Епистимея, баба его, усадила Игната в передний угол, а слева, справа от него втиснулись за стол ребятишки. На столе в большом чугуне стоял пареный капустный лист, еще зеленый, слегка приправленный мукой. Перед каждым лежала ложка и кусок черного хлеба. Игнату и мужику своему Епистимея положила хлеба побольше. Ребятишки молча смотрели на отца, не притрагиваясь к ложкам, но едва Петруха подцепил капустный лист, все они наперегонки полезли в чугун. Ели ребятишки с такой жадностью, будто это было не постное безвкусное варево, а лапша с курятиной.
Первый раз приехал к нам, а угостить тебя печем, вздыхала Епистемея, громыхая на шестке чугунами. Летом, когда старый хлеб вышел, а новый еще не подошел, завсегда голодуем. В это время на мельницу почти никто не приезжает.
- Сами-то хлеб не сеете?
- А на чем пахать? Меня разве да ребятишек в соху запрягать…
- Это сейчас только плохо, сказал Петруха, уплетая за обе щеки капусту. Зимой живем хорошо.
- Молчи уж! Какой там хорошо! Зимой на всех ребят одни ичиги, по очереди на двор ходят.
Петрухе не нравились жалобы жены. Он перестал работать ложкой.
- Зимой жратвы всем хватает, а что в избе сидят, так это и к лучшему: не поморозятся.
- Молчи, пока сковородником спину не погладила! - привычно, без злобы одернула его жена. - Наградил меня бог муженьком… У другого бы, глядя на такую жизнь, вся середка сгнила, а моему дураку хоть бы хны!
Перебранка родителей была для ребятишек, видно, не в диковинку, не прислушиваясь к разговору, они мигом уничтожили хлеб, капусту и убежали в лес. Перестав ругаться с женой, Петруха скребанул ложкой по дну чугуна, удивился:
- Все сожрали? - и удостоверяясь, наклонил чугун, заглянул в его черное нутро.
Тягостно было Игнату сидеть за этим убогим столом, кусок рассыпчатого хлеба застревал в горле. Господи боже мой, за какие грехи такая кара людям? Куда бы ни шло, майся, голодуй один Петруха с бабой своей, но дети малые, безгрешные за что наказываешь их, господи?
Потом у него целый день стояли перед глазами Петрухины ребятишки.
Нагрузив за избой воз дранья, он подвернул к мельнице. Петруха стоял у ларя, ссыпал в куль муку.
- Сейчас я принесу безмен, отвешаю свой пудик, - сказал он.
- Подожди, - остановил его Игнат. - Подожди, не ходи за безменом.
- Почему? До осени терпеть мне…
- Ты забирай целый куль, а мне и половины хватит. Один я живу, много ли надо…
Без того длинная шея Петрухи стала, должно, раза в два длиннее, глаза с припорошенными мукой ресницами закрывались и открывались.
Игнат легко поднял полкуля муки, бросил на воз и поехал.
- Пистимея, тудыт твою мать, печку затапливай, лепешки будем стряпать! - весело орал Петруха своей бабе, заглушая шум воды.
Понужая лошадь, Игнат бежал от этого крика, от этой мельницы, от голодной Петрухиной саранчи, перед которой, неизвестно почему, он чувствовал себя виноватым. Опять, как после похорон отца, душе его стало тесно и холодно. Тихо подъехала тоска и погнала мысли по уже знакомому руслу. Помнится, Ферапонт говорил ему, что если человек творит угодные богу дела, молится усердно, посты соблюдает, на его дух нисходит просветление, возвышается человек, и открывается ему красота истинная жизни земной. Но вот дети малолетние, не успевшие принять на душу и малого греха, видят ли они красоту жизни? Не до красоты им, если завсегда одно на уме: как бы поесть.
Дома, отпустив пастись лошадь, Игнат полез на сарай, начал сбрасывать сгнившую крышу. Солнце клонилось к закату. По склону Харун-горы к селу приближалось, поднимая тучи розовой пыли, стадо коров. По всей Тайшихе кланялись земле, скрипели журавли колодцев: бабы поливали огородину. Скрипнул журавль и в огороде Изота. Из-за зеленой стены гороха был виден пестрый платок. Настин платок. С двумя ведрами в руках, быстрой семенящей походкой Настя прошла между грядками, скрылась за глухим заплотом. Немного погодя она вернулась к колодцу… Игнат бросил на землю железную выдергу, спрыгнул с сарая и направился в Изотов огород.
Настя была босиком, подол сарафана подогнут, крепкие полные икры мокрые, к ним прилипли перья травы.
- Помоги поливать, огурцами угощу, - сказала она. Игнат начерпал воды из колодца в бочку, взял у Насти ведро…
Рядом с ней эта работа казалась игрой, забавой. Просто жаль было, что огород у них небольшой, и пора уходить к себе, в пустую избу. Настя раздвинула огуречную тину, усыпанную желтыми цветочками, сорвала пару огурцов, одни подала ему, другой надкусила сама.
- Самый вкусный огурец прямо с гряды. Полежит немного сорванный, запах теряет. Огуречное семечко прилипло к ее подбородку, она его смахнула ладонью, спросила: - Ты почему все время пасмурный?
- А с чего мне яснеть? Живу медведем. Ты и то перестала приходить.
- Хочешь нарву тебе гороху? Есть сахарный… - Настя повернулась к нему спиной, принялась щипать обеими руками стручки и кидать их в подол сарафана, будто ягоду брала. Игнат чувствовал, что не зря она его отводит в сторону, и, путаясь, стал настойчиво допытываться:
- Скажи, Настюха, почему не приходишь? А? Может, я что не так сделал?
- Что ты, Игнат, от тебя, кроме добра, я ничего не видела. А сама все рвет и рвет горох, не оборачивается.
- Значит, будешь приходить, как раньше? - Конечно, ему следовало бы сказать то, главное, но язык, проклятый, не поворачивался. - Ну хотя раза два в неделю приходи, Настюха.
- Не могу, Игнат.
- Что, некогда? Так я твою работу у вас буду кое-когда делать.
- Нет, не то… - Настя наконец повернулась к нему, но не глянула, не подняла лицо, склонив голову, перебирала стручки в подоле.
- А что же?
- Корнюха не велел…
- Корнюха? Как ты сказала Корнюха?
- Ага, Корнюха.
- С какой стати он тебе приказывает?! Что ему за дело!
- Я его невеста, Игнат.
- Выдумщица! - засмеялся он, а сам почувствовал, как кривится лицо, дергаются щеки.
- Нет, правда. Давно хотела тебе сказать, но стыдно было.
Неуверенно, неловко, прямо по грядкам побрел он, вдавливая ногами перья лука в сырую землю. Настя подалась было к нему, но остановилась, испуганная, растерянная, а из подола под ноги сыпались тугие стручки гороха.
Дома Игнат остановился посередь двора, огляделся так, будто был здесь впервые. Над желтым драньем, сваленным беспорядочной кучей, навис черными ребрами стропил полураскрытый сарай, из дворика, где раньше выкармливали кабанов, на заплоты лезла жирная зелень лебеды… И забор кряхтел от ветхости, каждый угол вопил о запустении. И это было все, что осталось у него в жизни.
Поправит он сарай, забор новый поставит, изживет из закоулков двора лебеду, но что потом будет? А ничего. Навсегда, на всю жизнь в душе останется запустелость, буйной лебедой будет в ней разрастаться, множиться горечь.
В избе Игнат долго сидел на пороге, упершись подбородком в согнутые колени, потом прилепил к божнице все, какие у него были свечи, зажег их.
Господи, ты даровал мне душу и сердце, наградил умом и здоровьем, сохранил жизнь, когда другие ее лишались, для чего, господи? Не ропщу, милостивый, смиренно припадаю к стопам твоим, прошу: просветли ум мой, помоги понять мою вину перед тобой, господи!
Чадили свечи-самоделки, под потолком висел синий войлок дыма. Желтые блики вздрагивали на лице спасителя. Потемневшая голубизна глаз его была невыразительна, взгляд устремлен поверх головы Игната.
14
- Устя, ты мне поможешь лес раскряжевать? - Корнюха, зажмурив один глаз, поправлял развод зубьев у пилы. Хавронья с дочкой только что подоила коров, разливала молоко по туескам.
- Я сама тебе помогу. Пусть за коровами присматривает, - сказала она.
Корнюха усмехнулся. Хавронья, как курица, высидевшая одного цыпленка, на шаг не отпускает Устинью, глаз с нее не сводит, того и гляди спрячет под подолом. Для зятька будущего, для Агапа Харитоныча сберегает. Наверное, ночей не спит, кикимора, все размышляет, как она тещей въедет в богатый дом Пискуна, какой стряпней будет объедаться.
- Твоя помощь мне не нужна. Уж лучше один как-нибудь…
- Но почему же?
- О здоровье твоем забочусь. В лесу работа не прохладная, жалко тебя мучить. А Устюха молодая, ей ничего не сделается.
Знал, что сказать, Корнюха, смерть как любит Хавронья, чтобы к ней с почтением, с уважительностью подходили: размякнет вся, расплывется. А тут и это не подействовало. Но Устя сама все решила.
- Пойду с тобой, Корнюха. Ты же, мама, знаешь: не люблю пасти коров, сидишь на сопке целый день, как дурочка…
Бросив в мешок харчей на день, Корнюха положил пилу на плечо и нарочно, чтобы Хавронья лишнего не думала, скорым шагом впереди Усти пошел в лес. Девка едва за ним поспевала. В лесу убавил шаг, но Устю поджидать не стал, пусть плетется себе помаленьку, не мешает думать. Ей что, думать не о чем. А вот ему… Вскоре после примирения с бурятами у него в голове родилась мысль: надо еще до осени, до уборки урожая отделиться от братьев. Хлеб, им посеянный, вымахал по грудь, колос тугой, тяжелый и уж начал жаром наливаться. Урожай будет едва ли не самый лучший в деревне. И прямо душа болит, что придется делить его с Пискуном, с братьями. Справедливо ли это? Сколько перенес всего, сколько поту пролил и на тебе! раздавай направо, налево. А кто ему даст? Ему же надо сейчас ой-ой сколько. Ну, дом мужики помогут поставить, а на обзаведение, на животину, на сбрую где что возьмешь? Обиды братьям в разделе нету. Все трое на одинаковом положении, и если у него прибыток получится больше, так это потому, что работал дай бог любому. И с Пискуном еще разговор особый будет, может, и не придется ему хлеб отсыпать. А раз такое дело, тем более надо с братьями разделиться, пока урожай не ссыпали в один закром.
С этим он поехал к Максе. Младший послушал его, сказал:
- Что ж, братка, давай так… Я против не буду. Ты вовремя сдогадался. Когда в хозяйстве много всего сельсовету морока, а тут что делить? Тряпка тебе, тряпка мне, тряпка Игнату. И все дела. Но мы и того проще можем сделать. Какая тряпка мне достается, клади в свою кучу. Тебе сейчас надо, а я обойдусь…
Не поглянулось все-таки Максе все это, и, как обычно, заехал он со стороны, слегка щелкнул по носу. Ну да ничего, главное, на дыбы не встал. Когда он согласен, нетрудно уломать и Игната. Тот, конечно, так легко на раздел не согласится, старину помянет, родителей, еще что-нибудь…
Но Игнат удивил Корнюху: слова поперек не сказал, вообще ничего не сказал, наклонил голову согласен, мол. Был он какой-то чудной. Будто его недавно по голове поленом стукнули, сидит, глазами смотрит, а в память прийти окончательно не может. Немного совестно стало Корнюхе за то, что не спросил, не узнал, как живет брат, здоров ли, а сразу, с порога раздела затребовал. И даже не растолковал, почему раздел нужен.
- Братуха, ты не сердись на меня. Жениться хочу, свое гнездо заводить. Маленько, может, обгоню тебя, не по обычаю сделаю. А ведь что сейчас старые обычаи? Одни мы будем соблюдать цены им не прибавится. Ты меня, Игнат, заместо бати нашего благослови на такое дело.
- Много говоришь, Корней, мне все понятно. Женись… А делить что нам? Селись тут пока, пусть твоим будет, что у нас есть. Максюха у места, а я куда-нибудь подамся.
Не захотел Корнюха пользоваться щедрой уступчивостью брата. Одно дело неловко все заграбастывать, другое пока по закону сельсоветом не разделено имущество, оно все будет как совместное. А мало ли что бывает? Сейчас Игнат такой, потом другим станет и свое обратно запросит. А хорошо бы дом готовый иметь, пусть даже такой немудрящий, как у них. Лес, который они сейчас с Устюхой кряжевать будут, пошел бы на амбар, на стайку теплую, на заплоты. Но что об этом думать, раз отказался. Некоторым везет. Вон Тараска… Один сын у отца. Сестер замуж растолкает и хозяином будет. Небольшое хозяйство, но все, до последнего гвоздика, его. Даже у Хавроньи с Устей и то деньги на дом имеются.
- Эй, Устюха! - Корнюха остановился. - Шагай веселее. Она далеко отстала. Шла неторопко, рвала цветы, втыкала их в волосы. Голова ее стала похожа на букет.
- Чего так раскрасилась? Все равно Агапки твоего поблизости нету, красотой любоваться некому.
- А ты не хочешь?
- Не до того мне. Вот кабы ты мне деньги, что за дом получили, взаймы дала, тогда бы я с утра до ночи на тебя глядел.
- Взаймы ничего не выйдет. Бери так.
- Как так?
- Насовсем, без отдачи. Ну и к деньгам в придачу меня.
- У тебя же Агапка есть.
- Не пойду я за него, если ты посватаешься. Ты по мне, а того, Агапку, я каждый день бить буду, никакого житья не дам. Он от меня еще наплачется…
Говорила Устюха шутливо, посмеивалась, но Корнюха верил каждому ее слову. Да, Агапку она зажмет, он у нее пикнуть не посмеет, он у нее будет ходить по одной половице. А за него, Корнюху, она бы и вправду пошла без разговора. С того раза, как он на бурят с винтовкой кинулся, Устюха уже не глядит на него со скукой, поняла, какой он есть. Может, сравнивает со своим нареченным и ей, наверное, еще виднее становится, что Агапка ее ушкан ободранный.
Лес Корнюха навалил еще когда, больше ста лесин уронил и от сучьев очистил, а на бревна разрезать, ошкурить все не удавалось. Теперь, пока Устюха тут, лесины надо раскряжевать, вершинник на дровишки изрезать. Купят буряты дровишки. Коммуну надо же чем-то отапливать. Выторговать бы у них телочку или жеребенка… Будь у него домишко, и часть бревен продал бы им вроде как помог, сам в накладе не остался.
С утра, пока в лесу держалась прохлада, работать было легко. Пила без усилий скользила в срезе, бросая под ноги желтую крошку опилок. Работа не мешала им разговаривать. Но о чем бы ни зашел разговор, Корнюха все время сводил его к Устюхиному замужеству. Уж и поиздевался же он над Агапкой, уж и потешил свою душеньку. Устюха смеялась вместе с ним, словно ее это нисколько не касалось. Но к обеду надоело перемывать Агапкины косточки, и жара поднялась. Стало душно, в застойном воздухе балалаечной струной вызванивали одну и ту же песню пауты, они садились на спину, на шею, больно жалили. Устюха вся взмокла, кофтенка туго облегала ее круглые груди, прилипла к спине, цветочки в волосах завяли, и голова ее похожа была уже не на букет, а на кочку.
Устя, видно было, очень устала, но не сознавалась. А Корнюхе хотелось, чтобы она запросила отдыха, и он начал понемногу прижимать пилу. Однако ничего не добился, только сам себя измотал. "Ну и характерец!" с уважением подумал о ней, сказал:
- Шабаш! Будем чай варить. Пусть жара немного схлынет…
По косогору спустились к небольшой речке, бегущей меж обомшелых елей и густых кустарников. Поставив кипятить чай, Корнюха спустился чуть ниже, отыскал в речке яму, вымытую у корневища старой березы, разделся, лег в воду. Ледяным холодом обожгла вода тело. Он закряхтел, повернулся с боку на бок. Через полчаса вернулся к огню продрогший, спросил у нее:
- Почему не хочешь купаться?
- Кто сказал не хочу? Тоже искупаюсь.
И верно, пошла к той же яме, скоро там забулькала вода. Корнюха не утерпел, раздвинул кусты. Устя купалась, подымая сверкающие брызги, на спине у нее пузырем подымалась белая рубашка. Она вышла на берег, склонив голову, отжала волосы, сверху вниз, от плеч к бедрам провела ладонями, сгоняя воду, рубашка прилипла к ее телу, стройному, крепкому и гибкому. Тут, на берегу, она особенно красива, прямо какая-то нездешняя, не деревенская. А Настя не стала бы купаться, по если и стала бы, визг подняла на весь лес…
После обеда работали не торопясь и, когда солнце повисло на острых вершинах сосен, отправились домой.
- Ну как, по душе тебе работа со мной? - спросил Корнюха.
- Да. А что?
- Будешь каждый день ходить?
- Буду.
- Мать заворчит.
- Пускай, что ей остается делать… На батю моего всю жизнь ворчала. У меня батя был удалой, дерзкий, не жадный. Завелись какие деньги всех угощает, всем что-нибудь дарит. Последний его подарок мне эти вот сережки.
Подоив коров, Устя долго сидела на ступеньках крыльца, тихо пела грустные песни семейщины. Голос ее сливался с посвистом ночных птиц.
Отец мой был природный пахарь,
а я работал вместе с ним.
На нас напали злые люди,
все погромили и сожгли.
Зевая, на крыльцо вышла Хавронья.
- Спать пора, сказала она.
Устя ушла. Корнюха вдруг вспомнил: сегодня Настя ждет его возле речки в кустах. Сговорились встретиться… Но теперь уже поздно ехать. И что-то не хочется. Устал, видно… Потянулся до хруста в костях, пошел в зимовье. Засыпая, он думал не о Насте, а о том, что завтра снова надо идти в лес.
15
Для Максима и Татьянки две недели сенокоса были как праздник. На заимку приехал Лучка со своей Еленкой. Вставали чуть свет, наскоро завтракали и шли на покос. Высокая ветлюга с рыжеватыми верхушками гнулась под тяжестью росы, срезанная косой, ложилась в ровные высокие гряды. Первым начинал прокос Лучка. Сначала он коротко, как бы неуверенно, взмахивал косой, но постепенно свободнее становился размах, и вот уже, чуть сгибаясь, широко расставив ноги, он идет легко и играючи. За ним поспешает Еленка, потом Татьянка. Закачивает ряд Максим.
Все четыре косы разом взлетают над травой, вспыхнув на солнце, разом опускаются. И шипящий звук сливается в один: вжик, вжик.
Когда солнце выпивало росу и трава становилась черствой, косьбу бросали, начинали сушить скошенное сено. Опять шли друг за другом, переворачивая граблями пахнущие диким медом ряды.
Обедали прямо на покосе, спрятавшись в тень от зарода. Еленка первые дни вроде все больше помалкивала. Но понемножку втянулась в общие разговоры и шутки, насмешки Максима стала сносить без обиды. Правда, Макся ее не очень задевал. Лучка предупредил его чуть ли не в первый день: "Потише с ней, тяжелая она". Лучка присматривал, чтобы она сильно не нал<имала на работу. Первенец у них умер на третий день жизни, и он боялся, кабы опять не повторилось такое. А Еленка себя не берегла, работала наравне со всеми и, когда Лучка начинал ей что-нибудь говорить, отмахивалась, слушать не хотела. Но за все время, пока они жили на заимке, ни разу не ругались, не спорили. А до этого Лучка жаловался: не только с тестем и тещей, но и с Еленкой у него нелады.