Яик уходит в море - Правдухин Валериан Павлович 10 стр.


Казак изумился, тряхнул кудрями (картуз он держал в руке).

- У-у! Настенька? Здорово, если не шутишь. Отчего так поздно?

- Очередь моя! - бойко ответила девка и подумала в ознобе радостного страха: "А теперь - твоя! Твоя, песик шершавенький, очередь!"

Клементий помедлил, - он стоял на мостках, - потом взмахнул черпаком на длинной, сосновой палке, поднял его и опрокинул в бочку. Вода с шумом пролилась на пустое дно.

- Ты гневаешься на меня? И чего ты взбеленилась? А? Предадим-ка все забвению, Настенька…

Клементий выговаривал ее имя по-прежнему: нежно и вкрадчиво.

Настя вдруг увидала и ощутила всем телом его улыбку, широкую его походку - лучше всех в поселке, голубой взгляд круглых, больших глаз, русые кудри и рассердилась на свою слабость:

- Ладно, ладно, бери воду и кати отсюдова. Не рассусоливай! Некогда.

- Настенька, ведемка ты моя кудлатая! Зря артачишься. Мучаешь и себя и меня. Рази кто виной кому? Каждый сам за себя пожалал того и другого…

Клементий говорил это с жаром, трудно произнося слова: он стоял на коленях, черпая воду.

Девка подумала: "А ты чего захотел?.. В спину негоже будет…" - Она нащупала в пиджаке пистолет и вытянула его из полы в карман. Клементий повернулся к ней лицом, улыбаясь, блестя белыми, будто снег, зубами, редко начал:

- А знаешь, Настенька, я во как, крепче прежнего…

Настя успела подумать: "Жалей, не жалей!" и нажала спуск. Она стреляла, стоя прямо грудью к парню и не сделала упора ногами. От толчка откачнулась назад и села на мокрую землю. Она не услышала выстрела. Ее удивила яркая вспышка огня, осветившая на секунду лицо казака, блестящие от сырости мостки, пятно зеленого Ерика. Она заметила широко раскрытый рот Клементия, изумленные его глаза, малиновый околыш! Клементий падал назад. Черпак и рука откинулись далеко в сторону. Другая рука упала и, подогнувшись, ткнулась в грудь. Лошадь фыркнула, взметнула головой, захрипела и остановилась… Тихо. Насте вдруг стало холодно. Она все еще сидела на земле.

"Абы не оживел…"

На поселке не вовремя просипел одинокий петух-первогодок. Настя никогда еще не видала такого большого, пустынного неба. Белесое, мертвое море над землею, над реками, над поселком, огородами, над засохшим, большим осокорем на той стороне… Ничего живого. Снег не падал. Девка схватила ведра за края, прижав ручки, чтобы они не звенели и бросилась вверх. И тут же с ужасом подумала: "Коромысло-то?"

Вернулась. Долго, как ей показалось, не могла найти коромысло. Шарила руками по грязи. Наконец, наткнулась на него у края мостков. Увидела лежавшего навзничь Клементия, увидела, как по воде плывет черпак, и ведро странно вертится на воде. "Почему оно не тонет?" Испуганно метнулась снова на яр. Тряслась, как в лихорадке. Снег опять повалил и сильнее прежнего. Луна прорвалась на миг сквозь тучи и осветила поселок, деревья, реку странным мерцающим голубоватым светом. Осветила пушинки снега. Выли волки на Бухарской стороне. Настя их не слышала. Голова ее горела огнем. Огородами выскочила она на свой двор. В кармане бил о бедро тяжелый пистолет.

"А как же домой без воды?"

Прошмыгнула на двор к соседям - Ивею Марковичу и Маричке. Нашла в темноте бочку. Осторожно зачерпнула ведрами и, подняв их на коромысло, пошла твердой и ровной походкой обратно.

Вдруг позади на дворе под плетнями послышался легкий шорох. Настя обмерла. За ней кралась тонкая тень.

- Кто это?

- Я это, нянь…

Луша, бледная, трясущаяся, подошла к сестре и, ткнувшись ей в передник, тихо и горько заплакала.

- Ты что? С ума спятила? Кто услышит…

Девочка тряслась в руках у сестры и шептала:

- Страшно-то как! Мамынька моя… Упал-то он как…

- Молчи! Молчи! Молчи, тебе говорю! Никому, никому…

Настя затащила Лушу в сени. Утерла полой пиджака ей лицо. Мать была в другой комнате. Настя подошла к окну. И вдруг охнула - по улице, грязью, без дороги, ступала высокая, худая сивая лошадь. За ней тащилась черная бочка. Вожжи были привязаны за передок. Человека на дрогах не было…

11

Листья исчезли с деревьев. Вернулись в землю. Вода на реке стала свинцово-темной, холодной. Зима подошла вплотную. Она повисла над поселком белыми и черными тучами, бежавшими по небу вперемешку, как разномастное стадо. Зима глядела с востока отсветами сизой далекой зари, блеснувшей утром на одну минуту. На земле становилось холодно, бесприютно, хотя снега еще не было.

Василист и Петр Астраханкин верхами гнали по полю десяток овец. Они купили их в долг у лебяженских староверов, тайно сочувствовавших несогласникам. Все овцы были черной, как сажа, масти. Настя вышла встретить брата к мельнице на сырт. Ей сказал о нем один из казаков, скакавших с осенней плавни в Сахарновскую станицу, Василист увидел сестру, скорбно улыбнулся ей, и крикнул:

- Ты проводи-ка их с Петром до кошары!

И поскакал домой. Оглянулся еще раз.

- Дуреха, покрой голову-то. Нехорошо!

Настя пошла впереди маленького стада. Овцы прозябли за дорогу, проголодались. Они жались к девушке вплотную, словно заблудившиеся дети, тонко и надрывно блеяли и хватали горячими губами Настю за руку. Ветер разметал по плечам длинные черные косы девушки. Она растерянно остановилась, растроганно глядя на толкущихся у ее ног животных. Они мешали ей двигаться, каждое из них непременно хотело коснуться ее горячей и сильной ноги. О, как хорошо понимала их Настя. Она сама с горечью и отрадой прильнула бы к ногам такого же могучего, большого существа, каким она была сейчас для этих бездомовых овец. Высокий Петр жался от ветра к спине лошади и что-то кричал девке, а что - никак нельзя было разобрать сквозь бурю и пыль. У него вдруг сорвало ветром картуз с головы. Малиновый околыш метнулся по воздуху и напомнил Насте последнюю ужасную встречу с Клементием на Ерике. Картуз понесло по земле, как перекати-поле. Парень гикнул и бешено помчался за ним. Скрылся за изволоком Верблюжьей лощины. Настя осталась одна посреди поля в черном кольце плачущих овец. Ее темные волосы были живыми на ветру, и ей как-то скорбно приятно было, что ее голова оставалась неприлично неприкрытой, а косы, как и ее душа, неприкаянными. "Эх, жалей, не жалей!" Низко над полем ползли черные, брюхатые тучи, и казалось, что вот-вот они коснутся трепаной головы девушки. Да, зима была близко.

Земля казалась обреченной. Скоро снег закроет травы, реки, улицы, степи белым покрывалом. Саваном упадет на людей…

По дороге скакали плавенщики. Они возвращались от Гурьева домой. Как всегда, они все были навеселе: кто с радости от большого улова, кто с горя, что мало наловил или совсем не обрыбился. По сырту тарахтели тагарка за тагаркой, тарантас за тарантасом. Цепью плыли будары на дрогах. Днища их еще не успели просохнуть. Казаки куражились и шумели еще больше, подъезжая к поселку: пусть все видят, как гуляют уральские казаки! Рыбаки улыбались Насте, кричали ей что-то веселое и задорное. Чаще всего остро, с перцем шутили над нею.

- Что ты, казачка, все покрыла, а голову забыла? Матри, лысый родится.

- Разуй ноги, обуй башку, не то дьявол тебя вверх тормашками поставит…

- Голову-то меньше ног бережешь!

Юный казак в офицерской шинели, русокудрый красавец, охнул, увидав Настю, окруженную овцами. Он привстал в тарантасе во весь свой немалый рост и крикнул, осадив лошадей:

- Здорово, русская красавица! Хоп, жар кельде! (Во, красотка явилась!) Эй, кто вызовется сыскать еще такую? Садись, умчу… туда, в город!

Как ни смутно было на душе у Насти, а навсегда запомнила она эти слова, этот горячий, мужской выкрик, - не забыла бы, если бы даже прожила на земле еще сотню лет.

Несколько тагарок и тарантасов остановились возле девушки Нарочно! Казаки пили на ходу водку, толковали о плавне, спорили о ярыгах и неводах, а сами косились на Настю. Ну и казачка!

- Как на последнем рубеже было? Что слышно под Гурьевым?

- Да как? Иной сердешный и на убытки не пумал, во как! Уходит от нас рыба-то! Нет ладов промеж себя, откуда же быть удаче! Ярыжники с неводчиками в кровь передрались.

- Ну, а сам-то как ты, Силантьич?

- Я тож не обрыбился: богу не помолился, а с бабой горячо простился.

- А пьешь на каку казну?

- Да так, пустяшное: икряного осетрика пудиков на шесть прихватил да белужку на тридцать, да судачков сотенки три, - вот оно и набралось по малости. Ха-ха-ха!

- Выходит, женино благословение увез с горячих проводин и не растерял святое помазание. Хо-хо-хо!

- Как раз и осталось от барыша на шелковый сарафан жене!

- Прощайте не то, станишники!

- Хош!

Одни уезжали, другие подъезжали и останавливались.

А в это же время снизу от поселка двинулась сюда на сырт к Верблюжьей лощине толпа людей.

Это соколинцы хоронили Клементия. Деревянный продолговатый ящик качался черной лодкой на белых, вышитых на концах, холщевых полотенцах. Гроб несли поседевший за три ночи Стахей Никитич, Родион Гагушин и два сверстника убитого - Ноготков и Вязов. Игнатий Вязов, встряхивая растущей вперед бородой, со скорбным и гневным лицом шел за гробом, не касаясь его. Все провожавшие были встревоженно сумрачны. Одеты они были в черные одеяния, Вязов и еще несколько стариков - в черные шелковые халаты. Люди не пели, нет - они выкрикивали часовенные свои стихи, подскакивая еле приметно на ходу, приплясывая в ритм своему бормотанью. Ветер рвал слова, уносил их в степь. Вихрь налетел на толпу и захлестнул ее. Как крылья ночных летучих мышей, взметнулись полы черных халатов. Толпа подходила к Насте, к плавенщикам. Сквозь завывания ветра слышно было:

Мы ни града, ни села не знаем,
Мы к нерукотворному граду
Путешествовать желаем…

Григорий, ровесник и закадычный друг Василиста, младший брат покойника, впереди всех нес на голове крышку от гроба. Настя уставилась широко раскрытыми глазами на его фигуру без головы, - головы не было видно под крышкой. - не признала парня, и с тревогой подумала:

"Да кто ж это?"

Григорию было тяжело и неудобно нести крышку, и он опустил ее на землю, чтобы немного отдохнуть. Настя вдруг, как рыба, начала судорожно глотать ртом воздух. Как он походил, на убитого брата! Лишь чуть-чуть пониже его и потоньше!

Толпа подошла вплотную к стаду. Овцы подняли головы, испуганно молчали. Круглые, блестящие глаза их слезились от ветра. Толпа проходила мимо Насти. Плавенщики стащили с голов папахи и молча стояли, держа под уздцы обеспокоенных храпевших коней. Насте казалось, что все идущие за гробом смотрят на нее, буравят ее глазами. Ей стало очень нехорошо. И только овцы, теперь в страхе сжавшие ее со всех сторон, помогли ей устоять, не упасть на землю Она видела оранжевые круги перед глазами и чувствовала острый озноб во всем теле. А толпа кричала, удаляясь:

Не то горе нам - разлука,
Все Адамовы мы внуки.
Адам прадед запись дал,
Весь свой род во ад послал.

Толпа уходила по полю за сырт. Толпа уже наполовину скрылась в Верблюжьей лощине. Слов нельзя было разобрать, доносился лишь вой - гневный и скорбный. Плавенщики провожали глазами черное шествие.

- Кого хоронят-то, девка?

- Казака одного, Вязниковцева. Молодой! - жалостно вырвалось у Насти.

- С чего это он помер?

- Убили, бают, его.

- Убили? Кто? За какие дела?

- Кто - не знай. Будто он против казаков поступил нехорошо, - не сдержалась Настя и нахмурилась, недовольная собой.

- Э-э! - протянул старый казак. - Я слыхал об этом в Лебедке третеводни. Своих выдал солдатам, матри. Туда ему и дорога. Катись его душа в ад, в черное пекло!

- Да как же это, братцы? Это что же? Свои своего? Гляди, кончина света…

- Ну, таких кончин мы с вами еще мильон повидаем, - засмеялся русый хорунжий. И вдруг весь сморщился, потемнел и крикнул: - Эх, то ли будет! Выпьем-ка за Яик, за море, за горе, за уральскую красавицу! Завей горе веревочкой!

Плавенщики хохотали. Обветрившие лица их залучились улыбчатыми морщинами. Они выпили, надели папахи и распрощались с Настей. Русокудрый хорунжий еще раз крикнул:

- Прощай, черная красавица! Прощай! Хош!

С неба, с востока, из-за Урала вдруг начал мести резкий, косой снег. Овцы закашляли, заблеяли. Настя пошла вперед. Овцы толкались, спешили. Они бежали рядом с ней, и каждая старалась идти вплотную к ее ногам. Стало темнее. Где-то холодно прозвенели бубенцы…

Василист встретил Настю во дворе:

- Ну-ка, принеси пистолет в баз. Да, да, сейчас же.

Настя принесла. Василист посмотрел в дуло, потом на втулетку и понимающе свистнул:

- Во какие у нас дела-то! Не знал я, когда в утробе с тобою лежал, что ты у меня такая, с крепким настоем. Дай-ка я поцелую тебя!

Настя вдруг почувствовала, что у нее совсем не стало ног. Перед глазами закачалось зеленое море и затем все разом исчезло.

12

Настя не поднялась с постели ни в этот день, ни на завтра.

Вечером она в бреду лежала на деревянной родительской кровати. Заболела сыпным тифом. У казаков эта болезнь известна была под названием пестрой горячки.

Странное было у ней состояние. Мучительно болела голова, нападали невыносимая тоска и печаль на сердце. Тело жило отдельно от сознания. Сознание, казалось, расползалось вокруг, уходило далеко, потом возвращалось обратно, как временный квартирант. Но порой оно работало удивительно ярко.

В первый же день к Насте прямо, без дверей, из угла горницы, вышел, приплясывая, покойный Клементий. На лице его играла странная улыбка. Настя бредила, не сознавая окружающего, а тут вспомнила, что Клементий уже умер, но не испугалась. Она забыла, что она сама его убила. Зачем на нем такая яркая, малиновая рубаха? Казак подскочил к Насте и стал ее жарко обнимать и целовать. Ей это было совсем безразлично. Но вот он сказал: "Ведемка ты моя кудлатая!" - от этих слов Насте вдруг стало чего-то страшно жаль. Захотелось заплакать. В это время в горницу с потолка соскочил, как сайгак, и начал с хохотом кружиться, плясать бышеньку молодой казак, за ним еще один. Это были Вязов и Ноготков. "Они несли гроб", - подумала равнодушно Настя. Казаки играли в чехарду, смеялись весело и громко, но Насте смех казался странным, ненужным, нисколько не заразительным. Она чувствовала себя совсем им посторонней и размышляла: "Вот еще недавно в поселке все были свои, родня. Тепло было. Теперь все чужие. Сторонятся, боятся соседей".

- Амансызба! (Здравствуй!) - закричал ей на ухо Клементий, и она ответила ему так же по-киргизски:

- Аман! (Здорово!)

Она уже ничего не помнила из прошлого, успела забыть свою недолгую жизнь. Она не помнила, что Клементий был ее женихом и что вот-вот и она стала бы его женой. Она теперь не ощущала к нему ни любви, ни ненависти, но в то же время ей было с ним сейчас очень хорошо. Светло, легко и немного грустно, - так девочкой она смотрела, как падал с неба первый погожий снег.

Десять дней Настя была не в себе. Порой она как будто бы приходила в сознание, говорила с окружающими, но все, что она говорила и делала, все это было лишь бредом, за исключением ее просьб напиться. Она вдруг как бы перестала понимать русскую речь. Со всеми говорила исключительно по-киргизски и капризно требовала, чтобы и с ней говорили так же. Она для себя стала несомненно "шинае казах кыз" - природной киргизской девицей. Никто раньше, даже из своих, не предполагал, что она так хорошо может говорить на чужом языке. Мать несколько раз подводила к ее постели Асан-Галея, потому что-сама не все могла у нее понять.

Бредовые видения больной первые дни были в большинстве случаев приятны. Ей снились золотые караваны верблюдов. Сама она ехала на белом айыре - двугорбом красавце - по золотым степям облаков. Потом она плыла в золотой бударе к нежно-оранжевому морю, в неведомую, блаженную страну. Она говорила теперь подолгу с Клементием. Он оказался одетым уже в голубой парчовый бешмет, и беседы их были необычайны и чудесны. Тихое, сладкое безумие лаской блаженства разливалось по Настиному телу, до последнего нерва, до последней частицы ее полубезумного теперь существа. Это было непередаваемое состояние счастья и - в то же время - безразличного отношения к окружающему.

- Аман-ба, Клема! Аман-ба, менем жаксым! (Здравствуй, мой хороший!)

Настя светло смеялась, махала руками, погоняя своего белого верблюда. Верблюд широко шагал по облакам, и Настя видела самое себя верхом на нем, меж мохнатых его горбов. Она улыбалась Клементию, ехавшему рядом, чувствовала необычайную близость к нему, сердечнейшее чувство, никогда не посещавшее ее в настоящей жизни и нисколько не похожее на отношения жениха и невесты. Это чувство было несравненно выше всех чувств, знакомых Насте.

- Бул жол кайда барады? (Куда эта дорога?) - спрашивала она Клементия, и он смеялся ей в ответ, и в этом смехе был такой простой и ясный смысл: ехали они в страну нескончаемого блаженства и счастья…

На пятый - шестой день ее сны стали тяжелыми, мучительными. Она стала бояться темноты и никак не могла уйти от нее. Днем она умоляла Василиста, Лушу:

- Карангы! Туган дар! (Темно родные, зажгите лампу!)

Но лампа ее не успокаивала. Настя плакала от тоски перед идущей на нее вечной ночью.

На десятый день она увидела в бреду речонку Ерик, какой она была в ночь убийства Клементия - черной, смутной, закрытой камышами. На средине реки раскачивалась чудовищно большая, черная бочка, а на бочке сидела голая безносая баба с толстыми ножищами и утробно хохотала. Потом Настя сама очутилась в воде, ноги проваливались в тину, Настя захлебывалась и никак не могла выбраться на сушу. Ей под руки попадались человечьи отрубленные ноги, головы, пальцы. Это было ужасно… Это продолжалось очень долго. Наконец Настя с облегчением увидала впереди покойную свою бабушку. Та стояла на берегу под высоким осокорем и держала, как ребенка, в обнимку пук золотистого сена. Бабушка манила Настю пальцем:

- Кель бере, кара сулу! (Поди сюда черная красавица!)

И тогда Настя вспомнила, что бабушка уже давно умерла. Ей стало страшно. Она поняла, что она и сама умирает. Необычайная жалость, любовь к себе пронизала ее до глубины души. Она заплакала. Плакала она на самом деле - горько и безутешно, но почти беззвучно. Все лицо ее стало мокро от слез. На один короткий миг, сквозь сердечную тоску и страх, вспомнилась ей ясно-ясно, как будто бы она вот сейчас успела пережить ее снова - вся ее короткая, незатейливая жизнь. Какой она показалась ей чудесной! Настя почувствовала, что впереди темнота и мрак без конца, а здесь на земле остаются солнце, цветы, степи, брат, сестренка Луша, кони, луга, пляска, песни, любовь, - как это было мало при жизни и каким большим стало теперь! Какими милыми, дорогими вспомнились ей все живые люди и каким прекрасным встал вдруг ею же убитый, кудрявый, песик шершавенький, русый Клемка! Она плакала о жизни, будто ребенок о разбитой игрушке. Ее никогда уже не вернуть!..

И вместе с этим больнее всего было оставлять здесь, на земле свою чайную чашку с рисунком голубой курицы и желтыми цыплятками на зеленом поле. Да, да, так горько расставаться с ней навсегда - и с чашкой, и с голубой клушкой!

Мать услышала ее рыдания, по-мышиному тонкий, жалобный писк, и подошла к ней, положила тихо руку на ее горячий лоб:

- Доченька, что с тобой?

Назад Дальше