То, чего не было (с приложениями) - Савинков Борис Викторович (В.Ропшин) 13 стр.


– Господи, унижение какое!.. – всхлипнул вдруг Николай Степанович. Миша не выдержал:

– Унижение? В чем унижение? Разве наши офицеры не заслужили?

Татьяна Михайловна с упреком взглянула на Мишу. Эти сварливые ссоры опечалили собою все лето, и от них семейное, неуступчивое непонимание не уменьшилось, а выросло еще более. Татьяна Михайловна не спрашивала себя, кто виноват и кто прав: она жалела мужа и боялась за сына. Предчувствуя, что и этот, последний, день омрачится неразрешимою рознью, она робко сказала:

– Не судите, да не судимы будете, Миша.

Но Николай Степанович уже встал со своего кресла.

– Нет, нет, нет… Это немыслимо… Сил моих нету… Ты, матушка, не мешайся, а ты, сударь мой, еще из пеленок не вышел… Еще молоко на губах не обсохло… В чем унижение? Не можешь понять?… Смотри, Михаил!..

Наташа подошла к отцу и, прижимаясь к колючей, небритой щеке, поцеловала его.

– Вот, Бог даст, скоро приедет Саша, – ласково шепнула она.

– Приедет Саша… Приедет, – успокаиваясь, забормотал Николай Степанович. – Срам!.. Поношение!.. Позор!..

Наступил час отъезда. Буйный, порывистый ветер вихрем носился по саду, шумел верхушками лип и взметал покоробленные, увядшие листья. Свинцовые, мягкие по краям, облака заволокли небо. На дворе было холодно. Когда перед дорогою все, по обычаю, присели на стулья и Миша в последний раз увидел косынку матери и ее заплаканное лицо, голубые глаза Наташи, старческий румянец отца, почернелые по стенам портреты и турецкие пуховые, обитые клетчатой материей диваны; когда он в последний раз услышал ворчливый и любящий голос Николая Степановича, убеждавший не "якшаться с волосатиками и усердно учиться, чтобы потом честно послужить родине"; когда он поймал беглые, полные затаенной тревоги взгляды сестры, – ему опять стало жаль расставаться с тем, что так долго казалось докукой: и с садом, и с матерью, и с отцом, и с Наташей, и с рощей, и с речкой, и с конюшней, и со всей бесхитростной деревенской жизнью. Стало жаль старого, огорченного и растерянного отца и безответную, без ропота покорную мать. На секунду мелькнула мысль, что он задумал неправдивое и недоброе дело и что его никто не ждет в Петербурге. Но эта мысль сейчас же угасла. "Если я социалист и революционер, – сказал он себе, уверенный, что он действительно революционер и социалист, – то я не вправе жалеть: мой долг смело, без сожаления, отдать свою жизнь". Он встал и подошел к матери. Татьяна Михайловна обняла трясущимися руками его кудрявую голову и долго, не отрываясь, смотрела в его юношеские глаза. Потом, подняв руку, быстро закрестила его. Николай Степанович отвернулся и, всхлипнув, с дрожью в голосе сказал:

– Ну, прощай, Михаил!.. Дай Бог в добрый час… Не навеки прощаемся…

Ветер утих. Побрякивала у крыльца тройка. Тихон, в коричневом армяке, прямо, как палка, сидел на козлах. Горничная Даша, подоткнув подол ситцевой юбки и старательно, чтобы не замочить ноги, обходя лужи, подошла к тарантасу и застегнула кожаный фартук. Миша махнул платком, и лошади тронулись. Замелькали болотца, версты, перелески и черные распаханные поля. Свернули на Орловский большак и въехали в побуревший Можаровской лес. С еще зеленых листьев орешника брызнули крупные, холодные капли. Скрылась болотовская усадьба. И как только она скрылась вдали, Миша с легкомыслием юности тотчас забыл о тех, кого он оставил. Он с облегчением вздохнул и беззаботно стал думать о том, что он – студент, независимый человек, что он едет в Петербург, что он увидит Андрюшу и что много прекрасного и нежданного ожидает его впереди. И когда тройка остановилась у Мятлевской станции, ему уже никого и ничего не было жаль.

XIX

Только в начале декабря Мише удалось разыскать партийную "явку". В хмельные дни забастовки он, в мятежном и радостном опьянении, в пьяном чаду недолговечной свободы, бегал на митинги, исступленно хлопал ораторам, пел "Вставай, подымайся…", кричал "ура" и требовал Учредительного собрания. Он научился книжным словам и теперь бойко говорил о партии, о "программе-minimum" и "программе-maximum", "о трудовой республике" и "о социализации земли". Но в глубине души он не верил, что эта буйная суета и есть революция. Только Андрюша и таинственный комитет были в его глазах "настоящими революционерами", то есть теми призванными людьми, которые по своей воле устроят светлый и справедливый мир. Но как их найти, он не знал. И когда, наконец, его случайный приятель, бородатый и волосатый технолог, взялся указать ему "явку", он почувствовал такую горячую благодарность, точно исполнялось заветное желание всей его жизни. Технолог сдержал слово, и Миша уже за неделю начал готовиться к высокоторжественному событию. "А вдруг они скажут, что я не годен?… Вдруг скажут, что я еще молод?" – в страхе спрашивал он себя. Но эта мысль казалась такой обидно-несправедливой, такой незаслуженной и жестокой, что он не мог верить ей и, успокаиваясь, начинал мечтать о той желанной минуте, когда увидит Андрюшу и комитет. "Я войду и прямо скажу: "Товарищи, я готов умереть за революцию…" И больше ничего… Они увидят и спросят, кто я такой и сколько мне лет. Тогда я скажу, что мои годы ничего не значат, потому что я все равно решил умереть… Или так: я войду и скажу: "Возьмите меня в боевую дружину…" Или еще лучше: я могу сказать им: "Хотя я и молод, но молодость не помешает мне умереть за землю и волю…" А о том, что Андрюша – мне брат, я не скажу ни одного слова… Андрюша будет в это время в соседней комнате. Ему доложат о молодом студенте. Он пожелает познакомиться с ним и выйдет, чтобы пожать ему руку. И увидит меня…"

В назначенный день Миша одевался с ученическим прилежанием и тщательно, мокрою щеткою приглаживал каштановые, непослушно падавшие на лоб волосы. Сперва он решил надеть форменный сюртук с гербовыми пуговицами, но потом испугался, что в этом наряде его могут принять не за революционера, а за "маменькина сынка". После долгого колебания, он надел синюю, вышитую Наташей, косоворотку и, поверх нее, студенческую тужурку. Он заметил в аудиториях, что так, с голой шеей, ходит много студентов, а теперь, любуясь на себя в зеркало, находил, что этот костюм изящен и прост и демократичен. Хотя свидание было назначено вечером, он в шесть часов дня вышел на Невский и степенно, как в церковь, отправился на Пески, на "явку".

На несмелый Мишин звонок немолодая, в очках, с плоскою грудью, девушка торопливо открыла двери и, не спрашивая его ни о чем, сказала: "Пройдите". В небольшой, очень похожей на приемную врача, комнате ожидали несколько человек. Миша присел в уголок и робко, исподлобья, начал разглядывать своих партийных товарищей. За круглым столом, накрытым плюшевой скатертью, сидел господин, тощий, мрачный, с лимонным цветом лица и с прямыми, длинными волосами. Он, зевая, перелистывал "Ниву". Еще двое скучали на бархатном, протертом диване: молодой, коренастый парень, судя по рубашке и сапогам, рабочий, и морщинистый, с утомленным лицом, старик. Старик этот, свесив голову на руки, мирно дремал. В комнате было тихо. Сухо шуршали перелистываемые листы. Мише хотелось курить, но он не смел зажечь папиросу. Минут через двадцать распахнулась закрытая занавескою дверь, и на пороге ее появился бритый, одетый с иголочки, в высоких воротничках, товарищ. Следом за ним, надевая перчатки, шел щеголеватый студент в сюртуке. Миша мотнул голой шеей и пожалел, что не решился надеть мундир.

– Так я рассчитываю на вас… – подавая студенту руку, сказал бритый товарищ. Бегло оглядев комнату, он тем же скучающим голосом, каким на приеме говорят доктора, равнодушно спросил:

– Товарищи, чей черед?

Мрачный господин встал и, застегиваясь, прошел в кабинет. Молодой малый закурил и бросил спичку на пол. Глядя на его мозолистые, узловатые руки, рваный картуз и растрепанную прическу, Миша испытывал чувство боязливого уважения. Ему очень хотелось заговорить, но рабочий не обращал на него никакого внимания. "Этот старик, – думал Миша, прислушиваясь к безмятежному храпу, – должно быть, знаменитый революционер, террорист или шлиссельбуржец… Если бы им обоим сказать, зачем я пришел сюда, они, конечно бы, удивились и пожелали познакомиться со мной ближе…" Далеко, в глубине квартиры, кто-то неистово забарабанил на фортепиано. Эти шумные звуки показались Мише оскорбительно-непристойными, как оскорбительно-непристоен бывает громкий разговор в церкви. Старик недовольно пошевелился и проворчал себе что-то под нос. Молодой малый потянулся, зевнул и сплюнул:

– Уж скорее бы отпустили… И чего, в самом деле, тянуть?…

Когда, наконец, после многочасового ожидания Мишу пригласили войти, он увидел за письменным массивным столом того же товарища в высоких воротничках – доктора Берга. Одинокая лампа под абажуром скупо освещала зеленое сукно на столе. По мягкому, заглушающему шаги, ковру, не переставая, взад и вперед ходила Вера Андреевна. Миша, увидев министерский, внушительный кабинет, холодное лицо доктора Берга и одетую в монашески скромное платье высокую и сухую Веру Андреевну, совсем растерялся. Он забыл все заготовленные с такой любовью слова и не знал, с чего начинать. Он бы охотно ушел, но уже было поздно. Доктор Берг, рассерженный отъездом Болотова в Москву, невыспавшийся после ночного совещания у Валабуева и раздраженный длинным приемом, лениво, поверх очков, посмотрел на него и угрюмо сказал:

– Вам что угодно, товарищ?

Миша еще не пришел в себя. Он в смущении, испуганными глазами смотрел на доктора Берга. Теперь ему казалось непростительной дерзостью, почти преступлением, что он осмелился потревожить людей, погруженных в государственные заботы, – в высокоответственные дела революции. Доктор Берг, поигрывая серебряным карандашиком, повторил:

– Что же вам угодно, товарищ?

Миша, чувствуя, что на этот раз нельзя промолчать, мучительно покраснел и, выдавливая по капле слова, забормотал, не глядя на доктора Берга:

– Я… я… я собственно… я хотел бы работать…

– Так, – сказал доктор Берг. – Ну-с?

– Я… я… хотел бы…

– Ну-с?

– Я хотел бы… в боевом деле…

Вера Андреевна перестала ходить. Доктор Берг, продолжая вертеть карандашом и нисколько не удивляясь, точно речь шла о ежедневном, обыкновенном, давно и до скуки известном, сухо сказал:

– Почему же именно в боевом?

В дверь постучались. Вошел мрачный, с прямыми, как у дьякона, волосами, товарищ, которого Миша видел в приемной. Он безмолвно поманил к себе доктора Берга. Доктор Берг с досадой повел плечами:

– Я сейчас. Извините, товарищ.

Миша остался с глазу на глаз с Верой Андреевной. Он чувствовал, что она за ним наблюдает. Вся затея казалась ему уже не только преступной и дерзкой, но и смешной. Он не понимал, как смел он надеяться, что достоин служить революции, как смел не заметить, что смешно, когда восемнадцатилетний мальчик просит принять его в боевую дружину. Кроме того, ему было неловко: он стыдился своей шитой косоворотки и боялся, что Вера Андреевна находит ее неприличной.

– Вы студент? – спросила, помолчав, Вера Андреевна.

– Да, студент, – прошептал Миша.

– Сколько вам лет?

"Провалился", – мелькнуло у Миши, и он чуть слышно ответил:

– Девятнадцатый год.

Вера Андреевна с состраданием смотрела на Мишу. Его свежее, румяное лицо было так юно, голубые глаза так чисты, сам он был так полон молодой, неистраченной, силы, что ей стало жутко. С непривычною, почти материнскою лаской она, присев на стул рядом с ним, осторожно сказала:

– Послушайте… Почему вы хотите работать в боевом деле? Почему именно в боевом? Разве мало другой работы? Ведь вы можете быть полезны везде. Везде гнет и насилие, – вздохнула она, – везде нищета… Займитесь с рабочими, идите к крестьянам, учитесь… А боевое дело от вас не уйдет…

Миша, тронутый, готовый от волнения заплакать, c благодарностью взглянул на ее худое лицо:

– Я, собственно, что ж?… Я ведь, как комитет…

В комнату быстро вошел доктор Берг.

– Черт знает что!.. В Москве баррикады… Надо кому-нибудь съездить… – сердито обратился он к Вере Андреевне, точно она была виновата в московском восстании, и вдруг вспомнил про Мишу:

– Да, да… Хорошо… Мы наведем справки… Сегодня некогда. Зайдите в субботу.

Он кивнул головой, давая понять; что аудиенция кончена.

Миша встал. "В Москве баррикады… Вот она революция, – мелькнуло молнией у него. – Он говорит съездить… Кому-нибудь съездить… Господи… Господи, если бы мне… Почему же не мне?…" И, виновато, смущенно, больше всего на свете опасаясь отказа, он с мольбою в голосе попросил:

– Извините… Я хотел бы…

– Что?

– Я… быть может, я могу… съездить в Москву?

Доктор Берг внимательно посмотрел на него и задумался:

– Вы? Гм… Как ваша фамилия?

– Михаил Болотов.

– Болотов? Вы не брат Андрея Николаевича?

– Да, да… конечно… я его брат… – заторопился Миша.

Берг и Вера Андреевна переглянулись.

– Когда вы можете ехать?

– Ехать?… Как когда?… Сию минуту, сейчас… Вера Андреевна вздохнула и промолвила нерешительно:

– Ну, зачем именно он? Да и будет ли доволен Андрей Николаевич? Ведь и без него кто-нибудь найдется…

– Нет, нет… Пожалуйста… Андрюша будет очень, очень доволен… Уж пожалуйста… Нет, я уж поеду, – залепетал, не давая ей договорить, Миша.

Когда через час, получив партийные "пароли" и "конспиративное" поручение к брату, Миша вышел на улицу, была поздняя ночь. На многолюдном, сверкающем Невском ослепительно сияли голубые электрические шары. Над ними небо было черное, чернее чернил, и не было видно звезд. "В Москве баррикады, – восторженно повторял Миша, – в Москве Андрюша, и я поеду в Москву… с поручением от комитета… Да, с поручением от комитета… Как великолепно все вышло… Вот она, великая революция!.." Он взглянул на часы и побежал к Николаевскому вокзалу.

XX

По совету доктора Берга Миша из "конспирации" вышел на станции Лихославль и пересел на вяземский поезд. Прождав на вокзале в Вязьме пять бесконечных часов, он выехал в Москву ночью. Рано утром в Голицыне поезд внезапно остановился.

– Господа, поезд не идет дальше… Господа, попрошу выходить… – проходя по вагонам, говорил облепленный снегом кондуктор.

– Как? Почему не идет?… – догнал его Миша, холодея при мысли, что и сегодня не будет в Москве.

– Так что не идет… – ответил кондуктор и взялся за ручку двери.

– Нет… ради Бога… Ведь мне, ей-богу, необходимо… – взмолился Миша.

Кондуктор боязливо оглянулся кругом.

– Забастовочный комитет не велел.

Немногочисленные полусонные пассажиры, ворча и ругаясь, вылезали из темных вагонов. От дыхания многих людей в морозном воздухе висело белое облако пара. В Голицыне все было обычно и мирно, точно не было баррикад в Москве. В буфете звонко позвякивала посуда. За окном, склонившись над аппаратом, мерно стучал неугомонный телеграфист. Молодой начальник станции, пощипывая бородку, расхаживал по платформе.

– Господин начальник!.. Господин начальник!.. – бросился к нему Миша. – Как же мне проехать в Москву?

Начальник станции с раздражением махнул рукой:

– А я почем знаю? Оставьте меня в покое… Разве я виноват? Получена телеграмма по линии: вся дорога бастует…

"Как же быть? – с отчаянием думал Миша, толкаясь в холодном буфете и проглатывая безвкусный, обжигающий горло чай. – Я же должен проехать в Москву… Ведь не могу же я вернуться обратно… Ведь это позор… Товарищи, Андрюша дерутся в Москве, а я сиди тут, в этом проклятом Голицыне. Нет, невозможно… Я должен ехать. Но как? Не идти же пешком?… А если нанять лошадей?"

– Господин начальник!.. – наскоро расплачиваясь и выбегая опять на мороз, закричал он, заметив красный околыш.

– Чего вам? Ведь я уже сказал вам…

– Господин начальник, мне совершенно необходимо… Бога ради, посоветуйте что-нибудь… Нельзя ли лошадей?… Я могу заплатить…

Начальник станции в недоумении развел руками.

– Лошадей?… До Москвы… н-не знаю… Погодите, – сжалился он. – На запасном пути стоит паровоз… Идет в Москву… Попроситесь. Может быть, и возьмут… Только вряд ли… – И, повернувшись круто на каблуках, он ушел в дежурную комнату.

Миша, прыгая через рельсы и оставляя на пушистом снегу следы, побежал на запасный путь. Тяжелый, курьерский, десятиколесный паровоз с тендером, без вагонов, стоял под парами. На площадке его работали двое, густо закопченных сажей, людей. "Господи, не возьмут!" – со страхом подумал Миша.

– Чего надо? – неприветливо сказал черный, как негр, кочегар, когда Миша, запыхавшись, остановился у паровоза.

– Господа, паровоз идет в Москву?

– Много будешь знать, скоро состаришься.

– Как же?… А мне сказали… – оробел Миша и голосом, полным слез, подымая вверх к паровозу румяное и взволнованное лицо, заговорил быстро:

– Мне очень нужно в Москву… Очень… Одна надежда на вас…

– А какие такие дела у тебя в Москве?

Миша смутился. Он не смел доверить постороннему человеку, – что он – член партии и едет по революционному поручению, придумать же невинный предлог было трудно. Кочегар молча, пристально и недружелюбно, ожидая ответа, смотрел на него. "Эх… была не была… Все равно пропадать…" – тряхнул Миша кудрявою головой и срывающимся голосом сказал:

– В Москве восстание…

– А у тебя там кума?

– Ради Христа, довезите…

– Довезти?… Очень ты прост… Ну, проваливай, пока цел…

Пронзительно свистнул свисток. Миша понял, что паровоз сейчас тронется. Чувствуя, что теряет невозвратимую, единственную надежду, и боясь даже думать о станции, он крепко вцепился в поручни паровоза.

– Ради Бога… я… я… из боевой дружины…

Пожилой, с седыми усами, машинист свесился вниз и с любопытством, с ног до головы, оглядел Мишу.

– Из дружины?

– Да, да… из дружины…

– Ты?… А револьвер у тебя есть?

– Револьвер? – сконфузился Миша.

– Ну да, револьвер.

– Револьвера нет…

Машинист насмешливо улыбнулся.

– Эх ты… горе-дружинник… Ну, Бог с тобой, полезай, – вдруг ласково сказал он и протянул Мише руку. Миша, не веря от счастья ушам, вскарабкался наверх и скромно сел на кучу углей. Он не сомневался уже, что паровоз комитетский и что машинист, и его помощник, и начальник станции, и кондуктор – великолепные люди, революционеры, может быть, террористы. "Они увидят, что я не хуже других. Они увидят, что и я – верный член партии…" – думал он, с трепетом ожидая свистка. Кочегар положил руку на блестящий, с отполированной ручкой, рычаг.

– Ехать, Егор Кузьмич?

– А то чего же? Капусту садить?…

Опять пронзительно свистнул острый свисток. Паровоз плавно, медленно, точно нехотя, тронулся с места. Пробежало Голицыне, красный околыш, платформа, железнодорожный буфет и склоненный над аппаратом телеграфист. Впереди, между досиня белых сугробов, зазмеились узкие рельсы. Запахло горячим дымом. Морозный ветер захлестал в щеки. Мише было холодно, но он крепился и терпел молча, опасаясь рассердить машиниста. "Как Андрюша удивится, когда я расскажу о своей поездке, и как обрадуется, что дорога забастовала… Как хорошо… И какой смелый, прекрасный этот Егор Кузьмин!" – думал он, хлопая руками, чтобы согреться.

– Холодно? – улыбнулся ему кочегар.

– Нет, ничего… – стуча зубами, бодро ответил Миша.

– А ты к топке сядь. Нам вот не холодно.

Назад Дальше