Наконец бывшая в голове французов саксонская конница Талемана ворвалась на Курганный редут с тыла. За саксонцами мчался корпус Коленкура. Груды тел лежали внутри окопа и возле него, почти все храбрые его защитники пали. Одним из последних выстрелов, пущенных с русской батареи, был убит Коленкур. Начальник дивизии Лихарев, несмотря на полученные им раны, искал смерти в рядах неприятеля. Заметив генерала, французы уважили его мужество и предпочли полонить его. Покорение Курганной батареи было последним усилием истощенных неприятельских сил.
На левом крыле все усилия французов, действия их артиллерии и многочисленные атаки конницы не могли сбить Дохтурова с занятой им позиции. Солдаты отстреливались и отбивали атаки, а Дохтуров, сидя на барабане посреди войск, подавал им пример хладнокровия.
В шесть пополудни по всему полю только ревела канонада до наступления мрака. Изнурение обеих армий положило предел военным действиям. Глубокая темнота летнего вечера спустилась на равнину, безмолвную, словно огнедышащая гора после извержения.
Ночью Наполеон приказал отступить от Багратионовых флешей и батареи Раевского, на которых оставил убитыми десятки тысяч французских солдат и офицеров и сорок семь генералов…
Наполеон, впервые за свою полководческую деятельность проигравший генеральную битву, признал это впоследствии, заявив: "Русские стяжали право быть непобедимыми… из пятидесяти сражений, мною данных, в битве под Москвой выказано наиболее доблести и одержан наименьший успех". По меткому выражению Ермолова, в сражении при Бородине "французская армия расшиблась о русскую".
9 сентября Кутузов отдал приказ по армии, где, в частности, указывалось:
"Особенным удовольствием поставляю объявить мою совершенную благодарность всем вообще войскам, находившимся в последнем сражении, где новый опыт оказали они неограниченной любви своей к Отечеству и государю и храбрость, русским свойственную…
Ныне, нанеся ужаснейшее поражение врагу нашему, мы дадим ему с помощью Божьею конечный удар. Для сего войска наши идут навстречу свежим воинам, пылающим тем же рвением сразиться с неприятелем".
10
По поручению Кутузова Ермолов отправился вместе с генерал-квартирмейстером Толем и полковником Кроссаром к Москве – выбрать место для нового сражения.
Он ехал верхом, превозмогая сильную боль: обмотанная шелковым платком раненая шея побагровела и распухла, жилы на ней были повреждены. Но боль его утишалась вблизи страданий, неизмеримо более мучительных, многих тысяч других. Насколько хватал глаз, вся Московская дорога была запружена подводами, откуда неслись мольбы и стенания. Главнокомандующий сделал все, чтобы вывезти с поля боя искалеченных героев, но никто не считал, сколько несчастных осталось там умирать посреди тел и лошадиных трупов, обломков лафетов и зарядных ящиков, перемешанных с землей. Жители окрестных селений толпами выходили на большак, чтобы оделить раненых деньгами, омыть раны водой и перевязать их.
– Алексей Петрович! Господин Ермолов! – услышал генерал знакомый бодрый голос и повернул коня к одной из повозок.
Вглядевшись в беспорядочную, слабо копошащуюся груду из замотанных платками, бинтами, полотенцами, разорванными рубахами голов, рук и ног на пропитанной кровью соломе, Ермолов с удивлением воскликнул:
– Граф? Федор Иванович? И ты здесь?
Да, это был близкий приятель Дениса Давыдова по гусарской службе Федор Толстой, бретер и забияка, Толстой Американец. В шведской кампании 1808 года он воевал в одном полку с Давыдовым, но за буйствам дуэли был дважды разжалован в рядовые.
В фуражке с крестом и смуром кафтане, обросший смоляной бородой, граф Федор Иванович живо и весело, словно на гусарской пирушке, отвечал:
– Поступил в Московское ополчение простым ратником… Ходил на штыки… Получил картечную рану в ногу… Не веришь?
Ермолов не успел возразить, как Федор Толстой сорвал грязный бинт, из-под которого тотчас хлынула кровь.
– Не балуй, барин. Не торопись на тот свет. Еще успеешь… – прохрипел лежащий рядом меднолицый солдат – зеленый мундир висел на нем клочьями. Он поднял бинт и принялся перевязывать рану. Повозка потащилась далее.
– Мы еще поколотим Наполеона! – кричал Федор Толстой.
"Да, в Бородинском бою все русское воинство увенчало себя бессмертной славой! – думал Ермолов, присоединяясь к штабу. – Не было еще случая, в котором оказано более равнодушия к опасности, более терпения, твердости, решительности и презрения к смерти. В этот день испытано все, до чего может возвыситься достоинство человека!.."
Позднее Ермолов ходатайствовал о предоставлении Федору Толстому чина полковника…
Все в армии – от генерала до ополченца-ратника – желали новой схватки с Наполеоном. Когда утихли бои, Кутузов приказал объявить войскам, что назавтра он возобновляет сражение. Адъютант Ермолова артиллерии поручик Граббе был послан с этим объявлением; в полках его приглашали сойти с лошади, офицеры целовали за радостную весть, а солдаты встречали дружным "ура!". Кутузов, возведенный за Бородинскую битву в чин фельдмаршала, в присутствии всего штаба заявил, что скорее готов "пасть при стенах Москвы, нежели предать ее в руки врагов", однако же приказал отступать…
И вот она, древняя столица и само сердце России, матушка Москва! В ясном, прозрачном воздухе видна она вся, горящая под лучами яркого солнца тысячами цветов: золоченые маковки церквей, высокие белокаменные колокольни, зеленые железные крыши дворцов и усадеб, сады и парки, уже тронутые багрецом. Было 1 сентября – день преподобного Симеона Столпника, Семена Летопроводца. Как говаривал Горский? На Семена дитя на коня сажай, на ловлю в поле выезжай. На Семена ласточки ложатся вереницами в колодцы, на Семена мух и тараканов хоронят. Грибье, бабье лето. Коли бабье лето ненастно – осень сухая, а коли на Семена ясно – осень ведреная, но к холодной зиме…
Отсюда, с высот, мирно и кротко раскинулась Москва, словно бы и не гремели невдалеке орудия, словно бы Наполеон не шел на плечах русского арьергарда. Ермолов принялся осматривать позицию, загодя избранную Беннигсеном.
Правый ее фланг примыкал к изгибу Москвы-реки впереди деревни Фили, центр находился между селами Волынским и Троицким, а левое крыло располагалось на Воробьевых горах. На Поклонной горе по приказу Беннигсена возводился обширный редут и у большака учреждалась батарея. Подходившие части корпуса принца Евгения Вюртембергского располагались и устраивались, словно и впрямь намереваясь защищать Москву, впереди Дорогомиловской заставы.
Ермолов отправился к Кутузову, который остановился в открытом поле и сидел на своей деревянной скамеечке в окружении генералов, успевших уже осмотреть позицию. Многие находили ее неудачной, но никто не решался сказать об этом. Это было равносильно предложению оставить Москву без боя.
Никто не знал истинных намерений и видов светлейшего. На вопрос Кутузова, какой ему кажется позиция, Алексей Петрович не без жара отвечал:
– Местоположение чрезвычайно невыгодное!
Кутузов тотчас принял мину самую простецкую и с притворными вздохами переспросил:
– Голубчик, дай-ка свой пульс! Уж не болен ли ты?..
Ермолов вперился в главнокомандующего своими серыми глазами. "Нет, меня не перехитришь, Михайло Ларионыч, я не так прост!" – подумал он и с невинным видом возразил:
– Я настолько здоров, чтобы видеть, что мы здесь будем разбиты.
Окружавшие Кутузова генералы молчали. Немногие из них могли догадаться, что главнокомандующий не нуждается в их мнении и желает лишь показать видимое намерение защищать Москву. Он только ласково попросил Ермолова внимательно осмотреть позицию еще раз.
Чем больше вникал в местоположение Ермолов, тем больше убеждался в его непригодности, особенно для войска, ослабленного недавним кровопролитнейшим сражением. Позиция тянулась на четыре версты, с правого фланга впереди себя имела довольно обширный лес, в котором мог утвердиться неприятель; несколько рытвин с крутыми берегами и овраг у реки Карповки рассекали войска, лишая их взаимной поддержки. Глубокая лощина с почти обрывистыми берегами, начинавшаяся близ деревни Воробьеве, совершенно отрывала резервы на левом фланге от боевой линии. В тылу находилась Москва-река, на которой хоть и наведено было восемь мостов, но спуски к большинству из них по своей крутизне доступны были одной пехоте. Наконец, сразу за рекой начинался огромный город, отступление через который в случае неудачного боя, под натиском врага, предвещало неизмеримые трудности.
Он вновь поспешил к Кутузову, который беседовал с генерал-губернатором Москвы Ростопчиным.
Закончив разговор, Ростопчин направился к своему экипажу, но, завидя Ермолова, приостановился.
– Не понимаю, Алексей Петрович, – горячо, словно продолжая прерванный спор, воскликнул он, – для чего усиливаетесь вы защищать Москву, из которой все вывезено!
Ермолов вежливо отвечал гордому вельможе:
– Ваше сиятельство! Вы видите во мне исполнителя воли начальника, не допускающего свободы рассуждения.
– Честно сказать, – добавил Ростопчин, – я подозреваю, что светлейший князь далек от желания дать сражение. Но знайте! Лишь только вы оставите Москву, она по моему распоряжению запылает позади вас!
Последние слова поразили воображение Ермолова. Мысль сдать столицу без боя показалась ему чудовищной, но и вести сражение на выбранном месте не представлялось возможным. Достав карандаш и бумагу, Алексей Петрович наскоро сделал рисунок позиции и стал доказывать Кутузову ее порочность. Главнокомандующий в ответ принялся подробно пересказывать ему свой разговор с Ростопчиным, уверяя, будто ничего не знал ранее о том, что неприятель, приобретя Москву, не сыщет никаких выгод, что ее можно было бы оставить, и спросил на то мнение Ермолова. Тот, страшась, что повторится испытание его пульса, молчал. Кутузов приказал ему говорить.
– Если уж отступать, то для соблюдения наружности я приказал бы арьергарду нашему в честь древней столицы дать сражение… – ответил Алексей Петрович.
Воцарилась тишина. Ермолов думал о том, что с Москвой сопряжены были понятия о славе, достоинстве и даже самобытности Отечества. Ее сдача врагам воспринялась бы как бессилие защищать Россию. Продолжительное отступление от Немана, неразлучные с ним трудности, кровопролитные сражения в течение трех месяцев, пылавшие, преданные на расхищение врагам города и селения были жертвы тяжкие, но жертвы, принесенные, мнилось в народе и в армии, для сохранения Москвы, а не для потери ее. В стране от Немана до Москвы-реки, от Стыри и до Двины развевались вражеские знамена; уже не только Москве, но и Петербургу и Киеву угрожало нашествие, а полуденную Россию опустошала моровая язва. В эту пору в глазах Европы падение Москвы почиталось ручательством, что Россия низойдет в разряд второстепенных государств.
– Приказываю в четыре пополудни созвать военный совет, – повелел наконец Кутузов.
11
Русский главнокомандующий не произносил решительного мнения, всегда держась правила древнего полководца, не хотевшего, чтобы и подушка знала о его намерениях. В деревне Фили, в избе крестьянина Севостьянова, собрались Барклай-де-Толли, Ермолов, Дохтуров, Платов, Толь, Уваров, Остерман-Толстой, Коновницын. Ждали Беннигсена, который запаздывал. Милорадович не был приглашен по причине невозможности отлучиться от арьергарда. Только в шестом часу приехал Беннигсен, который, не считаясь с присутствием фельдмаршала, тотчас взял на себя роль председательствующего и задал вопрос:
– Выгоднее сражаться перед Москвою или оставить ее неприятелю?
Кутузов недовольным тоном прервал начальника штаба, заметив, что предварительно надо объяснить положение дел, и, подробно изобразив неудобство позиции, заявил:
– Доколе будет существовать армия и находиться в состоянии противиться неприятелю, до тех пор сохраним надежду благополучно довершить войну. Но когда уничтожится армия, погибнут Москва и Россия…
В заключение он обратился к генералам, поставив вопрос так:
– Ожидать ли нападения в неудобной позиции или отступить за Москву?
Во вспыхнувшем споре главными действующими лицами были Барклай-де-Толли и Беннигсен как старшие в чинах после Кутузова.
Барклай, страдая от изнурявшей его лихорадки, медленно говорил:
– Главная цель заключается в защите не Москвы, а всего Отечества, для чего прежде всего надобно сохранить армию. Позиция невыгодна, и армия подвергнется несомненной опасности быть разбитой…
Он глубоко таил в себе обиду за несправедливое отношение к нему в войсках во всю пору вынужденного отступления. Правда, мужество и отвага Барклая, проявленные им на виду у солдат в Бородинской битве, переменили общее мнение, и после сражения войска встречали его криками "ура!". Но Ермолов прекрасно помнил, как на другой день после Бородина сухой и аккуратный Барклай сказал ему со слезами на глазах: "Вчера я искал смерти и не нашел ее…"
– Оставлять столицу тяжело, – продолжал военный министр, – но, если мужество не будет потеряно и операции будут вестись деятельно, овладение Москвой приготовит гибель Наполеону…
Все выступление Барклая было направлено против Беннигсена; присутствующие ожидали, что начальник главного штаба в ответ станет оправдываться и защищать избранную им позицию. Однако хитрый интриган ловко уклонился от предложенного на совете выбора.
– Хорошо ли сообразили те последствия, которые повлечет за собою оставление Москвы, самого обширного города в империи, и какие потери понесет казна и множество частных лиц? – воскликнул Беннигсен с наигранным пафосом. – Подумали ли, что будут говорить крестьяне и общество, весь народ, и какое может иметь влияние мнение их на способы продолжения войны? Подумали ли об опасности провесть через город войска с артиллерией в такое короткое время, когда неприятель преследует нас по пятам? Наконец, о стыде оставить врагу столицу без выстрела? Я спрашиваю, будет ли после этого верить Россия, что мы выиграли Бородинское сражение, как это было обнародовано, если последствием его станет оставление Москвы?.. Какое впечатление произведет это на иностранные дворы и вообще в чужих краях? Не должно ли наше отступление иметь предел? Я не вижу поводов предполагать, что мы будем непременно разбиты… Я думаю, что мы остались такими же русскими, которые дрались с примерной храбростью!..
К удивлению присутствующих, Беннигсен неожиданно предложил новый наступательный план действий – ночью перевести войска с правого крыла на левое и ударить в центр войск Наполеона.
Барклай резко возразил:
– Надлежало ранее помышлять о наступательном движении и сообразно тому расположить армию. На то было еще время поутру, при первом моем объяснении с генералом Беннигсеном о невыгодах позиции. Теперь уже поздно. Ночью нельзя передвигать войска по непроходимым рвам. Неприятель может внезапно атаковать нас. Армия потеряла большое число генералов и штаб-офицеров. Многими полками командуют капитаны, а бригадами – неопытные штаб-офицеры. Армия наша, по сродной ей храбрости, способна сражаться в позиции и отразить нападение. Но она не в состоянии исполнить сложное движение в виду неприятеля. Я предлагаю отступить к Владимиру и Нижнему Новгороду…
Кутузов с видимым удовольствием выслушал реплику Барклая и добавил, что, со своей стороны, никак не может одобрить план Беннигсена.
– Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история знает много подобных примеров, – самым наивным тоном сказал он и словно задумался, подыскивая пример. – Да вот хотя бы сражение при Фридланде, которое граф хорошо помнит, было не вполне удачно, как я думаю, только оттого, что войска наши перестраивались слишком близко от противника…
Едкая ирония достигла цели: Беннигсен, главный виновник фридландского поражения, поневоле умерил пыл. Генералы кратко высказали свое мнение. Храбрый Дохтуров, маленький, кругленький, под влиянием патриотического горя заявил, что он, безусловно, против сдачи Москвы неприятелю. Граф Остерман-Толстой отверг предложение Беннигсена и, впившись в него своими блестящими глазами, спросил:
– Можете ли вы в случае сражения поручиться за нашу победу?
Начальник главного штаба, рассердившись, грубо ответил:
– Подобных требований нельзя предъявлять одному человеку. Победа может зависеть лишь от храбрости наших солдат и умения наших генералов…
Совещание подходило к концу, когда приехал Раевский, занятый расположением войск. По приказанию Кутузова Ермолов объяснил ему суть разномыслии. Раевский, наклонив черную курчавую голову, сказал:
– Если позиция отнимает у нас возможность пользоваться всеми нашими силами и если уж решено дать сражение, то выгоднее идти навстречу неприятелю, чем ожидать его. Но для подобного предприятия мы не готовы и потому можем только на малое время замедлить вторжение Наполеона в Москву. Россия не в Москве, среди сынов она. Следовательно, более всего должно беречь войска. Мое мнение: оставить Москву без сражения. Но я говорю как солдат. Князю Михаилу Илларионовичу предоставлено судить, какое влияние в политическом отношении произведет известие о взятии Москвы…
Ермолов высказался на совете последним. Он видел, что решение оставить Москву без боя предрешено и его мнение на исход споров уже не повлияет. Но как генерал с небольшим военным опытом, он не смел дать согласия на оставление столицы и, страшась упреков соотечественников, дорожа завоеванной популярностью в войсках, предложил атаковать неприятеля.
– Девятьсот верст непрерывного отступления, – утверждал он, – не приготовили врага к неожиданным для него нашим наступательным действиям. И нет сомнения, что в войсках его от этого произойдет большое замешательство.
Кутузов, ожидавший, что Ермолов повторит мысль об отступлении, высказанную им на Поклонной горе, недовольно заметил:
– Такие мнения может предлагать лишь тот, на ком не лежит ответственность.
Наступило продолжительное молчание, которое нарушил фельдмаршал. Тяжело вздохнув, он заговорил:
– Вы боитесь отступления через Москву… А я смотрю на это как на провидение – это спасет армию. Наполеон словно бурный поток, который мы еще не можем остановить. Москва будет губкой, которая его всосет..
Из всех русских генералов лишь один Кутузов мог оставить неприятелю Москву, не повергнув государство в глубокое уныние. На этом совете вновь подтвердилась неоспоримо великая истина, что в Отечественной войне Кутузов был сущей необходимостью для России.
– С потерею Москвы не потеряна еще Россия, – размышлял вслух фельдмаршал. – Первою обязанностью ставлю себе сохранить армию, сблизиться с теми войсками, которые идут к ней на подкрепление, и уступлением Москвы приготовить неизбежную гибель неприятелю. Поэтому я намерен, пройдя Москву, отступить по Рязанской дороге. Знаю, ответственность обрушится на меня. Но жертвую собой для блага Отечества. – Он поднялся со стула, давая понять, что заседание совета закрыто, и твердо добавил: – Приказываю отступать…