Александр Первый - Мережковский Дмитрий Сергееевич 12 стр.


- Я, видишь ли, друг мой, почел бы, разумеется, за счастье… Но ты знаешь мои обстоятельства: не могу я жениться, не вправе связать жизнь молодого существа…

- А вправе обесчестить?

- Послушай, Рылеев, кажется, Глафира Никитична не маленькая…

- Еще бы маленькая! Старая девка. Но пока она в моем доме, я никому не позволю…

- Да что ты горячишься, помилуй? У нас ведь ничего и не было…

Если бы случилось это на Кавказе, Якубович принял бы вызов; у него была храбрость тщеславия, и он стрелял превосходно, а Рылеев плохо; но здесь, в Петербурге, на виду государя, поединок грозил новою ссылкою, окончательным расстройством карьеры, а может быть, и раскрытием Тайного Общества - и тогда неминуемой гибелью.

- Ты знаешь, душа моя, я не трус и всегда готов обменяться пулями, - но на тебя рука не подымется. Да и не за что, право…

- А, так ты вот как, подлец! - закричал Рылеев, и вихор поднялся на затылке его, угрожающий, как, бывало, в корпусе, перед дракою. - Так не будешь, не будешь драться?

Еще в начале разговора послышался в прихожей звонок; потом второй, третий, четвертый, - все время звонили; испорченный колокольчик дребезжал слабо и, наконец, в последний раз глухо звякнув, совсем умолк: верно, опять оборвался.

"Э, черт! Кого еще принесла нелегкая? А Филька, подлец, дрыхнет", - думал Рылеев полусознательно, и это усиливало бешенство его.

- Так не будешь? Не будешь?.. - наступал на противника, бледнея и сжимая кулаки.

Росту был небольшого и довольно хил; Якубович перед ним силач и великан. Но в тонких сжатых, побледневших губах Рылеева, в горящих глазах и даже в мальчишеском вихре на затылке что-то было такое неистовое, что Якубович потихоньку пятился; и если бы в эту минуту Рылеев вгляделся в него, то, может быть, понял бы, что "храбрый кавказец" не так храбр, как это кажется.

- Кондратий Федорович Рылеев? - произнес чей-то голос.

Тот обернулся и увидел незнакомого молодого человека в армейском, темно-зеленом мундире с высоким красным воротником и штаб-офицерскими погонами.

- Прошу извинить, господа, - проговорил вошедший, поглядывая с недоумением то на Рылеева, то на Якубовича, - не дозвонился: должно быть, испорчен звонок, дверь отперта…

- Что вам, сударь, угодно? - крикнул хозяин.

- Позвольте представиться, - продолжал гость с едва заметной усмешкой: - полковник Павел Иванович Пестель.

- Пестель! Павел Иванович! - бросился к нему навстречу Рылеев, и лицо его просветлело, с тем внезапным переходом от одного чувства к другому, который был ему свойствен.

- Прошу вас, господа, не стесняйтесь. Я в другой раз… - начал было Пестель.

- Нет, что вы, что вы, Павел Иванович! Милости просим, - засуетился Рылеев, пожимая ему руки и отнимая шляпу; о Якубовиче забыл. Тот прошмыгнул мимо них в прихожую, торопливо оделся и выбежал.

Хозяин повел гостя в кабинет, продолжая суетиться с преувеличенной любезностью.

- Не угодно ли трубочку?

- Спасибо, не курю.

- Ну, слава Богу, наконец-то залучили вас, - опять засуетился Рылеев, сбиваясь и путаясь. - А я уж, признаться, думал, что так и уедете, не повидавшись.

- За мною следят, надо было выждать, - заговорил Пестель чистым русским говором, но слишком правильно, отчетливо, и в этом виден был немец. - Я приехал с генералом Киселевым, начальником штаба. Государь обо мне спрашивал. Надо быть весьма осторожным… А это кто у вас?

- Якубович.

- А, знаю… Дверь, кажется, не заперли? Ваш мальчик спит.

- Ах, в самом деле, - спохватился Рылеев. Сбегал, запер, растолкал Фильку, приказал ждать барыню и вернулся в кабинет.

- Ну что, как у вас, в Южном Обществе? - видимо, затруднялся он, с чего начать; вглядывался в Пестеля.

Ему лет за тридцать. Как у людей, ведущих сидячую жизнь, нездоровая, бледно-желтая одутловатость в лице; черные, жидкие, с начинающейся лысиной, волосы; виски по-военному наперед зачесаны; тщательно выбрит; крутой, гладкий, точно из слоновой кости точеный лоб; взгляд черных, без блеска, широко расставленных и глубоко сидящих глаз такой тяжелый, пристальный, что, кажется, чуть-чуть косит; и во всем облике что-то тяжелое, застывшее, недвижное, как будто окаменелое. Говорили о сходстве его с Наполеоном; но если и было сходство, то не в чертах, а в чем-то другом.

Росту ниже среднего; мешковат, сутул, одно плечо выше другого, как у людей много пишущих. Одет небрежно; длиннополый мундир сшит плохо, должно быть, каким-нибудь уездным жидом; зеленое сукно на спине выгорело; золото погон потемнело. Ордена св. Владимира с бантом, св. Анны, Пурлемерит и золотая шпага за храбрость: герой Двенадцатого года.

"А ведь и в самом деле, пожалуй, Наполеона из себя корчит!" - подумал Рылеев, почему-то сразу насторожившись с безотчетною враждебностью.

Пестель, не затрудняясь, приступил к делу.

- Я приехал в Петербург, дабы предложить вам соединение Северного Общества с Южным, - начал он, глядя на Рылеева в упор своим пристальным, как будто косящим, взглядом. - А для сего нам нужно бы знать с точностью ваши намерения, как всей Директории здешней, так и лично ваши, Кондратий Федорович: я хотел бы знать, какой именно образ правления полагаете вы для России удобнейшим?

Беседа длилась больше двух часов. Пестель предлагал по очереди - Северо-Американскую республику, Наполеоновскую империю, революционный террор, Английскую, Французскую, Испанскую конституции; выхвалял достоинства каждого из этих правлений, а когда Рылеев указывал на недостатки, торопливо соглашался и переходил к следующему. Похоже было не то на судебный допрос, не то на школьный экзамен.

- У вас метод сократовский, - заметил Рылеев, давая понять неприличие допроса.

- Да, я люблю древних, - не понял или не пожелал понять Пестель и продолжал экзамен.

Рылеев злился, и чем больше злился, тем больше себя выдавал; но в то же время наслаждался беседою, как умною книгою, от которой нельзя оторваться. "Умный человек в полном смысле этого слова", - вспомнился ему отзыв Пушкина о Пестеле. Что бы ни говорил он, приятно было слушать: в самом звуке голоса была чарующая уветливость, и логика пленяла, как женская прелесть.

Время летело так быстро, что Рылеев удивился, заметив, что уже темнеет: казалось, прошло не два, а полчаса. И еще казалось, что, слушая Пестеля, впадает он в какой-то магнетический сон, жуткое и сладкое оцепенение, - как змея под музыкой. А может быть, и лихорадка начиналась к вечеру; иногда пробегал по телу легкий озноб, как бывает в самом начале жара, похожий на чувство уютной сонности.

- Послушайте, Пестель, - попытался он стряхнуть чару, - у вас все ясно и просто, как дважды два четыре, но политика - не математика, люди - не цифры и чувства - не выкладки…

- О, разумеется! - согласился Пестель: - политика - не умозрение отвлеченное, а плоть и кровь, сама жизнь народов, сама история. Обратимся же к истории…

"И, начав от Немврода, - рассказывал впоследствии Рылеев, - медленно переходил он через все изменения законодательств; коснулся Греции, Рима, показывая, сколь мало понята была древними вольность, лишенная представительства народного; пронесся быстро мимо Средних веков, поглотивших гражданскую вольность и просвещение; приостановился на революции французской, не упуская из виду, что и оной цель не достигнута; наконец, пал на Россию и ввел меня в свою республику".

- Должно сознаться, что все предшественники наши в преобразовании государств были ученики, да и сама наука в младенчестве! - воскликнул Рылеев с восхищением.

Но Пестель, пропустив мимо ушей похвалу, продолжал экзамен.

- Итак, мы с вами согласны?

- Да, во всем!

- Какое же ваше мнение насчет меры к приступлению к действию? - проговорил Пестель медленно, упирая на каждое слово.

Рылеев давно уже предчувствовал этот вопрос; видел его сквозь магический сон, как змея видит чарующий взор своего заклинателя. Понял, что Пестель - не то, что все они, - романтики, словесники, мечтатели: для него понять - значит решить, сказать - значит сделать. И впервые показалось Рылееву все легкое в мечтах - на деле грозным, тяжким, ответственным.

- Не знаю, - невольно потупился он, но и не видя чувствовал на себе тяжелый взгляд: - мы еще не готовы, не решили многого…

- Не решили? Не знаете? У вас тут Никита Муравьев все пишет конституции. А нам не перьями действовать… Да, от размышления до совершения весьма далече… Так как же, Кондратий Федорович?

- Что вы меня все спрашиваете, Павел Иванович? - поднял Рылеев глаза и вдруг почувствовал, что вот-вот разозлится окончательно, наговорит ему дерзостей. - А вы-то сами как?

- Как мы? - ответил Пестель тотчас же с готовностью, тихо и как будто задумчиво. - Мы полагаем, - всех…

- Что всех?

- Истребить всех, начать революцию покушением на жизнь всех членов царской фамилии. Les demimesures ne valent rien; nous voulons avoir maison nette… Вы по-французски говорите?

- Нет, не понимаю.

- Полумеры ничего не стоят; мы хотим - дотла, дочиста, - на всякий случай перевел он и прислушался к шагам в соседней комнате.

- Кто это?

- Жена моя.

- При ней можно?

- Можно, - невольно усмехнулся Рылеев. - Впрочем, если вы беспокоитесь…

- Нет, помилуйте. Я, кажется… Извините, Бога ради, я иногда бываю очень рассеян: о другом думаю, - улыбнулся Пестель неожиданной, простодушной улыбкой, от которой лицо его вдруг изменилось, помолодело и похорошело.

"Чудак!" - подумал Рылеев, и ему показалось, что как ни пристально глядит на него Пестель, а не видит лица его, смотрит поверх или сквозь него, как сквозь стекло.

Шаги затихли.

- О чем, бишь, мы? - продолжал Пестель. - Да, - всех или не всех?.. Так вы не решили, не знаете?

- Знаю одно, - опять хотел возмутиться Рылеев, - ежели - всех, то вся эта кровь на нас же падет. Убийцы будут ненавистны народу и мы с ними. Подумайте только, какой ужас подобные убийства произвести должны! Мы вооружим всю Россию…

- О, конечно, мы об этом подумали и решили принять меры. Избранные к сему должны находиться вне Общества; когда сделают они свое дело, оно немедленно казнит их смертью, как бы отмщая за жизнь царской фамилии, и тем отклонит от себя всякое подозрение в участии. Нам надобно быть чистыми от крови. Нанеся удар, сломаем кинжал.

Рылеев вспомнил, что почти теми же словами думал он о Каховском; но это была его самая тайная, страшная мысль, а Пестель говорил так просто.

- Сколько у вас? - спросил он так же просто.

- Сколько чего?

- Людей, готовых к действию.

- Двое.

- Кто?

- Якубович и Каховский.

- Надежные?

- Да… Впрочем, не знаю, - замялся Рылеев, вспомнив давешний свой разговор с "храбрым кавказцем". - Якубович, тот, пожалуй, не совсем. Каховский надежнее.

- Значит, один-двое. Мало. У нас десять. С вашими двенадцать или одиннадцать. И то мало…

- Сколько же вам?

- А вот, считайте.

Сжал пальцы на левой руке, готовясь отсчитывать правою.

- Ну-с, по одному на каждого. Сколько всех?

Держа руки наготове, ждал.

Ночь была светлая, но от высокой стены перед самыми окнами темно в комнате; и в темноте еще белее белая рука с алмазным кольцом, которое слабо поблескивало в глаза Рылееву. Опять чарующий взор заклинателя, опять магический сон.

- Ну, что ж, называйте, - как будто приказал Пестель.

И Рылеев послушался, стал называть:

- Александр Павлович.

- Один, - отогнулся большой палец на левой руке.

- Константин Павлович.

- Два, - отогнулся указательный.

- Михаил Павлович.

- Три, - отогнулся средний.

- Николай Павлович.

- Четыре, - отогнулся безымянный.

- Александр Николаевич.

- Пять, - отогнулся мизинец.

Темнело ли в глазах у Рылеева, темнело ли в комнате, но ему казалось, что Пестель куда-то исчез, и остались только эти белые руки, отделившиеся от тела, висящие в воздухе, призрачные. И пальцы на них шевелились, проворные, как белые кости на счетах. Он все называл, называл; пальцы считали, считали, и, казалось, этому конца не будет.

- Этак и конца не будет! - проговорил из темноты чей-то голос, тоже призрачный. - Если убивать и в чужих краях, то конца не будет; у всех великих княгинь - дети… Не довольно ли объявить их отрешенными? Да и кто захочет окровавленного престола? Как вы думаете?

Рылеев хотел что-то сказать, но не было голоса: душная тяжесть навалилась на него, как в бреду.

- А знаете, ведь это ужасное дело, - заговорил опять из темноты тот же призрачный голос: - мы тут с вами, как лавочники на счетах, а ведь это кровь…

Мысли у Рылеева путались; не знал, кто это, - он ли сам думает, или тот говорит.

- Да ведь как же быть? С филантропией не только революции не сделаешь, но и шахматной партии не выиграешь. Редко основатели республик отличаются нежною чувствительностью… Не знаю, как вы, а я уже давно отрекся от всяких чувств, и у меня остались одни правила. И в Писании сказано: никто же возложа руку свою на рало и зря вспять, не управлен есть в царствие Божие…

Рылееву вспомнилось, как эти самые слова говорил он Бестужеву. Да кто же это? Пестель? Какой Пестель? Откуда взялся? Вошел прямо с улицы. Может быть, совсем и не Пестель, а черт знает кто?

Рылеев с усилием встал и пошел к двери.

- Куда вы?

- За лампой. Темно.

Вернулся в кабинет с лампою. При свете Пестель оказался настоящим Пестелем. Опять заговорил о чем-то. Но Рылеев уже не отвечал и почти не слушал; думал об одном: поскорей бы гость ушел. Голова кружилась; когда закрывал глаза, то мелькали белые руки по красному полю.

- Нездоровится вам? - наконец заметил Пестель.

- Да, немного, голова болит… Ничего, пройдет. Говорите, пожалуйста, я слушаю.

- Нет, зачем же? Я вас и так утомил. Лучше зайду в другой раз, если позволите. Да мы, кажется переговорили уже обо всем.

Вышли в столовую.

- Не знаете ли, Кондратий Федорович, - сказал Пестель, прощаясь, - где бы тут у вас в Петербурге шаль купить?

- Какую шаль?

- Обыкновенную, турецкую или персидскую. Для подарка.

- Не знаю. Надо жену спросить. Натали, поди сюда, - крикнул он в гостиную.

Вошла Наталья Михайловна. Рылеев представил ей Пестеля.

- Вот Павел Иванович спрашивает, где бы турецкую шаль купить.

- А вам для кого, для пожилой или молоденькой? - спросила Наталья Михайловна.

- Для сестры. Ей семнадцать лет.

- Ну, тогда не турецкую, а кашемировую, легонькую. Я намедни у Айбулатова, в Суконной линии, видела прехорошенькие блё-де-нюи, со звездочками. Нынче самые модные…

Пестель спросил номер лавки и записал в книжечку.

- Только смотрите, торговаться надо. Умеете?

- Умею. В английском магазине намедни эшарп тру-тру купил за двадцать пять и блондовых кружев по девяти с половиной за аршин. Не дорого?

- Ну и не дешево, - засмеялась Наталья Михайловна: - мужчинам дамских вещей покупать не следует.

Промолчала и прибавила с любезностью:

- Сестрица с вами живет?

- Нет, в деревне. У меня их две. Уездные барышни. Петербургских гостинцев ждут не дождутся. Каждой надо по вкусу, - вот по лавкам и бегаю…

- Избаловали сестриц?

- Что поделаешь? Они у меня такие красавицы, умницы. Особенно старшая. Мы с нею друзья с детства. Меня вот все в полку женить хотят. А по мне, добрая сестра лучше жены…

- Ну, влюбитесь - жéнитесь.

- Да я уж влюблен.

- В кого?

- Да в нее же, в сестру.

- Ну, что вы, Бог с вами! Разве можно?..

- Еще как! - улыбнулся Пестель, и опять лицо его помолодело, похорошело.

Но Рылееву почудилось в этой улыбке что-то робкое, жалкое, как в улыбке тяжелобольного или бесконечно усталого. Понять - значит решить, сказать - значит сделать, - полно, так ли? Счет убийств по пальцам и эшарп тру-тру; чувств не имеет, а в сестрицу влюблен. Не такой же ли и он мечтатель, как все они, - только лжет искуснее? Не говорит ли больше, чем делает? "Наполеон без удачи…" - усмехнулся Рылеев и решил окончательно: "он враг; или я, или он".

Пестель ушел. Подали ужин. Рылеев ничего не ел и лег спать. Наталья Михайловна проверила счет по хозяйству, помолилась и тоже легла.

Как всегда перед сном, говорила мужу о делах: о продаже сена и овса в подгородной деревушке Батове, Рождествене тож, о переводе мужиков с оброка на барщину, о недоимках, о мошеннике-старосте, о взносе семисот рублей процентов в ломбард, о взятке секретарю в Сенате по тяжебному делу матушки. Наконец заметила, что он ее не слушает.

- Спишь, Атя?

- Нет, а что?

- Как что? Я говорю, а ты не слушаешь… Так вот всегда! Ни до чего тебе дела нет, кроме Общества. Но если тебе Общество дороже всего, так и скажи прямо. Ведь ты не один. "Конституция, революция, республика", - а мы-то с Настенькой чем виноваты?..

Говорила плачущим голосом; подождала, не ответит ли. Но он молчал.

- Ну, подумай, Атя: ведь, если что, не дай Бог, случится с тобой, я не вынесу! Так и знай, погубишь и меня и Настеньку…

- Наташа, - сказал он, сердито переворачиваясь с боку на бок, - сколько раз просил я тебя не говорить пустяков. Ну, какое там Общество! Одни разговоры… Можешь быть спокойна: ничего со мной не будет… Ну, полно же, полно, дружок, не мучай себя, не расстраивай, спи с Богом.

- Ах, Атя, Атечка, родненький!.. Ну, что тебе, что тебе это Общество? Ведь сколько можно и так добра сделать! Ведь какой ты у меня умница, какие стихи пишешь, как начальство тебя любит! Ушел бы совсем от них. Зажили бы тихо, смирно, счастливо. Ну, чего еще нужно, Господи!..

Он обнял ее молча, с нежностью. Затихла, еще несколько раз тяжело вздохнула, как маленькие дети, когда засыпают, наплакавшись, и скоро услышал он знакомый, смешной, тоненький храп. В первые дни после свадьбы, когда он восхвалял ее в стихах:

Краса природы, совершенство,
Она моя! она моя!

- удивлял и огорчал его этот храп; а теперь сладко баюкал, как старая детская песенка.

Но сегодня и под эту песенку долго не мог уснуть. Было душно от натопленной печки, от пуховиков двуспальной постели, от собственного жара и жаркого тела Наташи, от этих милых, слабых сонных рук, которые обвили его, сковали, как тяжкие цепи.

Мне нет преграды, нет законов.
И чтоб ее не уступить,
Готов царей низвергнуть с тронов
И Бога в небе сокрушить! -

писал когда-то. А вот теперь наоборот: чтоб их низвергнуть, надо ее уступить.

Наконец задремал, но тотчас же проснулся; видел во сне что-то страшное, не мог вспомнить что и только повторял про себя, в ужасе: "Что это? Что это?.."

Назад Дальше