Дипломаты - Дангулов Савва Артемьевич 13 стр.


– Мне кажется, им нет смысла портить отношения с союзниками. Старое дипломатическое правило гласит: "Хорошая дипломатия не увеличивает числа своих врагов". – Репнин на миг умолк, ему послышалось, как где-то далеко-далеко, за Фонтанкой, за Литейным мостом, гремят выстрелы. – Заминку в брестских переговорах вызвало требование русской делегации не перебрасывать немецких войск с востока на запад. Не думаю, что это только жест.

Бьюкенен угрожающе пододвинул кулаки к Репнину.

– Но союзники… – Он запнулся, и без того бледное лицо стало белым. – Я хочу сказать, но союзники узнали о намерении нового правительства вступить в переговоры с немцами, после того как генерал Духонин получил соответствующее распоряжение.

Репнин молча взглянул на посла: даже в таком более чем корректном разговоре Бьюкенен не мог победить своей неприязни – она была сильнее опыта, выдержки, профессиональной гибкости, наконец.

– Я сказал, сэр, то, что думаю. Это мое мнение.

– Но какая форма отношений между нашими странами устроила бы новое правительство, если бы признание… если бы…

– Если бы признание было исключено? – спросил Репнин.

Бьюкенен смутился, воинственно выдвинутые кулаки отодвинулись к самой кромке стола.

– Ну, если не исключено, то отсрочено? – поправил он Репнина – он был рад, что может смягчить слишком категорическую формулу и хотя бы этим проявить великодушие.

– Кстати, как относятся англичане к просьбе нового русского правительства о назначении представителя в Лондоне? – спросил Репнин, спросил стремительно, точно рассчитывая на нерасторопность собеседника.

Бьюкенен осел в кресле, будто провалился в него – кулаки упали.

– Однако мы условились, что вопросы буду задавать я.

Вновь наступила тишина, и в ней прозвучали выстрелы, одиночные, с неверными интервалами, первый где-то рядом с посольством, кажется, на Марсовом поле, остальные дальше.

Сэр Джордж сидел, сомкнув уста. Его усы мрачно шевелились.

– Стреляют, – произнес он печально и вдруг улыбнулся. – Мы привыкли, всю ночь стреляют. – Он помрачнел. – Вот так проснешься и не спишь до утра: стреляют и поют, поют и стреляют… революция! – Он поднял брови, наморщил лоб в мучительном раздумье. – О чем мы говорили? Ах, да… красный представитель в Лондоне? Ну что ж, может быть, это и есть форма наших отношений. Кстати, кто бы им мог быть… Литвинов? И как это совместить с прежним русским послом?.. Там Набоков… Два посла: Литвинов и Набоков. Как это будет выглядеть: красный и… так сказать, белый. Не поставим ли мы в ложное положение первого, да и второго? Вы правовик. Как там в истории международного права, были прецеденты? – Он встал, очевидно дав понять, что разговор исчерпал себя. – Литвинов и Набоков. Красный и белый. Можно задать вам еще одни вопрос? – Он медленно подошел к Репнину и оперся о стол.

Он стоял сейчас подле Репнина, стоял нетвердо, точно колеблемый ветром.

– А что, если бы союзники заявили завтра… да, да, совершенно официально, что они не настаивают на участии России в войне, пусть сам народ, русский народ, решает эту проблему. Как решит, так и будет. Как бы, на ваш взгляд, встретили здесь такое сообщение?

Репнин обомлел. Он мог ожидать от Бьюкенена любого вопроса, но только не этого. Не из праздного же любопытства британский посол спросил об этом, не из любви к парадоксам, не из кокетства же в конце концов? Нет, все это не похоже на сэра Джорджа. Очевидно, эта мысль возникла у Бьюкенена как реальный дипломатический ход. Но чем он вызван? Дело зашло далеко, и все равно Россию не заставить воевать. Упорство союзников, требующих выполнения Россией союзнических обязательств, упорство неумное, раздражает русских. Может быть, более реальной и в конце концов более умной политикой будет заявление, что союзники не настаивают на участии русских в войне?

– Как бы повели себя русские, если бы такое заявление союзники сделали?..

Репнин не сводил глаз с Бьюкенена: тощая фигура английского посла выжидающе покачивалась.

– Ну что ж. если такое заявление было бы искренним, я бы, например, ему обрадовался.

– Благодарю вас. – Стереотипным "благодарю" посол старался сгладить впечатление от столь лаконичного и необязывающего ответа. – Но для меня этот вопрос в известной степени праздный, – заметил Бьюкенен.

– Почему? – спросил Репнин. Он понимал, именно этого вопроса жаждет Бьюкенен, и полагал, что может пойти послу навстречу.

– Отныне посол отступает на второй план и его место займет… дипломатический представитель. Мы ждем его со дня на день.

– Вам известно его имя?

– Да, естественно, – с радостью подхватил посол – нехитрый замысел удался, и это воодушевляло. – Мистер Локкарт, один из тех англичан, кто немало сделал для упрочения наших связей с Россией.

– Я сейчас припомнил: он прожил в России достаточно и говорит по-русски? – спросил Репнин.

– Да, не в пример Робинсу, у которого то же амплуа, – заметил Бьюкенен и, пододвинув раскрытую книгу, закрыл ее. дав понять, что для него эта беседа клонится к концу, очевидно, книга только потому и оставалась открытой, чтобы в удобный момент закрыть ее и подать соответствующий знак собеседнику.

Англичанам нелегко смириться с лаврами Раймонда Робинса, подумал Репнин. Трудно сказать, был ли когда-либо Робинс, как гласила молва, золотоискателем, ищущим земные клады на снежных берегах Юкона, но человек он, несомненно, колоритный. Бизнесмен и добровольный проповедник Христова учения (Библия всегда была при нем), полковник и глава миссии Красного Креста в России, он был тем не менее в дедах житейских лишен предрассудков. Последнее обстоятельство, наверно, оказалось решающим, когда вскоре после Октября едва ли не первым из иностранцев Робинс пришел в Смольный. Робинс был слишком колоритен, чтобы не понравиться в Смольном. Очевидно, чем-то пришлись по душе американцу и новые хозяева России, хотя он был себе на уме. Не следует обманываться насчет истинных целей походов Робинса в Смольный. Вызов Локкарта в Петроград, в сущности, продиктован желанием использовать опыт Робинса. Как полагает сэр Джордж, новый представитель имеет даже некоторые преимущества перед американцем: он жил в России, знает русских и русский.

– Слышите, теперь поют? – настороженно поднял сэр Джордж тонкий палец, провожая Репнина к двери. – Вот так всю ночь… стреляют и поют, поют и стреляют…

Уже очутившись на торжественной тропе, ведущей из посольского кабинета в большой зал. Репнин подумал, что назначение Локкарта в Россию – знамение нелегкого для России времени. Оно свидетельствовало сразу о нескольких печальных обстоятельствах: и о том, что акт признания непредвиденно отдалялся, и о том, что обычные дипломатические отношения уже не устраивали англичан, и о том, что сэр Джордж Бьюкенен, отягощенный печальным бременем лет, заметно уставший, хотя и опытный Бьюкенен, должен был уступить место молодому, напористо агрессивному и, как думает Репнин, авантюристичному Локкарту.

На столбовой дороге большого салтыковского дома было сейчас полутемно и тихо, даже тише прежнего. Только студент в куртке все тем же патетическим шепотом пытался досказать историю, почти восемьдесят лет тому назад разыгравшуюся в стенах этого дома:

– Нет, Пушкин не мог сдержать обиды. Он бросил Дантесу: "Вы… вы – бесчестны".

Но почему все-таки так подозрительно опустел большой зал? Репнин оглянулся и невольно замер, пораженный: в нескольких шагах от него, широко расставив ноги, точно опасаясь, что случайный удар может повергнуть ее наземь, стояла старуха Оболенская и ела, рядом мрачно ворочал пустыми глазами и сопел Федор Мезенцев, внук Оболенской, потом Лев Шевелев-Хазанов. племянник Оболенской… Будто у большого стойла, тишину нарушал лишь хруст и сопенье. Как ни грубо это сравнение, но все это зрелище длинного стола, за которым двести голодных петроградских аристократов молча двигали челюстями, слишком напоминало Репнину стойло.

Репнин миновал зал и подошел к окну. Он отодвинул шторы и взглянул на улицу. Через площадь, от Троицкого моста размеренно и упрямо шел солдат, припадая на костыль. Он дошел до памятника Суворову и остановился, подняв голову. Потом заковылял дальше. И странное дело. Репнин смотрел вслед солдату и не мог оторвать глаз, пока тот не исчез в ночи. Солдат устал и шел медленно. Ему явно не хотелось сейчас ни петь, ни стрелять.

25

Не было еще девяти, а машина уже стояла у подъезда. Репнину показалось, что в машине кто-то есть, кроме шофера. Не Кокорев ли? Что это могло значить? Сегодня Репнин мог бы добраться до Смольного и без провожатого. Очевидно, это жест, но какой? Жест, простого внимания? Не рано ли? Все-таки сдержанность всегда была последней стадией возмужания. Молодым классам ее и прежде недоставало. В свое время этой сдержанности, благородной и суровой, определенно недоставало нуворишам.

Репнин оделся.

– Елена встала?

– Нет еще, батюшка. – Егоровна бросила полено в печь, недобро взглянула на Репнина. – Где ей встать, когда вернулась в одиннадцать.

– Я не знал.

– Знать надо – не чужая.

Репнин приоткрыл дверь в спальню дочери. В комнате было темно, но слабый лучик, пробившийся меж штор, упал на висок и, кажется, даже коснулся глаз. Вот раскроет она их, и прольются потоки сини… А все-таки откуда эти глаза: у матери были не такие, да и у него, Репнина. Что-то непостижимое в ее глазах: она смеется, а глаза печальны, и ничто не может растревожить их. Какие-то они необычные, эти глаза, и все-таки именно такими должны они быть у Елены, не иными. Он осторожно прикрыл дверь и быстро направился к выходу.

Увидев Репнина, Кокорев поклонился весьма радушно – он определенно был рад встрече с Репниным и, очевидно, возлагал на эту встречу какие-то надежды. И вновь Репнин не мог не подумать: а как поведет себя Кокорев, когда узнает ответ Репнина, и явится ли у него тогда желание ехать с Николаем Алексеевичем из Смольного?

Кокорев вышел из машины.

– Вы где сядете, Николай Алексеевич?

– Позади.

– Можно с вами?

– Сочту за честь…

– Ну так уж за честь, – рассмеялся Кокорев. – Простите, а Елена Николаевна в этот раз не поедет? – спросил он.

Репнин был обескуражен: собственно, причем тут я, когда он приехал за Еленой?

– Нет, не поедет, – заметил он.

Кокорев смотрел на Репнина и улыбался, улыбался откровенно – он, видимо, не считал предосудительным скрывать улыбку, если у него было хорошо на душе. Юноша определенно надеялся, что Репнин поинтересуется, почему ему так радостно сегодня, но Репнин молчал, угрюмо глядя на небо.

– Помните эту историю с испанским послом? – вдруг заговорил Кокорев – у него не хватило терпения дольше беречь тайну. – Да, испанец оказался единственным, кто передал наше предложение о мире своему правительству. Передал и поплатился головой. Нет, не казнили, разумеется, отозвали! – Он посмотрел на Репнина, ожидая, какое впечатление произведет эта новость, и, увидев, что в глазах собеседника не прибавилось и капельки живого интереса, быстро спохватился. – Я так думаю, – заметил Кокорев в отчаянной попытке поправить положение, – что падению испанца помогли петроградские коллеги. Там, – Кокорев неопределенно повел головой, – отступничества не прощают.

– Возможно.

Кокорев не видел лица Репнина, но по тому, как было произнесено это единственное слово, он понял: незачем было рассказывать эту историю Репнину.

– Кстати, завтра у Ленина будет весь дипломатический корпус, представленный в Петрограде, единственный в своем роде случай; все двадцать послов и посланников – у Ленина, двадцать!

Репнин не мог не улыбнуться – это действительно было необычно.

– В своем роде запоздалое вручение верительных грамот? – улыбнулся Репнин.

– Да, конечно, – охотно подхватил Кокорев. – Хотя истинных послов не будет…

– Каких? – встрепенулся Репнин – реплика Кокорева была неожиданна.

– Истинных, – подтвердил Кокорев. – Робинса и этого… Локкарта, который ожидается на днях.

Однако этот Кокорев из молодых, да ранний.

Они поднялись на третий этаж и широким смольнинским коридором пошли к кабинету Ленина. Далеко впереди из раскрытой двери плеснулась на паркет пригоршня света, и они увидели Владимира Ильича. Он шел быстро, одна рука у него была согнута в локте – очевидно, нес книги, держа стопку у самой груди. То ли услышал шаги идущих сзади, то ли почудились голоса, он обернулся.

– А я иду сейчас и думаю: наверно, уже пришел. Дипломатия предполагает точность. Так? – Он отвел голову, желая получше рассмотреть, как принял эти слова Репнин. – И еще думал, предложу сейчас Репнину, нет ли у него желания пойти со мной побродить – на воздух, на ветер, к реке, под открытое небо… Скажу по секрету, в Смольном мало кто знает, что рядом река необыкновенная. Что может быть лучше большой реки! Так пойдем? Или, может быть, здесь посидим? Или все-таки пойдем, решимся? Вот сейчас оставлю книги, и пойдем.

Было безветренно и даже солнечно, но свет не по-декабрьски резок, а тени густые – справа шла туча, сине-багровая, медленно растущая.

– Где-то здесь на берегу у Петра были смоляные склады. – Ленин посмотрел вдоль реки, мягко сощурился. – Да, именно к этим берегам со всей России везли смолу. Помните, в народе говорят: "На воде да на смоле флот Петров стоит…" Был у него и ум, и характер, и замах, но трудового человека не жалел. Одно слово – царь.

Репнин побледнел, стал похож на тучу, что шла сейчас с востока. Петр был одним из немногих, на кого хотел походить Репнин. Когда-то в молодости он даже подражал Петру: грубоватой статью фигуры, резкостью суждений, нарочитой неловкостью говора, норовом.

– Но Петр продвинул Россию на столетие. – Репнин смотрел на восток, откуда шла туча, и, казалось, лицо его восприняло ее цвет и тревожное мерцание. – Кем была Россия до Петра, кем стала при нем?

– Верно, он был и характером крепок, и делом упрям. – Ленин смотрел вдаль, точно сама история выстлалась перед ним, такая же широкая и неоглядная, как эта река. – Но царевой крепостью и упрямством.

– Иногда полезно пойти народу наперекор, – произнес Репнин убежденно.

– Наперекор? – переспросил Ленин. – Чтобы защитить интересы народа, действовать наперекор ему не надо. По этой самой причине сгорел Февраль и возобладал Октябрь. Народ требовал мира и земли. Февраль ушел от ответа. Октябрь ответил. Все очень просто.

Они смотрели туда, откуда шла туча. Она шла медленно, но неотвратимо. Здесь свет все еще был прозрачным и резким, а там, откуда она пришла, он стал лилово-мглистым, неживым. И все, что лежало в том краю, крыши и окна домов, купола храмов, наконец, поворот реки, лишилось крови и потускнело.

Ленин произнес "сгорел" и "возобладал" так убежденно, так откровенно торжествующе, что возражать было бессмысленно – он стоял на этом не словом, жизнью.

– По-моему, в тот раз мы не договорили, – произнес Ленин, глядя в глаза Репнина, – он почувствовал затруднение собеседника и как бы подал руку. – Кстати, чтобы не забыть: мы получили телеграмму из Лондона, Чичерин будет в Питере в январе. – Он произнес это скороговоркой, точно хотел дать понять: все это действительно сказано им, "чтобы не забыть", и, в сущности, к деду не относится. – Итак, жду от вас ответа. От себя могу сказать – мы бы хотели, чтобы вы сказали "да".

– Я скажу "нет".

– Простите, почему?

– Вряд ли случайно, что никто или почти никто из дипломатов не откликнулся на этот призыв о сотрудничестве, – заговорил Репнин. – Полагаю, что и я не должен этого делать. Посудите сами, почти семнадцать дет я отдал дипломатии. Я пошел туда по призванию… Кстати, дипломат и карьера не всегда синонимы. Все, что я совершал, совершал с открытыми глазами и считал справедливым. Встреча с отцом мне не угрожает, его уже нет в живых. Хотя будь он жив, анафемы мне не миновать… Но брат, мой брат, который отдал дипломатии двадцать дет и был моим наставником и, если хотите, другом… Что он скажет?

– Скажет или… сказал?

Репнин взглянул на небо. Туча уже встала над головой.

– Я хочу быть откровенным: сказал. Вы поймите, что для меня Питер не безбрежное море. В этом городе у меня есть свой город, где я знаю каждую улицу, каждый дом, а в нем каждого человека. Это город со своим уставом и нравами, попирать которые не позволено, город моих близких, всех тех. кто составлял гвардию моих дедов, живых и мертвых дедов и дядей. Легче расторгнуть брак, уйти из семьи, порвать с отцом или даже с матерью, чем вырваться из пределов этого города.

Ленин взглянул на Репнина.

– Нет, я должен все понять. Что вас держит – боязнь молвы? Чего же здесь опасаться, здесь радоваться надо! Пусть вас проклянут ваши недруги и предадут анафеме! Но вы живы, полны сил и решимости служить благородному делу. Да поймите вы, бедный человек, именно это и есть мужество, а значит, и радость и удовлетворение.

– Я хочу служить России, Владимир Ильич.

– Вы будете ей служить так, как никогда не служили…

Ленин посмотрел на Репнина, будто тот возник перед ним впервые. Что говорило сейчас Ленину лицо Репнина? Наверно, честный, бескомпромиссный человек. Честный по складу всей своей натуры, по складу, быть может, представлений о жизни, для которого высшим благом были добрые начала человека, неспособность к подлости прежде всего. Но в плену ложных истин, более того, истин лживых.

– Россия? Она без конца и края, как горе, которое поселилось в ней. – Ленин обратил лицо к ветру, точно хотел, чтобы ветер, который дул все сильнее, коснулся его. – Вот если бы прокляла та Россия, не было бы проклятия сильнее. Бойтесь этого проклятия – остальное не страшно. – Однако я пригласил вас с иной целью, – произнес Ленин и разом отмел все слова, не имеющие отношения к тому, что намеревался сейчас сказать. – Мне необходим ваш совет, – продолжал он и посмотрел на Репнина.

Прямота, с которой был поставлен вопрос, казалось, импонировала Репнину.

– Вы знаете, что революционное правительство России приказало русским войскам, находящимся за рубежом, вернуться на родину.

– Да, мне известен этот приказ, – ответил Репнин и взглянул на снеговую тучу, она застлала последний кусочек сини и разом изменила цвет земли и неба, цвет и свет.

– На приказ откликнулись наши армии, в частности те, что были на Балканах, откликнулись и двинулись на родину, от Дуная к Днестру и Бугу. – Ленин посмотрел на Репнина и сдвинул брови – казалось, неживой свет, который пролила на землю туча, проник в самые поры лица Репнина. – Войска возвращались на родину в полном порядке, хлеба в фуража у них в обрез. И вот новость: приказом маршала Авереску войска окружены и остановлены. Авереску подтянул к ним артиллерию, а вызнаете, что у него на этот счет опыт есть. Помните девятьсот седьмой год, пылающие румынские села в Приднестровье?.. Оказывается, у революции был свой маршрут и свои календарные сроки – ей потребовалось два года, чтобы дойти от московской Пресни до румынских степей, – всего два года, а?

Репнин ничего не ответил, только ссутулил плечи.

– В общем, положение трагическое: посреди снежной степи, без хлеба и крова над головой тысячи русских людей. Не скрою, я хотел бы знать ваше мнение… что делать?

– Очевидно, обратиться к русскому посланнику в Бухаресте, – сказал Репнин.

– Это к кому же… Поклевскому? – спросил Ленин, не останавливаясь.

Назад Дальше