И Зубов сделал незаметное движение вперед, как бы говоря, что пора двинуться и идти в кабинет…
Князь будто не заметил движения и не шевельнулся с места, а только повернулся боком к толпе, и оба очутились почти на пороге, друг против друга, окруженные толпой почти вплотную.
– Я слушаю… – произнес князь.
Зубов слегка усмехнулся.
– Но здесь… Я не могу. Я могу только наедине объяснить… Вам будет неприятно. Вам! Если я здесь все скажу. Поймите… Мне все равно!.. – несколько свысока промолвил флигель-адъютант, косясь на толпу.
– И мне тоже, Платон Александрович, все равно… Тайны у нас с вами нет.
– Извольте! – вспыхнув, вымолвил Зубов громко. – Я приехал просить вас освободить княжну Изфаганову.
Князь глядел на молодого человека и не отвечал.
Фамилия произвела магическое действие. Все встрепенулись, прислушиваясь, ждали.
Наступило молчание в зале, и, несмотря на многолюдство присутствующих, воцарилась полная тишина, не возмущаемая ни единым звуком.
– Вы приехали за княжной Изфагановой? Просить освободить как бы из заточения?.. – повторил князь.
– Да-с…
Снова молчание. Князь вздохнул.
– И этого сделать не могу, – произнес он. – Но скажите, государь мой, – снова громче заговорил князь, – какое вам до этого дело? И как вы в такой переплет замешались?
Зубов выпрямился и произнес запальчиво:
– Похитить чужую невесту, чуть не из храма, и держать ее насильно…
– Кто же вам все это сказал?
– Я был приглашен на свадьбу княжны и видел… Княжна сама просила…
– Извините. Вы ошибаетесь. Я это строго запретил! Эта, именуемая вами княжной Изфагановой, вас усиленно просила не быть в церкви. Вы явились по приглашению…
– Все равно… Жених позвал меня как защитника, боясь насилия… И он не ошибся! И вот я поневоле являюсь теперь защитником сироты-чужеземки, почти ребенка.
– Позвольте же вам доложить: никакой княжны Изфагановой на свете нет и не было! – проговорил князь мерно. – Был машкерад, чтобы проучить здорово проходимца, который явился ко мне сюда под именем маркиза-эмигранта… А что многие лица полезли, куда их не звали, приехали на бал, куда их не приглашали, – я сожалею, но в этом не виноват… А что вы, наконец, вмешались в этот машкерад по молодости лет – я еще более сожалею. Мой главный скоморох – сиречь юная персидская княжна – сама просила вас, по моему приказанию, в церковь не ездить…
Зубов несколько оторопел и глядел на Потемкина уже с тревогой в лице…
– Я ничего не понимаю, князь. Какой машкерад!.. – выговорил он. – Стало быть, княжна Изфаганова…
– Не княжна! – отвечал князь вразумительно. – Так же как маркиз – не маркиз.
В зале наступила опять тишина и молчание. Зубов стоял румяный и смущенный, но вдруг вымолвил:
– Я не верю. Извините… Пускай княжна, запертая у вас, сама придет сюда и сама все это скажет. Я поверю!
– Брусков! – крикнул князь.
– Чего изволите? – отозвался тот за его спиной.
– Позови, поди, сюда прелестницу персидскую, которая вместо одного многих обморочила и в шуты вырядила. Пускай сама явится.
Офицер кинулся в кабинет, и с этой минуты все взоры приковались к дубовым дверям.
– Да-с, – продолжал князь. – Я этого, конечно, всего предвидеть не мог… Я хотел пошутить только над самозванцем маркизом. А потрафилось не то. Один скоморох – правду сказать, шельма и бестия – весь город одурачил…
– Но кто же тогда эта… девушка… Ваша крепостная?.. – вымолвил Зубов, уже окончательно смущенный.
– А вот извольте спросить сами! – любезно отозвался князь, указывая на отворяющиеся двери…
На пороге показалась маленькая фигурка в светло-голубом платье с вырезным лифом и матово-серым вуалем на голове.
– Княжна Эмете!.. Пожалуйте! – сказал Потемкин.
Красивая фигурка приблизилась.
– Это ли княжна, господин Зубов?
– Это. Да… – пробурчал молодой человек.
– Ну, винися… Шельма! – рассмеялся князь… – Буде скоморошествовать-то. Довольно у тебя ручки-то лизали разные старые и молодые! Иди-ка на расправу… Говори… Княжна ты или нет… Персидская?..
– Нет, ваша светлость! – вымолвила фигурка, косясь на толпу с румяным от смущения лицом…
– Верите ли вы, господин Зубов… – обернулся князь.
Зубов стоял уже не смущенный и насмешливо улыбался.
– Если она, эта девушка, сама говорит, что она не княжна, – отозвался он умышленно развязно, – то, конечно, я должен верить… Но, извините, я не понимаю главного.
– Чего же?
– Остроты, князь. Остроты во всей вашей шутке. Разума и цели в машкераде.
– Как тоись?..
– В чем же ваша проучка самозванца маркиза или шутка над всеми… Выдать прелестную девочку за княжну персидскую и дать влюбиться музыканту, чтобы потом ее у него отнять. Ему больно. Да. Но извините… – надменно смеясь, выговорил Зубов, обращаясь как бы ко всем.– Peu de seul, как говорят французы.
– А я так боюсь, Платон Александрыч, что я пересолил…
– Мало потому, что если это не княжна, то, во всяком случае, прелестная девушка, умная!
– Да, но в этаких на святках не влюбляются, а тут многие врезались, руки целовали и, более того, обнимали да чмокали… Ну, буде… Конец машкераду! Княжна… Шельма! Раздевайся!..
Раздалось несколько восклицаний, так как на глазах у всех маленькая фигурка начала послушно и быстро расстегивать лиф платья.
– Что вы делаете, князь! – прошептал в изумлении и негодовании Зубов.
– Хочу вам в его настоящем виде калмычка показать…
– Калмычка?
– Кал-мы-чка!.. – протянул князь. – Пока так…
Маленькое существо быстро побросало уже на пол всю свою одежду и вуаль, и, когда платье съехало на пол, вышел из круга складок в красной куртке и шальварах прелестный мальчик, но при этом, уже и сам невольно смеясь, застегнул ворот на голой груди, которая была открыта под вырезом женского платья. В зале пошел гул сотни голосов.
– Честь имею представить! – сказал князь, обращаясь ко всем. – Калмык, по имени – Саркиз. Зацеловали беднягу. Да чуть было не обвенчали и храм христианский не опоганили. Спасибо моим молодцам, что вовремя Саркизку арестовали… А вам, Платон Александрович, спасибо за добровольное участие в машкераде. С вами веселее вышло. Честь имею кланяться…
XVII
– Слышали о потемкинской мороке?
– Слышал, да в толк не возьму.
– Чудеса в решете. Ну и афронт для всех тоже не последний!..
– Калмык. Простой, тоись, калмык, сказывают?
– Калмык – Саркизом звать. Настоящий. Из Астрахани! Привезен был нарочито для машкерада этого и мороки. Выбирали по всем базарам самого красивого, какой найдется. Ну и нашли! Сей чудодей захочет птичьего молока и сухой воды – ему достанут…
– Слышали? Персияне-то наемные были из Москвы и тоже обморочены были. Им сказали, что свита принцессы в дороге застряла, а их на время берут. Они сами почитали ее… Тьфу! Его почитали за княжну персидскую. Ну и служили верой и правдой. Только дивились, что княжна по-ихнему ни бельмеса не знает. Да жалованье хорошее мешало им очень-то дивиться да ахать и болтать. А две бабы-то, сказывают, и вовсе русские были. За то они обе и молчали завсегда…
– Послушайте. Что же это?! Калмык-то князев?!
– Что ж! С жиру бесится!
– Да ведь это невежество. И не дворянский совсем поступок, воля ваша! Что ж это за времяпрепровождение?!
– Да и не смешно. Озорничество одно. А остроты никакой тут…
– Ума нет простого, не токмо остроты. Благоприличия нет… Уважения к своему сословию…
– Одно слово: развращенность и повреждение нравов.
– А ведь князь Хованов попался. Руки целовал каждодневно.
– Ну, ему, старому, поделом!
– А Зубов-то? Зубов?
Зубов был взбешен, конечно, более всех и поклялся отомстить. Но не по-российски – смехом и морокой, а, как говорил князь, – по-английски, т. е. злом, а не шуткой. Зубов готовил князю удар в самое сердце.
В домовой церкви Таврического дворца на той же неделе были торжественные – свадьба и крестины.
Венчался офицер Брусков с барышней Саблуковой, а князь был сватом и посаженым отцом у невесты. И все смеялся, поздравляя после венца молодых.
– Смотри, Брусков… Не башкиренок ли?!
Крестины были еще торжественнее. Все, что жило во дворце Таврическом, присутствовало. Крестился калмык Саркиз, и князь был восприемником от купели.
И вышел из церкви уж не Саркиз, а Павел Григорьевич Саркизов, получив имя от благодетеля и бывшего своего барина, а отчество от крестного отца.
Наутро Павел Григорьевич получил чин сенатского секретаря, пять тысяч рублей денег: но от невесты-приданницы, что прочил ему князь, отказался.
– Что? Аль боишься? Подведу тоже и тебя! – шутил князь.
Павел Григорьевич объявил, что просит одной милости – быть век при князе по гражданским поручениям…
Через неделю управляющий канцелярией фельдмаршала Попов сделал Саркизова делопроизводителем и доложил князю:
– Видал я на своем веку двух-трех, как их именуют, самородков, ну, а этакого не видывал. Чрез пять лет на моем месте будет, а то и выше…
А сам Павел Григорьевич горячо теперь исповедовал и молился новому своему Богу – христианскому. Но часто думал:
"Пока князь жив! А без него беги из Питера на край света. Да и там найдут для отплаты".
XVIII
– Это неправда! Нет, это неправда! Могущественные и властные люди, "сильные мира сего", не все могут делать… Могут ли безнаказанно всякие злодеяния творить… Я любил ее… И она меня любила и любит. Это неправда. Сердце мне говорит это… И где княжна? В каземате? Погублена. Где ты, бедная Эмете, жертва самовластия? Я слезы лью от зари до зари. Томлюсь в тысяче терзаний, изболел душой по тебе… А ты этого и не знаешь… Где ты, бедная крошка?.. Неужели я никогда не увижу тебя, не обойму, не прильну губами к твоему милому личику… Твой взгляд изумрудный, глубокий, полный слез наслаждения, когда я играл тебе. О! я вижу его! Вижу, как если бы ты была предо мной… Эмете, где ты?.. Боже мой, за что судьба так безжалостно поступает с людьми? Чем я заслужил эту кару? Что я сделал? Я жил всю жизнь безвинно. На моей совести нет ничего… За что же это наказание? За что эта насмешка судьбы? После нищеты, голода, холода – дать мне много, обещать еще большее… Дать мне любовь чистого и невинного создания, чудно красивого, доброго… С душой, способной на восторженный отклик тому, что составляет и наполняет мою жизнь, – способной рыдать от музыки… Дать мне все это… И отнять… Эмете, где ты? Неужели она уже мертвая. В гробу! Под землей… Или убитая зарыта тайком в Таврическом саду по приказанию сатрапа, пресыщенного всем, что свет может дать за его миллионы и его власть… Нет!! Нет, она жива! Я верю. Я чувствую… Она жива… А если жива, то любит меня. Эмете! Отдайте мне ее. Я люблю ее. Отдайте мне… Отдайте…
Так мучился артист-музыкант, приютившийся в квартире старика пастора.
Он томился, то плакал тихо, то рыдал судорожно и отчаянно, говорил сам с собой и стонал и ни разу не взял в руки свою скрипку.
Зубов в тот же день сказал ему правду. Он поверил… но, пролежав часа два в обмороке, так что его приняли уже за мертвого, он пришел в себя…
Пришел в себя и понял, что над ним зло посмеялись. Они погубили его возлюбленную и с наглостью уверяют его и убеждают… В чем же? Что ее никогда не было на свете!
Наконец однажды пастор понял, что бедный артист близок к помешательству.
"Лучше сердечная боль от оскорбления, лучше пусть пострадает его самолюбие, нежели эти муки сердца влюбленного в несуществующее".
Так рассудил старик и отправился к Зубову объяснить все и просить устроить артисту свидание с той личностью, которая так зло насмеялась над ним.
Зубов наотрез отказался. Одно воспоминание обо всей истории его вывело из себя.
Пастор решился и отправился прямо к князю в приемный день, был принят и объяснился.
Князь подумал и головой покачал.
– Жаль молодца. Но ведь горю не пособишь. Я полагаю, что он и самой княжне в вицмундире не поверит…
Князь велел позвать делопроизводителя Саркизова и пояснил казус с музыкантом.
Павел Григорьевич выслушал и грустно потупился.
– Что же? – спросил князь.
– Увольте, ваша светлость, – глухо и тихо проговорил он – Вы сами изволите сказывать… Кончен машкерад, и кончена эта канитель. Я свое слово сдержал, хоть и трудно было. Душа не лежала к этому. Я знал, что злодеяние совершаю. Кому смех, а кому и горе, отчаяние. Я слово дал и сдержал. Сдержите и вы свое… Мне видеть музыканта будет тяжко, так тяжко, что я и сказать не могу. Ведь я ему сердце растерзал… Мне его жаль… А видеть просто не в силу. Увольте хоть пока. А чрез месяц – обойдется, может. Тогда мы повидаемся… А затем ваша воля – как прикажете…
Наступило молчание.
Пастор, пораженный голосом Павла Григорьевича, ничего не сказал.
"Этот тоже страдает из-за причиненного им ближнему зла", – подумал старик.
– Ну, вот ответ! – сказал князь пастору. – Я приказывать не стану. Чрез месяц, коли мы будем еще здесь, пускай свидятся.
Пастор вернулся домой… Объяснил несчастному все, что видел и слышал сам, своими глазами и ушами.
Но артист засмеялся, а потом горько заплакал как ребенок.
– И вы тоже! Священник! Тоже ложь, даже в устах служителя алтаря…
ЭПИЛОГ
Чей одр – земля, кров – воздух синь,
Чертоги – вкруг пустынны виды…
То он – любимый славы сын,
Великолепный князь Тавриды!Державин
Голая равнина на громадном протяжении вся изрезана водными потоками, из которых каждый – широкая быстрая река и бурно катит свои волны в недалекое море. Это – рукава и гирлы Дуная.
На одном из рукавов, вдоль пологого берега, раскинулись кое-где постройки… Это маленький городок Галац.
Здесь, среди домов и домишек, кое-где виднеются христианские храмы, а за рекой, на том берегу, уже высятся тонкие и легкие остроконечные минареты. Там начало мусульманского мира.
В маленьком городке заметно особенное оживление, но весь город кажет лагерем. На улицах и в домах только и видны, что мундиры, на площадях – кони и орудия.
Несмотря на августовские жары, горячий воздух и раскаленную землю, на улицах сильное движение.
Три дома в городе разделили между собой толпы военных и служат как бы центрами сборищ.
В одном из них, поменьше других, квартира военачальника князя Репнина.
Еще несколько дней назад он был главнокомандующим победоносной армии… Великий визирь после поражения при Мачине сносился с ним одним.
Но вот не так давно явился сюда могущественный вельможа и полководец, "великолепный князь Тавриды", и принял вновь начальство над русскими силами и над заменявшим его полгода Репниным…
И теперь он первое лицо здесь – и для своих, и для неприятеля.
В другом доме, неподалеку от первого, красивой архитектуры, но сравнительно меньшем, движение ограничено подъездом и двором. К дому идут и скачут офицеры со всех сторон, но, не входя, а только побывав в передней или на дворе, возвращаются обратно… Они являются сюда за вестями…
В этом доме поместился генерал русской службы, принц Карл Вюртембергский и за последнее время опасно заболел южной гнилостной горячкой. Так как это родной брат жены наследника престола, то болезнь его многих озабочивала.
На другом краю города, в большом доме, где поместился приезжий со свитой князь Таврический, движение более чем когда-либо.
В одной из горниц этого дома, несколько в стороне от всех остальных, на большой софе лежит в одном белье и турецких туфлях на босу ногу огромный широкоплечий человек, лохматый, неумытый, небритый и задумчиво, почти бессмысленно смотрит в пустую стену и грызет ногти… Лицо его изжелта-бледное, худое, осунувшееся, не только угрюмо, а печально-тоскливо… Он или был опасно болен, или горе поразило его недавно. Черты лица настолько изменились за последнее время, в волосах так дружно сразу блеснула седина, а глаза так нежданно вдруг потускнели… что этого человека многие друзья и враги едва бы теперь узнали. Друзья бы ахнули, а враги возликовали.
Это сам князь Потемкин, еще недавно, месяца с полтора назад, выехавший из Петербурга добрым, веселым и могучим. Он скакал счастливый чрез всю Россию, сюда, на Дунай, снова громить векового врага, надеясь теперь окончательно стереть его с лица земли, именуемой Европою, и, "оттеснив луну от берегов этой реки, перебросить затем чрез Босфор, на тот берег, где уже другая часть света…". Это его мечта уже за двадцать лет, и она его несла и гнала как вихрь от берегов Невы на берега Дуная. Но здесь ожидал богатыря удар, сразу сразивший его… Только это, что он узнал здесь, могло сломить его железную мощь и духа, и тела…
Первого июля прискакал он в этот городок, окруженный целой золотой толпой военачальников и сановников… и стал лихорадочно поджидать появления своего заместителя с поздравлением по случаю прибытия в армию и с первым докладом…
Князь Репнин, видевший въезд генерал-фельдмаршала, главнокомандующего, – медлил и не являлся…
Прошел час.
Тень набежала на лицо князя… Оставшись один с любимой племянницей, всюду его сопровождавшей, он поглядел на нее тревожными глазами и вздохнул.
За час назад графиня Браницкая видела его счастливым и сияющим… На ее удивление и вопрос о причине внезапной перемены князь ответил с тревогой в голосе:
– Боюся… Сашенька… Боюся… Если Репнин не прибежал тотчас, не выбежал за сто верст навстречу! то… дело плохо! Мое дело плохо!
Несмотря на возражения, шутки и успокаивание дяди, графиня не добилась улыбки от него.
– Сразит меня. Если это так!
– Что?
– Команда передана ему… Тайно. Без моего ведома. Я здесь второй… Я этого не перенесу. Что ж хуже этого может быть… Ничего! Одно разве – мир с Турцией. Да. Уж если выбирать, – то пускай я буду его адъютантом, его ординарцем на побегушках, да буду видеть, как мы начнем громить турку.
Князь Репнин явился наконец, поздравил светлейшего с прибытием из дальнего пути и как бы передал ему права главнокомандующего, начав доклад подчиненного о последних событиях на берегах Дуная.
А одно событие мирового значения совершилось вчера…
Вчера, 31-го числа июня, он, князь Репнин, заместитель светлейшего, подписал здесь в Галаце перемирие с султаном и прелиминарии будущего трактата. Вчера! Молния ударила в сердце и в мозг богатыря и с этого мгновения – он до сих пор еще не пришел окончательно в себя.
– Как вы смели? – вскрикнул он тогда. И до сих пор еще в ушах его звучит ответ Репнина, много значащий, многое говорящий иносказательно и многое объясняющий, чему не хотел верить князь еще на берегах Невы.
– Я исполнил свой долг и отдам ответ в моих действиях государыне императрице, – сказал Репнин.