Примкнувший был принят без восторга. Говорил, как все, по-арамейски, но с акцентом, выдававшим иудея. К тому же не мозолистые руки. И белоручка, и, наверно, грамотей. Держитесь, братья, начеку. Мы, галилеяне, любим труд, а иудей, известно, денежку. Однако назаретский плотник им не внял. Он и доверчив, и юмору не чужд. Он говорит себе: что ты надумал, делай-ка скорее. И, улыбнувшись всем своим ученикам, велит Искариоту заведовать артельным ящиком-глоссокомоном, мирской казной. Переглянулись мужики, сообразив, кому живется весело, вольготно в Палестине. И проворчали что-то вроде "снова наша не взяла". А может, что-то и другое, я не расслышал.
Он подал знак, Двенадцать поднимались в дальнюю дорогу.
И вот, гляжу, пошли, палимы зноем и духовной жаждой. Он шел, как ходят в тех краях все пастухи; я говорил вам – впереди отары, стада; за ним – Двенадцать; в числе Двенадцати – Иуда. И Александр Блок об этом знал, однако, как ни странно, промолчал. Вот оттого, наверное, голодный пес сбежал от нашего поэта, теперь он замыкающим трусит и сознает себя при настоящем деле.
Они ушли в народ, меня взяла досада. Пишу, ей-богу, как кочевник, – не проникая в сокровенное. Проникновение даровано другим. И независимо от школ и направлений, за исключением соцреализма. Один из тех, кто наделен уменьем читать в сердцах, мне очень нужен консультантом, как тот писатель, Виктор Фи-к в Голицыне. Но этот беда как щекотлив, обидчив и бранчлив. Чуток ты не по нраву, тотчас из-за бугра ругается: "Антисемит!" (Случаются евреи, для которых антисемитизм – род допинга. Без юдофобства им и скучно, и грустно, и некому морду набить в минуты душевной невзгоды. Так русским худо в отсутствии урода-русофоба. Как не понять? Приходится искать источники невзгод в самом себе, а не вокруг, не рядом и не далеко.) Так вот, обидчивый, бранчливый не будет назван. Хочу, однако, подчеркнуть: его сужденья об Иудиной натуре не повторение задов, а проницанье вглубь; как эхолот– в пучины.
Так что же там, во глубине? Особая черта натуры сильной, чуткой, нервной, страстной – желание любви Учителя. Обращенной только на него, Искариота. Не спешите возражать в том смысле, что это просто-напросто томленье институтки перед учителем словесности, который, кудри наклоня, читает нараспев стихи. Нет, тут напряжение высоковольтное. Не надо также и предполагать, что Учитель – зеркало, в которое глядится Нарцисс из Кариота. Нарциссы в общем-то самодостаточны. Не то иуды. Они куда как требовательны. Им подавай-ка доказательства любви едва ль не ежечасно. Как раз вот этим они и причиняют страданья тем, кто любит их. Христос же, уверяют нас, любил Иуду. Искариотский был красивым юношей и лучшим из учеников.
Красивый? Юноша? Гм! Нагибин ограничился предобрым псом с опрятными ногами. А здесь уж не подобием ли флорентийского Давида? Э, тот, сдается, не обрезан. Какой же он еврей? Но я боюсь перечить. Готов признать Иуду красивым малым. И снять укор в прелюбодействе с ерусалимскою Юдифью, коль скоро это было обычным фактором совместных действий.
И все же я робел свое суждение иметь. Но тут вмешался Гений Местности, а это, извините, отнюдь не местный гений. Вмешался, да. Навеял, нашептал, напел. Не по-арамейски, не на иврите, не на идиш – представьте, на живом великорусском. Там Гений Местности стоуст, и есть уста, что изъясняются на вашем языке.
Там – под смоковницей, среди овалов желтых и зеленеющих увалов, при влажных плесках овечьего источника, в нежданно налетевшем запахе дымов – там я расслышал… нет, не умею в точности назвать. А в изложенье выйдет плоско, объяснительной запиской.
Искариот страданья причинял Христу не только и не столько своею странною любовью. Христос страдал его грядущею изменой, грядущим преступленьем. Страдая, сострадал. Что так? Да потому, что был Искариот лишенцем – Вседержитель лишил Иуду права выбора. Лишил даже моления об избавлении от чаши, когда, как всякий смертный, затосковал бы он предсмертною тоской. Христос жалел Иуду; жаленье– высший род любви, а может быть, ее синоним.
Все это нашептал, навеял Гений Местности. Увы, совместный со злодейством. Оно имело быть в Пасхальную неделю. Пейзаж иной – урбанистический. Вступил Он в город через ворота Золотые. Я это видел, повторяю, в журнале "Нива", освещенном дачной лампой-молнией; жужжали майские жуки, неподалеку тихонечко струились воды Клязьмы, а чудились кедронские.
Ворота Рыбные минует Он в начале скорбного пути; ворота Древние– неподалеку от Голгофы. Он пронесет свой Крест незримый, а на плечах– весомый, грубый, сдирая кожу в кровь и сглатывая пот, как зек на вывозе лесоповала, поставленный под комель. Он пронесет орудье медленного умерщвления, сработанное для Него собратьями по ремеслу, чтоб не сказать– по классу. А плотницкие гвозди скуют и заострят ерусалимские гефесты. И к одному из тех гвоздей, коржавому и длинному, приложится горячими губами юный Бурцев. Слышу: хватили, сударь; ваш В. Л., быть может, и приложится, да ведь когда? Нет не тогда и не потом – сейчас и присно… Как и Верховное судилище, дворцы и крепость, которые обозначает Гений Местности и этим завершает пейзаж злодейства, прибавив напоследок и казармы оккупантов-римлян.
Понтий Пилат не упомнил имени распятого. Никто не помнит имена Его распявших. А справку не добудешь – архив при Нероне сгорел, гудел пожар на холмах Рима…
Легионеров нет еще на карауле у Креста. Но есть уже легионеры в усиленном режиме. В большие праздники их отряжают на поддержку евреев-стражников. Само собой, на случай беспорядков. В урочные часы – от первой до четвертой стражи силовики вершат союзные обходы и в Верхнем городе, и в Нижнем, и в Предместье, и в Новом граде. Свершат и загородную вылазку – от ворот Темничных в темный Гефсиманский сад.
В саду запляшет пламя факелов, к Христу приблизится Иуда и губы вытянет для поцелуя. И факелы мгновенно вспыхнут, резь в глазах и тотчас же все вместе и все врозь: и дрожь учеников, готовых разбежаться, и валуны, и лица множества евреев, мечи легионеров, и ветви, и стволы олив.
* * *
Эн. Эн., не князь, но мой племянник, он и ботаник, наведался однажды в Гефсиманский сад и дал высокую оценку тамошним маслинам. Образованщина! Точь-в-точь аграрий Игрек – один вопрос он задавал всем возвратившимся из вояжа в чужие страны: картофель там почем?.. В досаде на ограниченность племянника я вопросил, а какова же там осина. Племянник пресерьезно отвечал: осины в Палестине не растут, как не растут в Сибири пальмы. И прибавил: Иуда удавился на саксауловом сучке; он, хотя и хрупкий, но и крепкий.
Вот и толкуй! А между тем своим вопросом я сел на кол. У нас и вправду саксаулы не растут, и потому Иуда самоказнился на осине. Но отношение к ней противуречий полно. Суровый славянин, не проливая слез, вам скажет: "Дрожит осина в память Божьего Сына". Другой насупится: "У, дерево Иуды, будь ты проклято". И, колупнув, укажет красноватость: "Гляди-ка, это кровь Христа". Мужик в сердцах воскликнет: "Эх, на осину бы его!" А барин, осерчав на поглупевшую борзую, велит псарям: "Повесить на осине!"
Однако практика и практицизм идут наперекор. Корой осины, бывало, бабушка лечила зубы, а дед, подсунув под ноги полешко, гнал ломоту в костях. Осиновые чурки они укладывали в бочку с квашеной капустой, чтобы не перекисала… А то, вишь ты, "поганая", "нечистая". Она ж и признак доброго: дрожит, ну, значит, скот в лугах наелся досыта; в сережках, ну, значит, урожай овса. Из дерева, дрожащего то ль в память Сына, то ль дрожью преступления, умелец мастерил товар, аж пальчики оближешь – ложки, чашки да лукошки. И в тех же вот краях-широтах мы, зеки… Еврей, замученный чекистами, затем приконченный нацистами, Кроль, Петр Кроль, поэт несчастный и безвестный, а значит, и высокой пробы, не хныча,
…валит древесину в груды
Весь день и позже, до зари:
Осину – дерево Иуды,
Его боятся упыри.
Упырь двуногий, начальничек Вятлага, держался мнения такого: осинники рубить себе дороже, "выход" древесины не того-с. Иль что-то в этом роде. С ним соглашался Юра Юдинков, наш бригадир, чернявый и крикливый малый, но не злой… Как мысли-то по звенышкам все нижутся и нижутся… Послушайте, ведь Юдинковы, Юдины – они ж Иудины! И вот уж слышишь мненье диссидентов, то бишь раскольников, честнейших староверов: "Иуда не повиснул на осине, Иуда поженился на Аксинье". Ей-ей опешишь: выходит, расплодились на Святой Руси?
Но юдофобы Юдиных не тронут – был и такой Иуда, сын Алфеев, который и не помышлял предать Христа. Иной салтык Юдовичи; двух мнений быть не может – христопродавцы. Какой же вывод?
Нужна большая осторожность. Пример – Жиденов, петербуржец. Он, помню, жил в 3-й Рождественской и учредил в своей фатере "Общество изучения иудейского племени", дабы познать его вредоносные качества и злокачественную религию. Жиденова, конечно, сторонились интеллигентики-чистюли, но черносотенцы с его фамилией мирились. Иль, скажем, генерал, герой, и нате вам, извольте радоваться: Жидов. Но сердобольный Сталин махнул пером, и Жидов обернулся Жадовым. Тотчас долой сомнения кадровиков и подозрения контрразведки, что, впрочем, тавтология.
Короче, вы, юдины, паситесь мирно. Но вот с юдовичей, уж извините, спрос глобальный.
* * *
Один из них отправлен был этапом корабельным. Из палестинской Кесарии в Рим. Каботаж большой. Но не длинней, пожалуй, чем из Находки в Магадан. Конечно, климат ну ни в какое, знаете ль, сравнение… Ха! Бригада Юры Юдинкова расхохоталась, когда нечаянно досталась нам газетка; была в ней слезница гречанок верных: так, мол, и так, великий Сталин, мужья и сыновья все как один боролись за социализм, теперь же изнывают на островах и островках; великий Сталин, друг всех узников, мы просим, помогите… Валившие осину под надзором упырей до слез смеялись над этой слезницей… Да, климат не сравнишь. Но ведь и там, на Средиземном море, случались бури. Апостол Павел, неутомимый путешественник, бывал уж в переделках. Авось Господь спасет и в этом, четвертом путешествии.
Власть предержащая равняла его проповеди с подстрекательствами к мятежу. Ни дать, ни взять статья 58-я. Такая же, как и у нас, безбожников, под сению осин. Апостола намеревался судить Синедрион. Тот суд, что передал Христа на суд Пилата. Однако Павел добился судоговорения имперского там, в Риме, где кесарю – все кесарево… А я, прошу мне параллель простить, я, отпетый Особым совещанием, воззвал из-под осин– меня судили, мол, заглазно, пусть я предстану пред судом хотя бы и мундирным, военным, но очным.
И Павла, и меня отправили этапом. И он, и я вчинили б явку добровольно. Э нет, шалишь, изволь-ка под конвоем. Апостол на то он и апостол, чтобы к нему приставлен был не рядовой, а сотник. Меня же, мелкого врага народа, принял под надзор ефрейтор.
Евангелист Лука, биограф Павла, удостоверил: сотник Юлий был человеколюбцем. Ефрейтор… Гм! На пересылке знакомые из уголовных сумели передать мне пачку чая, а он отнял, чтоб я не чефирил. Вот сволочь!
* * *
Теперь вернусь в отель "Британик". Ну, тот, в Неаполе который. Я где-то указал и адрес. Никто из вас мне не писал, что иногда не огорчительно.
Страну я чуял, но к вечеру не чуял ног. Усаживался на террасе, неторопливо, не по-русски пил вино, рассеянно следя Бог весть за чем, но надо полагать, за солнцем – оно, совсем-совсем уже нежаркое, садилось где-то там, за Капри.
В тот вечер, как и давеча, я услаждался культурным винопийством, а также наблюдал Залив, Везувий, Корабли. И проникался прощально-ясным, как бабье лето, чувством к жизни, которую уж лучше терпеливо объяснить, чем переделывать, не объяснясь с ней толком.
И вдруг… Точней, не вдруг, а как-то исподволь я ощутил отсутствие Везувия на скате неба. Не враз, однако, и без промедления я осознал, что вот же он, Везувий, а только, черт дери, вулкан-то не дымится, как при Понтии Пилате, пребывающем в отставке, владельце виллы, рукою до Неаполя подать, а именно в Путело, теперь вам скажут Puzzuoli.
Везувий, повторяю, не дымился, как будто бы французский классик уж внес поправку в свой рассказ. И оттого, наверное, ко мне причаливал какой-то текст. Он зыбким был. Как не понять? Текст не имел еще балласта из свинца подтекста. Приплыл же и причалил корабль "Диоскуры".
Кораблям не дано примелькаться. Но этот оскорбил бы мариниста. Он не вбежал, как покоритель моря, стопоря машины, не взбурлил винтами. Судно едва тащилось, коренясь на левый борт; опасный крен, как и на правый; а малый парус был изодран вдрызг.
Нельзя, ей-ей, не испытать сочувствия. Но вместе с тем щемило и предчувствие. Забыв вино, прощальный взгляд на жизнь, я в этих "Диоскурах" различил черты невольничьего корабля. Мерещилась мне "Ялта", а вслед за "Ялтой" – "Умба". Ревел пароход, надрывался – увозили зеков из порта Ванино да в Магадан, на чудную планету. А "Умба"… Забыл, одна иль две трубы, но трюмы не забудешь… Она из города Архангельска – на Соловки: ах, длинной вереницей пойдем за Синей Птицей… Все это наше, родимое и, полагаю, неизбывное. Но "Диоскуры"… Хм, приписана к Александрии; нагружена египетским зерном. И что же? Сотник Юлий со своей командой конвоировал не только Павла. Нет, на борту томились узники, числом немалым – двести семьдесят шесть, как указал Лука, евангелист… Мы знаем, что сталось с нашими. А эти, с "Диоскуры"? Кто след их обнаружит; не говоря уж о могилах, они, как и у всех рабов, конечно, братские.
Теперь взгляните пристально на пристань. Когда он Савлом был, то был, по-моему, плюгав и суетен. Совсем иное Павлом. Белобород и статен, величав, спокоен. Пристукнув посохом, апостол улыбнулся, как моряк в минуту возвращения на твердый берег, когда подошвы ног дают сигнал освобождения от качки.
Явленье Павла свершилось без конвоя. Сотник Юлий отпускал апостола, как отпускали зеков-анархистов проводить в последний путь апостола анархии Петра. (Да-да, Кропоткина.) Сравненье, впрочем, хромоногое. Бутырское тюремное начальство исполняло распоряженье высшего, и только. А сотник-римлянин, что называется, по зову сердца. И если б зек сокрылся, Юлий не сносил бы головы.
Корабль "Диоскуры" встал под разгрузку. Она продлилась неделю кряду. Произошли престранные события, ничем не связанные ни с навигацией, ни с коммерцией, ни с нарушением этапного порядка.
Франс, французский классик, в своем рассказе о Понтии Пилате все увязал со встречей отставного прокуратора с давно знакомым соплеменником. На деле было все не так.
Подагрик, возлежавший на носилках, после Христа не умывавший руки, беседовал с апостолом-евреем.
Я видел собеседников с гостиничной террасы на фоне виноградников, усталых от уборки урожая. Подагрик Понтий на носилках возлежал, апостол Павел оставался пешим. Да, я видел их, как соглядатай. Но не слышал: мешали горничные две сороки – чернявые головки и крахмальный фартук. Скажу вам шепотом, смазливые. Однако каждый, кто со мной знаком, тотчас же догадается, что суть не в этом.
Апостол, нет сомненья, "достал" (пронял) вельможу. Сужу так по тому, что Понтий Пилат доселе, из года в год, в страстную пятницу, скорбя, слоняется в горах Швейцарии. Чего он далеко убрел от этого Путело, пусть объяснит Сергей Аверинцев.
А я, чтоб нить не потерять, вам сообщаю: на рандеву Пилата с Павлом отсутствовал его биограф, евангелист Лука. Имел он поручение апостола. Секретное. Но шлюпку нанимал легально и, нисколько не таясь, плыл к отвесным скалам Капри. Рукой подать, но какова же цель? Ужель на виллу Горького? Лука писатель, кажется, не пролетарский, хотя, конечно, его читал и пролетарий. И все ж визит евангелиста к Алексей Максимычу – ну ни в какие ворота. А как прикажете понять?
* * *
Обложные облака, расположившись на ночлег, гасили солнечные блики, штилющий залив не искрился, слепя глаза. Об этом я не живописи ради, а для того, чтоб указать на нимб Луки, который, то есть нимб, был виден.
Свечение вкруг головы, изображенное иконописцами, есть символ святости. Но что такое "святость"? Свет мыслящей материи; свет долгой напряженной мысли. И это угадали художники-иконописцы. А подтвердили медики-ученые едва ли не вчера. Прибавьте-ка стило евангелистов – тростинку, и вот вам мыслящий тростник, угаданный поэтом.
Соображения сии достоянье не вашего ума. Прошу ссылаться, а не красть. В такой надежде преломляю с вами, как преломляют хлеб, замету о Евангелиях.
Их тексты, как известно, боговдохновенны. Но природа человека с тростинкою в руке не выключена, не упразднена. Отсюда мелочные разночтения; для развлеченья охотников за "блохами". Глобально, замечательно и важно то, что все евангелисты – Матфей и Иоанн, свидетели земной Христовой жизни; Марк и Лука, сотрудники апостолов, как сговорившись, отвергли психологическую прозу.
Господь ее не жаловал. Правдоподобия не боговдохновенны. Они плоды усидчивости, как цыплята у наседки. Поступок, действия – вот правда. Едва приложишь к ней записку-объяснение: причины и мотивы, следствия, и вот уж ты в силках правдоподобия.
Да, Господь не жаловал психологическую прозу, но как Поэт любил он точность прозаическую.
Не спешите ухмыляться. Иначе, как говорили талмудисты, на вас не сделаешь и маленького комментария, а это значит, что вы, пардон, большой дурак. А комментарий даю петитом. Так иногда хитрит наш брат, подозревая, что примечания бывают интересней текста.
* * *
В годину первой мировой войны сэр Алленби, командуя 6-й дивизией, сражался с турками-османами на всяческих плацдармах Ближнего Востока. Однажды приказали генералу взять г. Иерихон, который в Библии неоднократно упомянут. Возник препон: на стратегическом направлении, в ущелье лепилась деревня Михмас. На подступах к деревне располагался сильный неприятель. По глупому (на наш взгляд) английскому обыкновению, генерал берег живую силу и не решался на лобовой удар.
В минуту трудных размышлений к нему явился офицер. И доложил– должна быть тайная тропа; иудеи, воины Саула, прошли по ней к Михмасу и одолели филистимлян. И офицер на Библию сослался.
Его превосходительство опешили. Не будь они на королевской службе и в столь высоком чине, уместен был бы и другой глагол, весьма соленый. Впервые от сотворенья мира Библия была и руководством к военным действиям. И что же? Тропу нашли и силами всего лишь роты взяли Михмас; открылся путь на г. Иерихон.
Конечно, мы не предлагаем Библию путеводителем в войне с арабами. Задача примечания– указать на поразительную точность текста.
Сие ценил св. Лука. В 60-х нашей эры, сопровождая Павла, писал он и дорожные заметки, и Евангелие. Каков шестидесятник! В отличие от прочих, он не кончается, он с нами навсегда.