Чуть не сто лет мелькают они перед Инькой, как воды Урала, как веснами лед, уплывающий в Каспий. Так вот и катится перед глазами жизнь неустанным круговоротом - от моря к морю. И где у ней начало и где конец? Кругла, как арбуз, - жаль только, что не всегда так же сладка. Инька устал. Он уже и себя стал чувствовать каплей, уходящей в море. Ему нисколько не страшно, что скоро и его захлестнет большая волна и навсегда потеряется он в темной пучине. Пусть, раз это неизбежно. Жизнь у него прошла, пожалуй, неплохо. Повидал он много. Был в Москве и даже в Париже, пожил у немцев. Не каждому из казаков это удается. Жизнь от него не пряталась, да и он не бегал от нее. Любил, ненавидел, дрался, плясал, пел песни. Кровь играла в нем не хуже весенних вод в Яике. Узнал он по-настоящему, что такое любовь. Всего восемь лет, перед самыми страшными годами, перед высылкой казаков в Туркестан, умерла последняя его жена.
С усмешкой, легкой и грустной, вспомнил старик, как лет сорок тому назад на аханном рыболовстве их с Игнатием Вязовым выбросило волной из лодки в море. Было ему тогда около пятидесяти лет, а он только что женился на молодой Христине… Бьются они с Игнатием сквозь огромные, как скирды, и, как зверь, свирепые волны, а берега и не видать, до него больше версты. Сил больше нет. Наплывает на душу большое, будто ненастное небо, отчаяние. Инька захлебывается, а Вязов кричит ему в ухо, дурак:
- Эй, дядя Иван, не закупайся на беду, а то Христя мне достанется!
Шло у них соперничество из-за этой душеньки. Глуп был Игнатий! Олютел тогда от его слов Иван Дмитриевич, начал свирепо вымахивать саженками и ведь выплыл на отмель. Выполз на песок и, обернувшись через силу к Игнашке, показал ему мокрый, соленый кукиш:
- Выкуси-ка!
Вот что делает любовь с человеком. Не будь на свете Христи, не напомни ему о ней Игнатий, ни за что не выбрался бы Инька тогда из моря…
Инька улыбается, трясет седой головой: "Какая была сила!" - и тихо бредет обратно в поселок. Надо будет еще раз проглядеть, перебрать невод.
Уже с неделю поселок Соколиный не похож сам на себя. Нечто невообразимое творится в нем и вокруг него. Ведь положительно со всей области - от Гурьева, из Уральска, из всех станиц, из-под Илецкого городка - движутся сюда крытые лубком телеги, по-казачьи - татарки. Ползут длинные дроги с крепко привязанными, заново выкрашенными бударами. Их собирается сюда больше десяти тысяч. Все дворы в поселке переполнены сверх меры. В степи, в лугах горят день и ночь костры. Вокруг Верблюжьей лощины, у берегов ильменя Бутаган нескончаемой цепью тянутся казачьи таборы.
На сырту за мельницей кружатся и трещат четыре карусели. Казачата с самозабвенным азартом скачут на черных деревянных конях, кружатся в лодках, летят на дубовых лебедях, вымазанных в голубую краску. Торговцы в поддевках продают и меняют сласти, наряды, безделушки, сладкие пряники-жамки, черные приторные стручки, мучные конфеты с розовыми махорками, расписное вяземское печение, цветные платки, свистульки в виде петушков, гребенки, куклы, кишмиш, курегу, яблоки. Настоящая ярмарка!
У Алаторцевых - столпотворение. Большое несчастье иметь такой приметный дом. Все лезут в него, будто на постоялый двор. Уже третью ночь гости не дают спать не только взрослым хозяевам, но и шестимесячному Вениамину.
Резкий голос Василиста не смолкает ни на минуту у ворот, но кто же решится отказать в приюте даже незнакомому плавенщику? Впрочем, гости невзыскательны: было бы место для лошадей, телеги, будар и было бы где сложить рыболовные снасти - ярыги, невода, подбагренники и мотки длинных веревок. Сами казаки, умаявшись за дорогу, засыпают где попало. Их холщевые шаровары белеют и на сеновале, и на плоской крыше сараев и базов. Пара громадных, пахучих от дегтя сапог торчит даже из бельевого корыта. Захлебистый храп вырывается из глубины хлебного ларя. Голубоглазый хорунжий - тот самый, что встретил когда-то на сырту покойную Настю - ухитрился раскинуть свой белый полог на вышке летней кухонки. Настоящее соколиное гнездо! Никто и не заметил, когда он сумел проникнуть во двор.
Асан-Галею нет покоя ни ночью, ни днем. Он не успевает подвозить сена из лугов, устает очищать двор от лошадиного помета. В горнице уже давно не найти свободного местечка. Елена Игнатьевна сбежала с Венькой в каменную палатку, хотя она вся до потолка завалена пахучими дынями, арбузами и тыквами. Хозяйка пытается запереться изнутри, но казаки, как тараканы, проникают туда, видимо, через щели. И вот сейчас десяток бородачей, развалившись на овощных горах и охватив руками огромные, как земной шар, зеленые тыквы, вдохновенно храпят и посвистывают через заросшие волосами ноздри… На улице, за стеной палатки, грохот телег, крики. Великое переселение народов!
Венька не спит. Он лежит в люльке, чмокает большими своими губками соску, слушает шумы и смотрит серьезно в пространство на горы арбузов. Мать в углу тихо просит о чем-то бога. Вдруг в доски ворот - беззастенчивый, озорной стук:
- О-ле-ле-ле-ле! Хозяева, пущате на фатеру-то, што ль?
Елена Игнатьевна загорается радостным волнением. Родной голос! С секунду ей мерещится, что это кричит ее отец, но тут же она соображает, что это невозможно, - никогда отец не примирится с ее постыдным бегством. Она догадывается, что там за воротами беснуется ее веселый дядя - Ипатий Ипатьевич.
- Патька! - вне себя, звонко вопит женщина и бежит через двор, спотыкаясь о тела спящих казаков. Широко распахивает ворота, виснет у Патьки на шее, плачет, смеется. От гостя вкусно и знакомо пахнет родной уральской пылью. Елена тянет его скорее в палатку. Уже давно больна она мучительным желанием показать кому-нибудь из кровной родни своего, конечно, самого замечательного на земле сына. Они шагают через оглобли, тела. Кто-то ругается, кто-то схватывается и бежит за ними, не понимая спросонок, в чем тут дело и почему так радостно галдят казак и казачка. Ипатий Ипатьевич весело трясет бородой и охотно шагает за племянницей:
- А ну, покажи, покажи, какого ты казака выродила? Чай, мизгирь и мозгляк?
- Вот глядите, дяденька!
Розовея и волнуясь, сияя синими глазами, мать поднимает Веньку из колыбели и передает его в руки серому от пыли казаку. Тот бережно и неуклюже подхватывает ребенка, держа его, как арбуз, одними пальцами. Ребенок сурово хмурится и осуждающе смотрит в рот казаку. Ипатий несет его к маленькой лампешке на столе, чтобы лучше рассмотреть. И вдруг Венька серьезно и неторопливо цепляется за забавную, вперед растущую, сейчас серую от пыли бороду незнакомого деда.
- Ого-го! - орет восторженно Патька. - Молодчина моя племяшка, Елька! Ишь ошелепенела какого джигита! Руки и ноги, будто тюльпаны! Глянь, глянь, как он за бороду цапает… Хо-хо-хо!
Патька заливается, как ребенок. Из темноты дверей, с высот тыквенных гор ему вторит ответный хохот. Со двора в полосу бедного света выступают заросшие лица казаков, сейчас вдруг зацветшие лучистыми улыбками. Из ноздрей, изо ртов, из округлившихся глаз зрителей рвется неугомонное, веселое и участливое любопытство.
- Этта казак!
- Не казак, а живое свидетельство за печатью!
- Ноздря-то, ноздря-то как играет, будто у наказного атамана на смотру!
- Родительница-то и родитель, видно, ухабаки. Постарались для войска!
- Руки-то, руки-то, весла и пику просят, дери его мамашу за хвост!
Патька захватывает горстью свою бороду и концом ее щекочет Веньку по подбородку и щекам. Тот кисло морщится и энергично чихает. Казаки грохочут, потрясая стены палатки.
- Го-го-го! Хо-хо-хо! Ха-ха-ха!
Черные тараканы, будто от землетрясения, в страхе бегут вверх к потолку. Мать исходит потом от гордости и, захлебываясь счастьем, говорит певуче:
- Он и в Сахарновской на крестинах схватил попа за бороду. Поп бранится на куму Лушу: "Чего вы полгода не крестили ребенка? Привезли какого лобана! Он и в купели не умещается". А Веничке всего неделя была…
Казаки снова хохочут. С кухонки из полога, привлеченный неожиданным ночным весельем, прыгает русокудрый хорунжий. Он в исподней белой рубахе и синих шароварах. Грудь у него заросла черными волосами. Он смотрит из дверей на Веньку, на мать, на Патьку, ржущих казаков и кричит звонче всех:
- Плавенным атаманом поставим его, ребята! Ого-го!
У казаков уже не хватает сил смеяться. Они просто, как козлы, трясут головами, мнут свои бороды и задыхаются… Хорунжий, озоруя, подхватывает на руки большой полосатый арбуз и подкидывает его к потолку, ловит и гогочет:
- А ну, Пать Патыч, дай я швырну так же казака!
Мать ласково отстраняет рукой офицера:
- Ну, ну, игрушка он вам…
Хорунжий вдруг бледнеет, пятится к двери, запахивая рубаху на волосатой груди. Из-за зеленой громады наваленных тыкв выходит черная красавица Настя. Но ведь она же умерла?! Хорунжий никогда не был трусом, но тут его пронизывает холодная дрожь. Ну да, это она. Такая же высокая и крупная, такая же по-особому красивая, и тот же у нее грудной и сдержанно веселый голос:
- Еленушка, да уложи ты его ради истинного. Изведут они его вконец.
Это Луша. Бог мой, и ей уже семнадцать лет! Как быстро, быстрее будары, бежит жизнь. Луша уже взрослая. Она невеста. Если бы не сизый цвет волос да не зеленоватые ее глаза (у покойной сестры были темно-синие), она в самом деле казалась бы вставшей из гроба Настей. Она смущается, заметя на себе оторопелый, горячий взгляд хорунжего. Поводя головою, как бы стряхивая что-то, девушка уходит во двор, в темноту. Русокудрый казак как завороженный тоже повертывает к двери.
Девушка идет по двору. Казак таясь следует за ней. Она слышит его осторожные шаги, и все в ней замирает от страха и счастья. Хорунжий волнуется не меньше ее. У входа в дом он догоняет Лушу. Обоим страшно хочется заговорить, посидеть рядом, коснуться друг друга и, может быть… Впрочем, разве они сами ясно знают, чего им хочется?
Луша резко повертывается лицом к казаку и, давя в себе нежность и ласку, грубо говорит:
- Ну, чего тебе? Иди.
Казак кусает губу и, оробев, невнятно бормочет:
- Ну, ну… Злая какая…
И они расходятся.
Хорунжий не спит. Он сидит на крыше кухонки рядом со своим пологом - смотрит, слушает и ждет. Как остро горят звезду!
"А может быть?.."
- На дворе, в лугах, в поле, накрытых легкой голубой дымкой, не умолкают шум и говор. На Ерике в лесу глухо стучит топор. Это спохватился беспечный казак и теперь спешит вырубить и выстругать запасное весло. Тишина ушла из поселка дальше, к реке. Там стоит стража и бережет подступы к берегам. Хорунжий живо представляет себе, как покойно журчат воды на мелких перекатах и как хищно бьет обмахом жерех, глуша насмерть мелкую рыбешку.
"Неужели она больше и не покажется?" - задыхаясь, думает хорунжий.
Казаки никому не позволяют в эту канунную ночь нарушать покой своей реки. Седой Яик хранит для войска на донных песках рыбные полчища. Сегодня и самые отчаянные ребята-головорезы не посмеют выйти с переметами ниже Болдыревских песков, откуда начнется плавня.
- Ну, выйди, хоть на минуту, выйди, утроба! - молит хорунжий, обращаясь к звездам. И вдруг в самом деле на деревянном балкончике смутно выступает женская фигура. Вот чудо, вот счастье! Она! До балкончика с кухонки каких-нибудь пять сажен. Хорунжему хочется перемахнуть туда по воздуху.
"Не уходи, не уходи только!.. Что делать? Что сказать?" И стараясь вложить в пение все свое сердце, казак тихо и ясно мурлыкает:
Вот бежит, бежит река
С гор и до потока,
А за дивчиной казак
Гонится далеко…
Песня похожа на ночные переливы реки. Как выразительно он поет. Луша склоняется над перилами и явно прислушивается. Хорунжий счастлив. Счастье проступает сквозь его голос:
Стой, казак и дочь моя,
Слушайся совета!
Ведь казаки все уйдут,-
Вспомнишь поздно это!
Луша и хорунжий уже ничего не замечают вокруг себя. Они одни на земле. Синяя, глубокая пустота и большое небо… Даже звезды, покачиваясь в голубом водоеме, чудится, знают о завтрашней плавне - большом людском сполохе. Забыли о нем лишь двое - Луша и хорунжий. Им ни до чего нет сейчас дела. Хорунжий даже запамятовал, что он назначен завтра кормовщиком на будару плавенного атамана. В самом деле, больше того, что переживают сейчас Луша и казак, не бывает… Так им кажется. Казак продолжает петь, Луша внимательно его слушает.
18
Утро сильно запаздывало. Сегодня ему надо было прийти значительно раньше. Все казаки не спали уже с полночи. Отовсюду, по всем дорогам - со стороны Гурьева, Уральска, Сламихина, степных хуторов, и без дорог, лугами, Бухарской стороной, из-за Верблюжьей лощины, от поселков поползли в синей темноте к Уралу, на Болдыревские пески, будто черные жуки-шарокаты, круглые лубочные тагарки и узкие дроги. На них лежат крепко увязанные будары. За подводами широко и размашисто шагают казаки, одетые в белые шаровары навыпуск поверх сапог, в фуфайки на верблюжьей шерсти и мягкие, глубокие картузы и папахи.
Соколинцы издавна выступают на плавню одновременно всей рыболовной командой. Даже страшные годы не нарушили этого обычая. И сегодня ровно в полночь они были уже за поселком. Впереди всех вышагивал высокий Инька-Немец. С ним шли Осип Матвеевич и Василист. Позади - Игнатий Вязов, молодой Василий Ноготков. Дальше на полверсты растянулись остальные соколинцы. Казаки сильно волнуются и поэтому все сдержанно торжественны и молчаливы. Всех распирает нетерпение скорее, скорее ударить в весла и рвануться в сторону моря. Изредка услышишь резкий, злой выкрик: сцепились колесами тагарки, задела будара будару, запутался конь в постромках. Но даже разговаривают казаки в эту ночь приглушенно. Да, с утра подымется бой с природой, нешуточная игра с ревнивой судьбой на ставку "счастье". Инька-Немец кряхтит:
- Вот и начинается добыча хлеба у казаков и вместе жар охоты…
Осип Матвеевич не отвечает. Молчит и Василист. Скрипят тележные оси, ржет грустно молодой конь, впервые очутившийся в торжественном ночном походе. Игнатий Вязов, тыкаясь растущей вперед бородой, пробует пошутить сквозь темноту:
- Ну, как, Ивашка-Рыбья смерть, хватил из бочонка очищенного гордимира-горлочиста? Принасытился, приготовился, матри?
Ивашка Лакаев молчит. Он доволен и ему страшновато, что он идет с казаками на плавню. Он полуказак, полумужик, и в поселке шли разговоры, чтобы его и Адиля Ноготкова совсем не допускать к рыбной ловле. Шутка для него сейчас звучит слишком напряженно… Синь вверху, чернота внизу по оврагам, звезды, покачивающиеся в шаг, и обозы - этому не будет конца. Похоже, что люди сейчас стараются тайком убежать от этой долгой ночи. Когда же, наконец, проглянет заря на востоке?..
Утро началось с далекого, призрачного говора гусей, почуявших рассвет. Над дорогами, рекой, степями плывет синий туман, видны вдали верхушки сизого леса. Заря несмело начала позолоту земли. Порозовели пески, степи, дуги, будары, бороды рыбаков, гривы коней, крутые яры Урала и пятнами сама река. От томительного ожидания и бессонницы шумит в голове. В глазах прыгают зайчики. Все вокруг Василисту кажется игривым, мерцающим и в то же время детски простым: розовая заря над Бухарской стороной, и эта голубоватая пыль над дорогами, и привычная река - такая ослепительная и чудесная дорога к морю… И люди сегодня не такие, как всегда. По-особому горят у них глаза, они удивительно тихи. Кто это веселый и озорной так быстро закрыл темноту завесами голубых далей? Да, сегодня все странное. Будто вернулось из далекого детства. И уж прямо из сказки выскочила эта рыжая лиса, мечущаяся от подводы к подводе… Казаки говорят вполголоса и никто не решается на нее гикнуть. Не до этого. Лишь Осип Матвеевич сбалагурил на ухо Игнатию:
Ишь закружилась голуба,
Жизнь-то и ей знать мила.
Теплая вышла бы шуба,
Если б у нас не плавня…
А лиса, не видя, куда ей скрыться, в отчаянии метнулась с яра в воду и поплыла через реку, жадно лакая розовым языком воду. Черным Пламенем волочится за нею хвост и кажется значительно больше и ярче ее самое. Казаки поглядывают на лису с равнодушной, посторонней улыбкой.
Русокудрый хорунжий проснулся перед самой зарей. Вылез из полога и встал на кухонке во весь рост, расставив ножницами ноги. Свежо. Поежился, выкинул руки вверх и в сторону. За Уралом ярко, по-летнему занимался край неба. Двор был пуст. Валялись повсюду арбузные, корки, рыбьи головы и хвосты. Офицер погладил рукой под мышками, потер ладонью грудь и осуждающе мотнул головою;
- Чуть не проспал, шалава!
Он был впервые назначен плавенным депутатом-кормовщиком в будару самого атамана, и ему надо было уже быть на месте. Браня себя и казаков за то, что его не разбудили, он запряг коня в дроги и, подобрав вожжи, приготовился пустить его через раскрытые ворота. В эту секунду Луша окликнула его с балкончика дома:
- Прихвати-ка и меня на удар! Хочу на казаков поглядеть. Може, милого выберу.
Ударом уральцы называют плавню, как, впрочем и багренье. То и другое начинаются по удару из пушки.
Хорунжий радостно загорелся и поднял голову:
- Не то на один удар, пожелай лишь - на тысячу ударов. Э, да что там! На всю жизнь прихвачу!
Луша быстро сбежала во двор. Она уже успела одеться по-праздничному - в синий девичий сарафан. На плечах белый, легкий с азиатскими узорами платок И На лбу поднизь - голубые репейки. Глаза Луши поблескивают золотыми искорками.
- На всю жизнь, поди, смелости не хватит? И позволят ли тебе папанька с маманькой бедную невесту в дом?..
Девушка явно смеется над молодым казаком. Она стоит совсем близко от него, нетерпеливо покачивается всем телом на длинных ногах и смело улыбается. Лицо: ее, еще примятое сном, по-юному свежо и смугло-румяно, Луша куда красивее и уж, конечно, богаче этого холодного, золотого утра! Живая прелесть молодости и нежной женской силы глядят на казака вызывающе. Хорунжий сердится:
- Не ботай языком без толку! Сама не сфальшь. Беедная! С плавни забегу к вам и увезу. Садись сюда скоро!
Он проговорил это сквозь зубы, но так уверенно, что девушка замолчала и послушно уселась на дроги, обернув ноги широким, синим сарафаном.
Лошадь пошла горячо. Дроги подпрыгивали. Луша сидела позади казака и, чтобы не вывалиться на повороте, робко ухватилась за его плечи. Лошадь быстро уносила седоков в степь. Вверху мелькали последние звезды. Небо было глубоко и таинственно, как океан. Луша от раскатов и толчков то и дело касалась грудью, локтями спины хорунжего и очень волновалась. По тому, как он отзывался на ее нечаянные прикосновения, подаваясь охотно спиною в ее сторону, она со страхом и радостью почувствовала его желание. О, этот милый, длинный шов на синей черкеске! Она уже не замечала людей, которых они обгоняли. Хорунжий еле слышно, но очень выразительно запел:
Вот бежит, бежит река
С гор и до потока…