Фрейлина императрицы - Евгений Салиас 15 стр.


– Нет, я не мужик, пани… Да и не был им никогда. Анна, Христина да брат Дирих – были мужиками; а я никогда им и не был. Да и хорошее дело!.. Будь я твоим, к примеру, крепостным, я бы был теперь в каторге, потому что я тебе непременно бы голову свертел.

– Ну, ты браниться с панной брось, – выговорила Анна. – Давай поговорим лучше о деле.

Анна заговорила уже совсем другим голосом.

Обращение брата Карлуса с этой когда-то страшной старостихой и вдобавок ее легкое смущение, которое не ускользнуло от зоркого глаза Анны, – все это сильно подействовало на умную женщину. Она стала смелее и сама уверяла себя мысленно, что никакой беды от прибытия старостихи быть не может.

Ростовская разъяснила все Карлу Самойловичу. Он выслушал и рассмеялся.

– Так ты приехала тратиться, пани?.. Видно, у тебя денег много!.. Во что же тебе обойдется твое путешествие сюда и обратно?.. Пожалуй, поди, рублей пятьдесят…

– Больше, больше!.. – воскликнула старостиха.

– Ну, хоть и больше… Хотя при твоем скряжничестве, пожалуй, меньше… И зачем же ты тратиться сюда приехала? Ведь из твоего дела ничего не выйдет… Велят тебе сказать, что Анна с мужем и с детьми российская дворянка и что тебе, старостихе Ростовской, нет до них никакого дела.

– Нет… Я так не позволю! – выговорила панна, опять вспылив.

– Да тебя о твоем позволении и не спросят. А будешь шуметь…

– Конечно, буду шуметь.

– Верю… Вижу, что будешь шуметь… Не такой ты человек. У тебя на лице шум написан… А будешь ты шуметь – то тебя свяжут по рукам и ногам, положат в санки и повезут обратно в Польское королевство.

– Ну, это ты врешь, господин Карл Самойлович! – воскликнула старостиха, вставая с кресла.

– Ну, вот увидишь!.. – рассмеялся Скавронский.

– Больше мне с тобой толковать не о чем. – И старостиха, обернувшись грозно к Анне, выговорила: – Я уже была у нашего ясновельможного пана и магната – графа Сапеги. Он мне обещал охлопотать либо выкуп большой, либо вас всех в кандалы и с солдатами ко мне отправят.

– Это кто же… Сапега обещал? – выговорил Карл Самойлович.

– Да. Сам ясновельможный пан Сапега.

– Правда ли это? Ты врешь, может быть…

– Убей меня Бог, если я вру… Он мне все дело справит.

– Увидишь ты его, пани, скоро…

– Да, увижу, через четыре дня.

– Ну, так, пани, скажи ему от меня… Можешь ты аккуратно мое поручение справить?

– Могу!.. – удивилась Ростовская.

– Ну, хорошо. Скажи ему от меня, что граф Карл Самойлович приказал графу Сапеге низко кланяться и сказать, что он дурак. Он, Сапега, а не я…

Скавронский сказал это таким голосом, что Анна, будучи все время задумчива, рассмеялась, даже Михайло робко улыбнулся, а дети, стоявшие в дверях, начали хихикать.

– Ну что ж! Вы же мужики были, мужики и остались, – выговорила Ростовская важно и, не прощаясь, пошла из горницы.

Через четыре дня старостиха была снова у Сапеги. На этот раз сам магнат попросил панну к себе в кабинет и объяснил ей, что хлопотал по ее делу, но результат получился совсем неожиданный… Ей, панне, приказано немедленно выезжать из Петербурга к себе домой.

– Главное, пани, не делай ты никакого шуму, даже не говори никому, что Михайло и Анна Ефимовские твои бывшие холопы, а то будет тебе неприятность. Приключится что-нибудь худое.

– Да как же это так?! – растерялась старостиха.

– Да так. Даже и говорить никому не надо, за каким делом ты сюда приехала.

– А выкуп?

– Какой выкуп… Пойми ты, никакой речи об этом и быть не может… Уезжай поскорее. Мне верные люди сказали, что это самое лучшее будет.

– Кто же тебе, пан ясновельможный, сказал?.. И как могу я, как дура какая, уехать с пустыми руками отсюда… Нет, пан, я не такая. Я весь Петербург вверх ногами поставлю. Я до царицы дойду.

– Нет, пани, я тебе дружеский совет даю… Если на то пошло, то я прямо тебе скажу. Мне сама государыня приказала тебя из Петербурга выпроводить без всякого шума. Денег тебе ничего не дадут, и не потому, чтобы денег жалели… Пойми ты, деньги у русской царицы, вестимо, есть. А потому что не хотят плодить разговоров о выкупе Ефимовских. Здесь все сделают вид, что ты женщина, ума решившаяся, что семью Ефимовских принимаешь за каких-то якобы бежавших у тебя холопов Якимовичей. И вот тебя, якобы безумную, свяжут да и засадят, пожалуй, куда-нибудь.

– Да ведь это разбой, ясновельможный пан… Ведь это настоящий разбой!.. Отобрали у меня, целую семью и не хотят ничего заплатить. Я буду королю польскому жаловаться.

Сапега махнул рукой.

– Ну, я вижу, тебя не убедишь… С тобой говорить – все равно что воду толочь. Ну, и ступай, жалуйся королю польскому. А то хоть императору Римской империи… Да кстати уж прихвати и святого отца папу.

Панна хотела продолжать разговор, хотела убеждать и просить Сапегу ходатайствовать о ней снова, чтобы получить хотя бы только пятьсот рублей, но Сапега только отмахивался и молчал.

– Ну, вот что, ясновельможный пан. Двести рублей! Так уж и быть! – воскликнула панна. – Это мое последнее слово.

– Ну, а мое последнее слово, пани старостиха: как вернешься в герберг, укладывай свои пожитки и тихонько выезжай из Петербурга домой.

Сапега встал и начал почти выпроваживать молившую его на все лады старостиху.

– Недосуг мне, пани. Ступай!..

В это время появился в горнице какой-то молодой человек, и граф Сапега, обернувшись к нему, вымолвил довольно строго:

– Проводи панну до подъезда и прикажи внизу, что если панна захочет со мной опять видеться, чтобы ей всегда говорили, что я уехал.

Ростовская озлобленно взглянула на магната, внутренно обозлилась, но промолчала и быстрой походкой двинулась через все комнаты.

Разумеется, в Крюйсовом доме после посещения старостихи всякий день только и было речи что о ней, о ее намерении и даже ее угрозе.

Карл Самойлович успел убедить сестру и зятя, что баба-людоед с ума сошла, если решилась угрожать им.

– Здесь, в Петербурге, – говорил он, – мы с ней можем сделать что хотим… Захотим – мы можем просто ее отколотить.

– Ну, вот!.. – воскликнула Анна. – Каким же это образом?..

– Да очень просто. Ухвати это ее Михайло, коли она приедет, да и отдуй… или хоть выпори. Что же она сделает? Кому она пойдет жаловаться? Царице доложат – так об заклад бьюсь: она только посмеется.

– Да это ты только так, ради смеха, говоришь? – отозвалась Анна каким-то странным голосом.

– Конечно, ради смеха… Не станем же мы ее нарочно заманивать к себе да пороть. Да и ей надо быть о двух головах, чтобы к нам приехать опять… За нас царица и вся Российская империя станет.

Через день или два Карл Самойлович съездил к своей дочери-фрейлине, переговорить с ней.

Софья побывала у императрицы, вышла к отцу и сказала, что государыня знает о приезде старостихи Ростовской, что ей докладывал обо всем граф Сапега.

– Ну, что же она? – спросил Карлус. – Как она это дело обсудит?

– Этого она мне не сказывала, – ответила Софья.

– А говорила ты ей, что старостиха грозится Анну с мужем и детьми взять силой и увезти к себе в кандалах?

– Сказывала.

– Что же царица?

– Она много смеялась…

– Ну, вот! Я тоже говорю! – весело воскликнул Карл Самойлович.

– Спросила я у государыни, опасаться ли тетушке самой за себя и за семью?

– Ну, что же?..

– Государыня опять еще больше, даже до слез, смеялась.

– Ничего она не сказала?

– Нет, сказала: "Ах вы глупые, глупые! Какая-то старостиха приехала да вас напугала… Да вас не только она, а и король польский взять у меня не может".

– Ну вот, ну вот! – весело воскликнул снова Карлус. – И я так-то думал.

Разумеется, весь этот разговор с дочерью Скавронский передал дома сестрам и всей семье.

Не только Анна, но даже Михайло Ефимовский приободрились, смеялись и подшучивали заглазно над старостихой.

– Экая в самом деле дура, – говорил даже Михайло. – Приехала в Петербург – нас стращает. А русскую царицу польским королем испугать хочет… Этакая дура!

VII

Граф Федор Самойлович скучал все более и более. Обстановка Крюйсова дома, казалось, тяготела над ним страшным игом, он томился и чах, даже таял… как говорит народ.

Действительно, прежде Дирих был если не очень плотный и дородный мужик, то все-таки не совсем тощий. Теперь граф Федор Скавронский похудел настолько, что вся семья заметила это, несмотря на то, что видела его всякий день.

– Хворость какая-либо петербургская привязалась к нему! – говорила Христина.

– Это от тоски! Ему Трину жалко, бедному, – говорила Марья. – Выписать бы ее к нему или его отпустить повидаться с ней. За что бедному этак терзаться… Ведь он помрет от жалости своей.

– Это все от пьянства. Он скоро сопьется совсем! – говорили зятья Ефимовский и Генрихов.

– Все это от глупости от его, – говорила Анна. – Дурак он! А дурак и дурацкими болезнями болеет, и дурацкой смертью умирает.

Но Федор Самойлович однажды вдруг перестал пить, повеселел, немного стал опрятнее одеваться, чаще выходил и выезжал из дому и вообще изменился.

Все дети Крюйсова дома дивились, глядя на "дядю Дириха", как привыкли они называть его еще в Риге и в Стрельне.

Один Карл Самойлович, присматриваясь к брату, задумывался и тревожился. Ему показалось, что на бледном и худом лице белобрысого брата было какое-то особенное, будто торжественное выражение, а в белых глазах что-то недоброе.

Федор Самойлович вдобавок положительно избегал взгляда старшего брата, будто боялся его. Можно было поневоле подумать, что у него не чисто на совести.

– Что ты это? – спросил однажды брата Карл Самойлович.

– Что? – ответил Дирих, глядя в сторону.

– Повадка другая… Отскребся, как конь… Жениться, что ли, собрался? Зазноба завелась?

Дирих вздрогнул всем телом, поднял глаза на брата, и взгляд его блеснул яростно и озлобленно, как если б брат сказал ему нечто особенно оскорбительное.

– Чего обиделся? Тебе и вправду жениться бы след. А то этак хуже пропадешь.

Дирих мотнул головой, повернулся к брату спиной и на все его речи о необходимости жениться и начать жить степенно, "по-дворянски", не отвечал ни слова.

Карлус махнул рукой и мысленно прибавил:

"Да что ж мне! Век жили розно. Пускай делает что хочет. Не маленький. Хоть утопися!"

Однажды в Крюйсов дом приехала Софья Карловна и, повидав всю родню, осталась обедать.

Видя, что место дяди, графа Федора Самойловича, осталось незанято, она вспомнила о нем и спросила у матери:

– А что, дядюшка хворает, что ли?

– Нет, – отозвалась мать. – Он сидит у себя в горнице, третий день не выходит, Молчит как убитый и все о чем-то думает.

– О чем ему думать! – резко заметила Анна Самойловна. – Это ему дело не привычное. За него и прежде всегда его Трина думала…

– Не начудил бы он что-нибудь! – сказал Карл Самойлович. – Боюсь я очень, что брат что-то затевает тайно. Не удивил бы он нас.

После обеда Софья пошла к дяде. Дверь его оказалась заперта изнутри. Она постучалась.

– Кто там? – раздался угрюмый голос Дириха.

Софья назвалась… Щелкнул замок, и дверь тотчас же отворилась.

– Ты… Иное дело. Входи, – встретил племянницу граф Федор Самойлович. И, впустив девушку к себе, он снова запер дверь на ключ.

– Не хочу я их видеть. Никого. Они дураки! – сердито прибавил он.

Сев и усадив племянницу, граф тоскливо стал глядеть на нее.

– Что ты, хвораешь? – спросила Софья дядю.

– Нет… Но помру и без хворости, если не…

Он не договорил и замолк.

– Отчего же ты не выходишь отсюда, не обедаешь?..

– Я ем хлеб. Вот видишь… А вон вода в кувшине. Поем и напьюсь.

– Одного хлеба?..

– Одного хлеба!.. – насмешливо повторил дядя. – Ах вы… И ты тоже… Ах, дураки. Да прежде что ж вы ели? Все одни пряники да пироги?.. Или у вас память у всех отшибло?..

– Прежде. Да… Конечно. Поневоле… Но теперь зачем же я буду один хлеб есть! – наивно сказала Софья.

– От мяса жир у человека заводится, а с жиру человек бесится. Вот твои тетки, да и отец с матерью тоже, стали мясо есть – и стали беситься. А я не хочу… Ну, говори мне. Что ты? Как живешь?

– Ничего.

– Ничего… хорошо? Ну тебе-то можно по молодости. Привыкнешь и к этой жизни… А я не могу… Я, Софья, уйду.

– Куда?

– К себе. Домой… В Литву или в Лифлянды.

– Тебя, дядя, не пустят.

– Я и проситься не стану…

– Как же ты… Убежишь тайком?

– Убегу… Что ж… Побоюсь, что ли?! Мне бы только за заставу выбраться, а раз в поле – меня ни с какими собаками не отыщут.

– Государыня разгневается, дядя.

– Ну так что ж. Гневайся на здоровье.

– Если тебя поймают, то могут запереть в крепость, – солгала нарочно Софья.

– Не поймают… А если и поймают – то сажай! Запирай! Я тогда удавлюся. Хуже будет.

Дядя и племянница помолчали минуту.

– Тебе скучно. Ты скучаешь по Трине? – заговорила Софья.

На глазах Дириха от этих слов сразу навернулись слезы. Он не ответил и махнул рукой.

– Попросить мне государыню, чтобы она велела разыскать и привезти Трину? – выговорила Софья.

– Просили. Я просил. Прошение подавал. Сказала, что все пустое. Что она меня женит на дворянке. А это страшное дело.

– Отчего страшное?

– Я ее зарежу, эту дворянку.

– Бог с тобой, дядя…

– Они говорят: Трине негодно быть здесь со мной, что она мне чужая жена и что дочери Трины поганые латышки. А они сами здесь, дворяне и царедворцы, разве не живут с чужими женами. Разве не пьянствуют здесь разные боярыни…

– Полно. Что ты…

– Я правду говорю… Я все это знаю, от верного человека.

И граф Федор Самойлович, оживясь, гневно и озлобленно стал подробно рассказывать девушке все, что знал о житье-бытье Петербурга.

– У нас в Лифляндах на деревнях не живут так зазорно, как они, дворяне, здесь живут! – горячо окончил свою речь Дирих. – Люди все те же, Софья, во что ни выряди их. Вот я графом именуюсь, был и Фридрихом, теперь Федор… Платье и кафтаны тоже разные носил… А что ж, я перестал разве Дирихом быть? Ты вот графиня Скавронская, а не Софья Сковорощанка. Чин у тебя придворный, а разве ты другая стала? Ты была и в Дохабене барышней, и теперь все такая же. И не хуже их, дочерей вельможных. Ты в деревне была Яункундзе, а иная здесь рожденная важная старуха княгиня – совсем по-нашему "рагане", чистая ведьма.

Побеседовав с дядей, Софья поспешила домой, так как в этот день ей надобно было присутствовать на вечере у государыни.

Изредка, раза три или четыре в месяц, в малых апартаментах императрицы собирались самые близкие ей люди, человек до пятнадцати. В числе гостей бывал всегда и любимец государыни, магнат Сапега с сыном. Софье не раз поэтому случалось вступать в разговор со своим знакомцем еще по Вишкам. Однако эти беседы не клеились, так как Яункундзе из Дохабена, как тогда там, равно и здесь, продолжала все с той же неприязнью относиться к молодому магнату, не вынося его гордой и надменной манеры держаться со всеми.

На этот раз Петр Сапега на вечере у государыни, увидя Софью в углу горницы одну и задумчивую, подошел к ней и сел.

– О чем сгрустнулось, пани графиня? – участливо спросил он по-польски. – Вспоминаешь родину?

Софье почудился в этом вопросе намек на ее прежнее крестьянское состояние.

– Да, родину… – раздражительно отозвалась она. – Вспоминаю и жалею о ней. Там я была счастливее! – невольно вырвалось у девушки как бы на смех этому гордецу.

– Счастливее? – удивился магнат. – Не понимаю…

Софья не ответила, и наступило молчание.

– Помнишь ли, графиня, – заговорил Сапега задумчиво и серьезно, – как мы с тобой познакомились, помнишь ли нашу беседу в "виасибас намсе", все, что ты говорила…

– Конечно, ничего не помню… – отвечала Софья насмешливо. – Такой пустяк помнить нельзя. Я даже забыла, что мы встретились тогда в Вишках! – солгала она.

– Не верю… Право, не верю, что ты забыла даже про встречу, не только про беседу, – рассмеялся добродушно молодой человек.

Софья молча пожала слегка плечами, но вспыхнула.

– Ну, а я помню все… – улыбнулся Сапега, ласково глядя на девушку, волнующуюся от неприязненного к нему чувства, которое овладевало ею каждый раз, как молодой человек заводил с ней разговор.

"Гордец! – думалось ей всегда. – Почитает себя превыше всех!"

– Я помню, как ты насмеялась надо мной и даже оскорбительно отнеслась ко мне, – продолжал Сапега, – я потом долго вспоминал об этой Яункундзе и об ее обидных речах…

– Да… Тогда в "виасибас намсе", при разговоре магната с крестьянкой, – заговорила Софья, – действительно некто надменно, грубо, хвастливо и самонадеянно вел речи.

– Не я же, пани графиня.

– Не я же, пан граф.

– Что же я тогда сказал такого… грубого или дерзкого? Вспомни, скажи…

– Вспомни сам. Я и помнить не хочу, потому что не стоит.

– Я говорил, что если бы ты была моя крепостная, то я бы ни за кого тебя замуж не выдал, а взял бы за себя… Это значит, что ты мне…

– Себе… А не за себя!.. – оборвала его речь Софья.

– Но это значит, что ты мне понравилась. А разве девушке оскорбительно слышать такое. Ты же, наоборот, ответила мне презрительно, что знаешь одного ганца, который много краше и милее меня…

– Мне… Да… Это правда… Это не оскорбление, а правдивое заявление. Ганц для меня – и теперь скажу – краше и много милее пана графа. Это правда!

– Была правда, – с ударением произнес Сапега.

– Была? Как была…

– Ты сказываешь: это правда. Надо сказывать: это была правда.

– Исправляй, пан, свою речь. Чужие речи исправлять уж очень самонадеянно. Я сказала и говорю: это правда!

– Стало быть, надо понимать, что и теперь этот ганц для тебя краше меня… Ну и всех других, стало быть.

Сапега улыбнулся, как бы поймав девушку на противоречии, но тотчас же перестал улыбаться, ибо увидел огненный взор молодой графини Скавронской, гневно и презрительно устремленный на него… Так же точь-в-точь когда-то глянула она на него в горнице постоялого двора.

– Извини, графиня, – заговорил он, – но я никогда не поверю тебе, что теперь для тебя этот пастух так же мил, как был, может быть, тогда, в деревне, в твоем прежнем состоянии…

– Извини, граф, но как был этот пастух для меня краше всех, так и остался…

– Не говори же этого, скрывай… А то над тобой все смеяться станут, – вымолвил Сапега.

– Скрывают только худое, а это не…

– Будут на твой счет злоязычничать.

– Я этого не испугаюсь… – надменно отозвалась Софья.

– Могут ведь подумать, что ты говоришь правду.

Софья с крайним изумлением поглядела на молодого магната.

– Даже не верит! – вдруг прошептала она и тотчас вспомнила невольно, что то же самое восклицание вырвалось у нее когда-то на пороге горницы в Вишках.

Сапега рассмеялся, ибо тоже вспомнил.

– Графиня. Неужели же в самом деле это правда? Побожись… Ведь ты шутишь? – спросил он.

– Незачем божиться. Графу это не нужно и не любопытно.

Назад Дальше