагой, не снимая с ремня чернильницы, Сенька выписывал показания монастырских старост:

"Нас, мужиков, бьет плетьми и батогами ежедень, выколачивает деньги. Он же, архимандрит Игнатий, Солотчинского монастыря, бьет наших баб и девок нещадно плетьми. В лонешном, великий государь, во 1664 году, на масленице, наши бабы и девки, села Преображенского, с гор катались, так признал это за скаредную игру и указал их сечь плетьми, по сто ударов каждой. Ежегодь строит в монастыре, а через год тот построй рушит, строит новый, и так ежегодно. Эпитимьями морит за самый малый грех, и жизни от того не стало, великий государь! В монастырь Солотчинский, что на усте рек Оки да Солотчи, шлют людей к Игнатию на истязание. Докучает тебе о милостыне великому государю, сам все лжет, "что-де облачение на мне истлело…" Покупает Игнатий на одежды шелк все шемаханский, а шапку нынче велел себе соорудить из соболей и бархата с жемчугами. Стала та шапка ценовна в пятьсот рублев. Золотных кружев накупил и камениев дорогих, а денег не стало, то продал из монастыря три иконы редких с басмой, – за такое его дело пакостное даже монахи ропотят. Деньги вымогает всяко: старостишку Ивашку Коченя летось он держал на чепи в хлебне месяц, вымучивая деньги шестьдесят рублев, и вымучил. Ивашко нынче, великий государь, за теи деньги на правеже стоял, и еще стоять…"

Сенька спешно свернул челобитную, сунул за пазуху. В конце улицы показались двое – Тюха-Кат и Якун Глебов.

Сенька вошел в прируб избы, отгороженный переборкой. Припер дверь. В прирубе разбросаны ножные и ручные колодки, рыжели цепи с замками, повешенные на козел, на котором бьют провинившихся стрельцов. В углу, ближе к узкому оконцу, стол дубовый для допросного письма. Сенька шагнул к столу, повернул его боком, поставив ножками к дверям, и сел на низкую скамью, скрывшись с головой за доской стола.

В избу вошли.

Переборка прируба была сделана не внакрой, а впритычку, между досками щели. Оба вошедшие сели за стол.

Сенька видел голову Тюхи-Ката и часть плеча. Подьячий, видимо хмельной, так как, идя, царапал пол сапогами, подошел, заглянул в прируб и, видя орудия пытки, захлопнул дверь и, подойдя к столу, тоже сел, хотя Сеньке его и не видно было, заговорил. Сперва Сенька не разбирал его слов – сильно стучало сердце, вскипала злоба на врагов – и мысль докучала: "Убить! Обоих убить!"

Тюха-Кат заговорил хмельным басом:

– Знаю! Гилевщик… Не люблю того стрельца.

Сжав рукоять сабли и успокоившись, Сенька стал слышать и Якуна:

– И вот, служилой господин дьяк думной, государев, Башмаков Дементий в оно время указал обыск чинить да взять и привести в Земской бронника, зовут Кононом.

– Фу-у! А дале?

– Брат же того Семки – боярский сын.

– Не велика птица… фу-у!

– И не велика, да летяча! Брат того Семку – а он был тогда гулящим – обрядил в казенный стрелецкий кафтан головленковский и лошадь дал для езды дьячему делу помешать.

– Рядиться в казенные кафтаны строго наказуется! Доподлинно с истцами допытать и того боярского сына из детей вон выбить, а там и кнутобойство учинить! Фу-у!…

– Ведаю такое! О том и речь моя, но боярин Одоевский Никита…

– Никиту Иваныча знаю… боярин…

– Боярин дал тому боярскому сыну "память" на Земский двор – дело с бронником отставить.

– Бронник? Не… не помню! А боярский сын иди в приказ – суд, суд!

– Дело бронника отставить, а бронник всю Бронную слободу огнем пожег.

– Глебов! Дай видоков, и мы того боярского сына из детей вышибем и в Стрелецком приказе ему кнутобойство… фу-у!

– Потерпи… Послушай меня, служилой господин! Иное вижу в том деле.

– Ты – молодец, Глебов! Перепил я, но понимаю все, сказывай.

– От суда они, служилой господин, никуда не уйдут! Видоки есть – трое стрельцов, но их тем судом пугать надо и брать с них деньги за молчание.

– А это ты добро придумал! Денежки, денежки подай, а то суд… хе-хе… Фу-у!…

– И бронника потянем! Благо, боярина Одоевского нету… сердцем скорбен – уехал в поместье… Деньги бронник даст! Богат, стерво.

– Молодец, Глебов! А ну, а ну еще!

– У боярского сына взять есть что. Разорим – тесть поможет, купец суконной сотни. Нынче сотня обрала его в старосты – денег сундуки-и!

– Хе! Давай деньги, черт! Фу-у!… Сундуки, а?

– Стрелец тот, Семка, в мертвой петле. На кабаке Аники я подпоил лихих и проведал: был он у атамана в Медном бунте есаулом – личную ставку, и веревка на гортань.

– Есаулом в Медном? А нынче стрелец?

– Брат тут, за брата стоят бояре: Матвеев, Одоевский тож да Зыков окольничий Федор, только у меня рука выше – дьяк Дементий Башмаков тайных дел! Мы, служилой господин, всех покроем! Свидеться бы завтра – и тебе записочку, памятку…

– Свидеться там, где чего испить можно… Шел, мекал, тут стрельцы мои… черт! Фу-у!… В приказ налажу…

– Испить лучше не сыщешь – на кабаке Аники в Замоскворечье, люблю там. До отдачи дня напомню и памятку испишу.

– Пить – и дело обскажем… наладим… Молодец, Глебов! Хе-хе!… И памятку?… Добро!

– Не дремлю, к часу буду.

– Молодец! И дело же обсказал… Фу-у!… К черту приказ! Нынче домой…

Скрипя скамьями, встали, пошли. В сенях пинали крепко примерзшую в притворе дверь.

Сенька сдержался, не выдал своего присутствия. Бегло думал: "Сторож глядел… говорил… не место тому делу… дома не готово… Улька пусть знает… припастись!"

Идя домой, не чувствовал ни мороза, ни ветра. Слезились глаза, он их не утирал, едва видел путь, намерзли ресницы. Только отворя дверь в свою избушку, заметил, что шапку держал в руке, – снял ее, когда слушал врагов.

Улька кинулась, обняла Сеньку.

– Ой, ты! Ой… весь замерз, и кудерышки замахровели! Сенька, редко отвечающий на ласки, обнял Ульку.

– Ульяна, волосы оттают, худо то, что сердце заиндевело. Сенька разделся.

– Сядь, испей хмельного да поешь.

– Давно не ел, правда, а там надо мужикам челобитье дописать.

Когда Сенька поел, то дописал челобитную, в конце подписал, как требовали дьяки:

"Явочку мою взять и челобитье крестьян Солотчинского монастыря записать, чтоб тебе, великому государю, было ведомо, а принять челобитную дьяку государеву думному Алмазу Иванову.

За бесписьменных крестьян место – стрелец-подьячий Троицкой площади Семен, Лазарев сын, руку приложил, 1665 г., марта месяца. Дня".

Свернув челобитную, спрятал в карман кафтана. Сел на лавку ближе к дверям, вынул из ножен саблю, воткнул ее концом в пол, лезвием кверху, и, нашарив на лавке точильный брусок, стал точить.

– Эх, подружка, Кононово дело, точу тебя последний раз. Улька сказала:

– Пошто так, Семен?

– Ты, Ульяна, пойдешь со мной… или на Москве обыкла? Думаю, тяжко тебе наладиться в неведомый путь?

– Ну, вот еще! Я с пеленок нищебродка… не место жаль – страшно тебя потерять!…

– Вот за это я и люблю тебя! Так ты завтре, чуть свет, снеси Конону письмо, чтоб дал тебе Таисиево узорочье… Продашь, что можно, иное на путь в узел завертим – сгодится. Ночью уйдем к твоим, повременим до поры, инако не уйти, ловить будут…

– Сегодня не пекись – завтра все сделаю, а горенка тебе готова под часовней. Там и жить будем.

– Заготовишь два полушубка да два армяка суконных. – Сказываю – не думай, все налажу.

Утром Сенька вышел к Троицким воротам. Шумел народ, стрельцы бродили, кричали, наводя порядок. В Судный приказ шли подьячие и те, кому судиться. Сегодня было теплее. Над стенами Кремля и у возов кричали галки. Голуби, которых не трогали, считая святой птицей, обнаглев, шныряли под ногами.

Солотчинским мужикам с полуночи не спалось. Они, завидев Сеньку, спешно пробрались к нему. Гладя бороды, закланялись и шапки сняли:

– Челобитьецо готово ли, доброй человек?

– Вот челобитье! Деньги за него снесите в палатку, отдайте в общий сундук. Челобитье при вас сдам тому вот подьячему, он снесет его в Приказную палату, а вы направляйтесь домой.

– Значит, все по-честному стряпано?

– Все сделано, только вам ждать и видоков иметь на архимандрита.

– Видоки: попы, купцы, дьячки да дьяконы – все лучшие люди.

Мужики покланялись Сеньке, пошли в палатку деньги отдать. Тот, на кого указал Сенька, был его учитель – подьячий Одноусый. Подошел, потрогал свой единственный ус, спросил:

– Все ли по-ладному, сынок?

– Ладное с худым перемешано, учитель!

– Оно так! А ты будь умен: дьякам да родовитым людям угодлив, и с твоей грамотой, говорю не на ветер, в большие люди выплывешь.

– На Волгу, значит?

– Ой, ты! Пошто на Волгу? Можно и по Москве плавать…

– Вот, учитель, челобитье, сдай в Приказную палату. – Кому писал?

– Мужикам с Солотчи-реки.

– Нашел просителей! Ну да сдам, давай… И упомни, говорю: окольничий Федор, сын Зыков, Тихонович, из площадных подьячих, а до государева стола долез.

– Э-эх, старина, – Сенька обнял подьячего, – как с отцом родным, с тобой жаль расставаться!

– Да што ты все? Неладное у тебя на сердце: то Волга, а Волга нынче да и из веков река шумливая, разбойная… Тебе, когда дело налажено, пошто в разбой?

– Живи на здоровье, добрый старик! Прощай!

Сенька ушел, а Одноусый, покачав головой, сказал себе:

– Неладное с парнем – на сердце ему какая-то стень легла! Околотив ноги от снега, побрел в Приказную палату.

В Стрелецкий приказ Сенька не пошел и в съезжую избу не заходил. С площади домой вернулся рано. Выволок из-под пола кожаную суму, в ней панцирь и шестопер. Сунул в суму два пистолета, кремни у пистолетов перевинтил, попробовал кресалом, на полки у курков подсыпал пороху.

Улька побывала у Конона, по дороге зашла на торг. Продала узорочье, а то, что побоялась продать, принесла завернутым в платок.

На дороге к Аникину кабаку в пустом поле стояла часовня, наскоро сбитая из досок. Икон в ней не было, кроме одного большого деревянного распятия, видимо устроенного по обету вместо придорожного креста. Памятна эта часовня была только женам. У ней они отдыхали и плакали, волоча к дому пропившихся до креста в кабаке мужей. Много слышала эта часовня проклятий кабаку и слезных молитв. Дверь в часовню не запиралась. Зимой здесь тихо и всегда безлюдно.

Сенька, придя, стал у оконца без стекла. Согнулся в низком пространстве. Темнело скоро, но он зорко глядел на дорогу, на снег, мутно белеющий. Сыпался из воздуха серый, как легкий мусор, снежок. Сенька был спокоен. Две мысли толкались в голове: "Неотменно бы пошли… не придут – еще стоять надо…"

Вторые петухи кричали по Стрелецкой слободе, когда Сенька вернулся. Сухой снег падал, засыпал его следы. Белый кафтан спереди стал заскорузлым. Саблю Сенька всунул под часовню в землю по самую рукоятку.

Улька топила печь. Сенька снял кафтан и на ухвате запихал его в огонь.

– Лик умой… – покосясь, сказала Улька.

Сенька молча умылся. Он молчал долго, спокойно оглядывая предметы избы, потом сказал:

– Бочка в печи – не будет течи, а бондарь уйдет… пущай ищут!

Они сели ужинать. Сенька допил остатки хмельного меда и, облокотясь на стол, задремал. Улька молилась, кланяясь в землю. В молитве поминала часто: "Спаси и сохрани раба твоего Семена…" Оделась, подошла и, трогая Сеньку за плечо, сказала:

– Облокись, Семен! Суму надень, идем, пора…

Только что закончилась "комнатная государева дума". Царь оживился. Он, похаживая, говорил свои последние слова о польской Украине.

– Ныне же мы, бояре, гетману и боярину Ивану Брюховецкому дадим войска и вменим безотговорочно поймать лиходея Дорошенку. Дерзкий вор! Мало времени впереди, как мы судим здесь, – Дорошенко осадил и взял город Бреславль, а коменданта Дрозда, преданного нам сподвижника, побил смертно.

– Войска, великий государь, мало есть послать, но с гетманом Иваном неотложно надобно послать на Украину воевод… Они бы собрали воедино реестровых казаков и жалование им дали, а то воры-полковники посланное туда жалование раздают гилевщикам против твоего имени государева… затейникам…

– Так, так! Пошлем и воевод, чтоб чинили они в очищенных от поляков местах суд, расправу и пошлины ведали.

Назад Дальше