- Да так. Как был это я в бегах, переходил с места на место, от одной беды к другой, и очутился, наконец, я, после всех этих мытарств, в Эйске. Город такой есть у моря. Работал я там над поломанной баркой с одним слесарем, тоже беглым. Таволгой прозывался. Вижу я, рассчитывается он с хозяином и сумку укладывает. "Куда ты?" - "В Ростов; лучше там наймусь, знакомый есть". - "Кто?" - "Талаверка". - "Не Афанасий ли?" - "Он и есть; а ты почем знаешь?" - "Мы, почитай, соседи: я от князя, а он от одной барыни, говорю, убежал уж давно-давно; я про него дома слышал… Чем же он в Ростове-то?" - Смотрю, Таволга замолчал, да так и ушел; побоялся видно, чтоб я не выдал по молодости лет его приятеля Талаверки. Стал я опять думать. Вспомнил, что Таволга про одного богача-каретника как-то все рассказывал еще прежде у Шелбанова и что он у него раз при кузнице жил. Потерял я сон и еду. Вспомнил через этого Афанасия Талаверку про своего отца, матерь и родину, и захотелось мне хоть этого Талаверку повидать. "Не узнаю ли чего о наших?" - мыслил я. Десять лет уж я был в бегах. Не вытерпел, уехал из Эйска на хозяйском дубу в Ростов. Нанялся в дрягили, в носильщики, значит, у грека тоже одного там, Петракоки; сил во мне прибавилось, я окреп: по четыре, по пяти пудов мог поднимать и носить. Стал я зарабатывать в день по целковому и по два; выпадали дни, что и три зашибал. Изломался весь, тружусь. А между тем все прислушиваюсь, не говорят ли про Талаверку.
Собачонка, лежавшая у ног Ильи, давно ворчала, злобно косясь в темноту. Когда он смолк на время, чтоб дух перевести, она с визгом шарахнулась под вербы, побегала там, полаяла и воротилась опять.
- Что это она? - спросил Кирилло.
- Так, верно, мышь заслышала. Лежать, Валетка, смирно!
Илья опять стал рассказывать.
- Только вот стал я прислушиваться на базарах, за мостом, за Доном, в подгородных харчевнях, на дешевке людей расспрашивал. Никто его не знает… Страх меня взял, точно весь род-племя мое вымерли… А что Талаверка? Я его семью знал и слышал, что он от своей барыни бежал втроем с другими двумя ребятами и сам он еще молодым был парнем. Разговорился раз я с одним бродягой из дезертиров, что после еще в убийстве торговки попался, а он мне: "Ступай, говорит, на такую-то улицу, возле городского сада: там есть каретник, и толкуют, что был он прежде из беглых; не он ли? Только на вывеске его, смотри, другое прозвище". Текнуло у меня сердце. Я пошел, и точно, смотрю, золотая по синему вывеска, дом собственный каретника, хоть деревянный, с пристройками, и на вывеске читаю: "Каретник Егор Масанешти, из Кишинева". Это и был, как я после узнал, тот самый Афанасий Талаверка, и я сразу понял, что и он, как тот, помнишь, трактирщик, прозвище свое переменил, что нарочно пробрался в Молдавию и оттуда уж воротился с купленным чужим видом…
Едва успел Илья сказать эти слова, как собачонка опять с лаем кинулась от порога пустки в вербы, залилась, обежала избушку и опрометью понеслась по темным тропинкам сада, как бы кого догоняя.
- Что бы это было? - спросил удивленный Кирилло, - не подслушал бы кто?
- Кошка, верно, тут бегала, у нас в доме окотилась вчера…
Собачонка еще, однако, лаяла по саду и, воротившись, не сразу снова успокоилась.
- Кончай же, Илюшка. Скоро заря. Надо к Саввушке сходить. Жив ли он?
Илья Танцур продолжал:
- Раз прихожу я к каретнику Масанешти, в другой. Нанимаюсь в слесаря у его помощника. Не принимают. И так подхожу, и этак - ничто не берет! Ворота на запоре. Слышна только работа в горнах, да дым идет из кузниц. Полиция к нему милостива. Хоть бы увидеть его, думаю, на улице. Хожу мимо дома, ну, так душа и льнет туда. Выбрал опять праздник. Пасха людям была, первый день. Оделся я, принарядился. Прихожу. Позвонил в шнурочек у калитки. Выходит девочка… беленькая такая - карие глаза, сухощавенькая… "Что вам надо?" - спрашивает. "Хозяина". - "Зачем?" - "По делу". Она осмотрела меня с головы до ног. "Да вы не подвох ли какой под отца?" - "Ей-богу, говорю, нет!" - "Ну, смотрите же вы, для такого праздника!.." Пошла, доложила отцу и опять кликнула меня с улицы. Пошел я за нею, как приговоренный к муке. Сразу полюбилась мне она. Это и была Настя… Прихожу я к Масанешти. Он на палатьях в людской лежит хмелеват: подмастерьев всех распустил. Был он там один да дочка на пороге стояла. Вспомнил я наши места и его родню вспомнил. "Кто ты?" - "Здравствуйте, - прямо говорю, - Афанасий Игнатич!" Он и дочка так и обмерли. "Кланяется вам наша родная сторона, - продолжал я по памяти, - ваша сестрица Дарья Григорьевна и ваша тетушка Домна Саввишна, и ваша барыня и наше село Есауловка!" Кинулся он к двери, вытолкнул дочку, заперся на засов и ухватил меня за грудь. "Ты подвох! ты подослан! Ты погубить меня пришел!" Упал я на коленки и на образ стал божиться. "Много лет, - говорю, - и я ходил по свету, и я беглый… Не бейте и не обессудьте меня… Я сам горе мыкаю… Я Илюшка, говорю, Танцура Романа сын. А про вас слышал, признаюсь, еще в детстве, хоть вашу родню и барыню знаю". Долго не признавался старик. Все отнекивался. Я в слезы… Поверил ли он мне, наконец, или с хмелю то было. Кинулся он вдруг обнимать и целовать меня… "Ты через пять годов бежал после меня… Я же семнадцатый год бегаю". Ударился он седою головою в колени, да и сам в слезы… Ну, мы христосоваться, да молиться, да плакать там с ним наедине. Прошла неделя, присмотрелся он ко мне, слесаря того из Эйска, Таволгу, расспросил про меня. Я у него, точно, его застал. Тоже был тихий человек. В середине святой недели позвал старик дочку. Меня показывает. "Пятнадцать лет ни одной души, говорит, кроме этого парня, из нашего краю ни здесь, ни в иных местах не видел. Будь ты нашим гостем; верю тебе для этого праздника пасхи: ты не продашь меня. Да, я точно Афанасий Талаверка… Ты же как убежал и где был?" Накормили они меня обедом, разговорился я с ними и рассказал им все, то есть старику и Насте. От других в доме он хоронился, а от работников скрывал, где собственно наш край, то есть откуда мы. Так и я скрыл. Все же остальное я им передал про себя. Рассказал я, что бродячая жизнь да бездомовная воля мне надоели. "Поступай ко мне, - сказал старик, - только дам тебе совет. В народе ходят слухи про волю; скоро всем ее скажут и землю дадут. Верь мне крепко… Мне уж не возвращаться домой: у моей барыни и земли-то на ее людей вдоволь не станет, да я уж и мастерством таким занялся, что еще долго им буду сыт. А ты воротись, тебе землю дадут; лишь бы на месте ты был, как от царя вести налетят". Что же тебе еще, Кирюша, сказать? Что?! Прожил я у этого Талаверки полтора года; жалованье мне отличное было, как след… Но не в нем дело, понимаешь ты, братец?.. Не узнал я от него ничего про свой дом, чего хотел. Да зато узнал иное совсем на свете… Полюбилися мы крепко с его Настею. Будь прежде, я бы убежал с нею. А тут народ рушился из бегов к своим господам, точно клич кто зычный крикнул. Пошли слухи, что наверху в губерниях иначе уж и жить стало, полегче, будто все ждали там чего-то и притаились; что становые не так секут, господа добрее стали. Сказались мы отцу ее. Он упал перед иконами и долго молился, а после нас благословил. "Будьте жених и невеста, я не прочь и щедро вас награжу… Только ты, Илья, ступай домой, весь народ уж пошел. Иди и ты. Не след от общества отставать! Подожди - долее ждал. Получи землю от своего общества и отпиши мне. Тогда вызову тебя, обвенчаю вас и отправлю с богом на родину. Только избу себе с Настей ставьте. Пристроитесь, распродам мастерскую и к вам умирать приеду на Лихой. Глаза уж плохо видят. От родной земли откололся, а опять надо воротиться туда же, где все предки лежат костями…" Надоело мне самому мыкаться, Кирюша! Простились мы с Настей. Я пошел… да вот и пришел… и живу дома… Только, как видишь, пока вместо слободской хаты в этой-то конуре живу с одною собачкой…
- Ничего, Илья, подожди, - сказал Кирилло, вставая. - Хоть отец твой и живодер, да авось-таки одумается. Ну, пора уж мне! Прощай. Натерпелся ты, вижу я, шатаясь по свету… Всем нам было плохо: и мы бегали, и мы в бродягах, все музыканты, были… Только куда! Твоя жизнь не в пример забористее…
- Прощай же, да заходи почаще на флейточке поиграть.
Кирилло пошел к канаве. Бледная заря за Окниной загоралась. Ветер просыпался. Птицы начинали чиликать в ветвях. Где-то за садом на селе ворота скрипнули. Свежесть поднималась от лугов.
- Илья! - крикнул Кирилло с канавы, - я и забыл тебе сказать. Если Савка наш помер в эту ночь, так жаль, что его будет хоронить старый поп, отец Иван, друг твоего батьки и той барыни.
- Отчего?
- Отец Смарагд с тем генералом, что в Малаканце живет, поехали в город - последний раз, значит, хлопотать о Конском Сырте. Перебоченская не пускает генерала, а тому есть нечего почти…
- Ты откуда знаешь?
- Фрося сказывала, прибегала ко мне прошлою ночью; эти девки все про свою барыню знают…
Долго спал, не просыпаясь после этой ночи, Илья. Уже высоко солнце катилось, как прибежал к нему со двора в пустку Власик и объявил, что в ту ночь умер Савка-кларнетист. Хоронил Саввушку-артиста старый священник, отец Иван. Илья и Кирилло горько плакали, кидая на его наскоро сколоченный гроб в могилу горсти сырой земли.
- Отца Смарагда еще нет? - спросил Илья Кириллу на похоронах.
- Уже третий день в городе.
- Что-то он так там загостился…
- По делам; по делу, по этому, генерала.
- Когда бы господь им помог! - сказал Илья, - про генерала все говорят - душа человек! И нам, может статься, по соседству с ним лучше было бы. Говорят, за всякую пустую послужку деньги хорошие платит.
Роман Танцур с ночи, в которую умер Саввушка, уехал грузить на барки господский лес, сплавленный в Волгу с верху Лихого, и на похоронах не был.
- Эх, хоть бы оркестр наш, где и Савка играл, грянул ему вечную память, как гроб-то несли, - сказал Кирилло.
- Отчего же вы не собрались?
- Венгерец не позволил инструментов вынимать; погода, видишь, хмурая стоит, ну и нельзя - княжеские инструменты!
V
У границ Азии
Генерал с священником уехали в город. Сборы их были недолги. Смарагд прибыл к Рубашкину на гнедой кобылке, в церковном открытом фургончике, или, попросту, в телеге на колонистский лад.
К кобыле припрягли буланого. Замелькали каменистые бугры, овраги. Лошади бежали дружно.
Покормив их раза три-четыре в одиноких постоялых дворах, путники прибыли в обширный бревенчатый губернский городок, в одинокую улицу, в квартиру учителя недавно устроенной гимназии, Саддукеева, друга и дальнего родича священника, из семинаристов.
Город носил на себе признаки юго-восточных русских городов и, как сам недавняя колония, был раскинут широко и просторно. Дома его были выстроены на живую нитку, светлы и все с балконами, террасами и лестничками снаружи стен, из яруса в ярус. Церкви его не поражали тяжеловатостью и мрачностью вида, как это бывает в старинных городах северной России. Дом губернатора напоминал собою какое-то европейское заморское консульство. За городом в степи виднелись зеленеющие насыпи сторожевых окопов и бастионов, с разгуливающими часовыми в белых фуражках. По городу носились щегольские кареты и колясочки с воздушными кузовами, подделанными под камышовые плетенки. Дамы ослепляли нарядами. Все на улицах курили, хоть это тогда еще запрещалось. Толпились офицеры, татары, чиновники, калмыки, мещанки девушки с полуазиатскими лицами, в ситцевых, однако, платьях и с платочками на головах; казаки, гимназисты, кудрявые и черные, как жуки. Тележка путников трусливо загремела по городским улицам и переулкам. "Что вы так пригорюнились?" - спросил священника Рубашкин, вообще занятый и ободренный видом города. "Тоска, что-то недоброе чуется…" - "Э, что вы! С чего взяли?" Подъехали к обширному забору, за которым в молодом саду стоял двухъярусный домик, с красивою лестницею снаружи, наискось вдоль стены наверх. По лестнице было развешано белье. В окна глядело много цветов. Дети шумно бегали по двору. По улице, поросшей травою, гуляла пара ручных журавлей. Сам учитель, высунувшись из слухового окна, оказался на крыше, в халате и с трубкой в руках. Он гонял платком голубей, покуривая и следя, как они делали в небе свои широкие круги и кувырканья, и сразу не заметил въехавших во двор гостей. Дом был почти за городом.
- Рекомендую! - сказал священник, назвав Рубашкина, когда хозяин, суетливо переодевшись, сбежал вниз, а между тем горничная внесла в залу свечи.
Саддукеев откашлялся, придерживая лацканы вицмундира, улыбнулся, потер лоб и, пристально глядя на Рубашкина, знаком попросил гостей сесть и сел сам. Священник пустился рассказывать о причине их приезда, о личности и качествах Рубашкина.
- Ты мне. Смарагд, не говори о них! - перебил Саддукеев, - я уже историю знаю, долетела сюда… Вы, ваше превосходительство, простите ему; он ведь простота, добряк и сильно любит молоть чепуху. Мы с ним товарищи, даже родня… А дело ваше вопиющее!..
- Прошу со мною без чинов и церемоний! - сказал Рубашкин.
Священник что-то шепнул на ухо хозяину. Саддукеев, опять молча, с любопытством посмотрел на Рубашкина. Генерал сам еще рассказал ему свое дело и приключения с Перебоченской и под конец без обиняков попросил хозяина помочь ему советом и делом в этой непостижимой истории. Саддукеев, как бы по чутью, угадал личность нового знакомца: несколько раз во время рассказа генерала вскидывал странно руками, то складывая их на груди, то потирая ими колени, и встал. Его сухощавая фигура зашевелилась; красные, сочные, добрые губы осклабились, огромная белокурая кудрявая голова с большими сквозящими ушами закинулась назад.
- Так вот она наша настоящая-то практика! - сказал он, то улыбаясь, то странно подпрыгивая на месте и кусая до крови ногти, - Велика, значит, разница между писанием бумаг о законах и их применением! Значит, нашего полку прибыло! И вы домой свернули, опомнились? Да местечко-то ваше, выходит, другим уже нагрето! Но успокойтесь, не хлопочите. Коли пенензов нет, ничего вы тут не выиграете.
- Как не выиграю?
- Да так же! Отвечайте мне прямо, я уже здешние места знаю, - становому вы платите?
- Зачем? Я сам по министерству служил и порядки знаю…
- Ну, у вас там в министерствах порядки одни, а тут другие. У здешнего губернатора тут в одном из уездов тоже имение есть. Он губернатор, а чтоб по имению все, понимаете, обстояло хорошо, тоже ежегодно ордынскую дань своему же подчиненному становому платит. Да-с! А исправнику, заседателю, стряпчему вы платите?
- Тоже нет…
- Вот вам и вся разгадка! Смарагд, Смарагд! Колпак! ты во всем виноват. Дело пропало…
- Что же мне делать?
- Достать денег и заплатить, да теперь уже побольше.
- Где же достать, научите? Просто голову теряю: и есть имение, и нет его - презабавная штука…
- А, так вы и забавник! И мне приходится над всеми забавляться. Прежде всего, позвольте рекомендоваться. Я сын дьячка, учитель российской словесности при здешней гимназии, Саддукеев. Вот с ним готовились тоже в попы, дарования оказывал непостижимые; но так перед выпуском напроказил, что чуть не попал в Соловки. Одна барыня богомольная спасла. Тогда меня отписали по гражданству, и вот я стал учителем, сперва в одном городе, потом в другом, так и сюда домой на родину попал. Видели, что я голубей гонял? Это означает, что я ручной стал сам, силюсь выказаться консерватором-с, стремлюсь показать уважение к собственности-с; для этой цели женился на здешней купчихе, получил в приданое сии палестины, овдовел и тут же, извините, накинулся тайком на чтение журналов и книг новейшей поставки. Книги и прочее держу наверху. А тут видите - цветы смиренные, портреты властей. С виду я как будто и агнец, и отличный подчиненный нашего ректора, великого педагога, секущего по субботам виновных учеников вповалку; а ученики меня любят и ходят ко мне. Мы читаем, беседуем. Положим, я, как все, как и вы, лишний тут во всем, непутный вовсе, ни к чему человек. Да у меня, скажу вам, своя задача есть, если так выразиться, свое помешательство… Я задал себе такое дело…
Саддукеев помолчал и оглянулся. Видно, у него уже давно и много накипело на душе и он хотел перед каким-нибудь живым человеком высказаться.
- И вот я решился, в этом общем разладе правды и дела во что бы то ни стало… жить долее! Да-с, и как можно долее! Видеть осуществление хороших порядков хочется на своем веку не на одной бумаге, а и на деле, а знаешь, что не дожить до этого без какого-нибудь чуда… Вот я и устремил все помыслы на одно: пересижу, мол, зло, переживу его, пережду, авось хоть через сто лет исполнится то, над чем все слепые наши собратья бьются кругом. Ну, сто так сто, и решил я ухитриться непременно сто лет прожить! Количеством, знаете, массою годов хочу взять! И уж всякие штуки для этого я делаю; потому наверное знаю, ей-богу-с, что мы с вами простым человеческим веком ни до чего не доживем!
Рубашкин засмеялся. Саддукеев рассмеялся тоже, но продолжал с уверенностью:
- Смеетесь? Ей-богу, так! Вон немцы, Бюхнер, что ли, говорят, что между населением разных пластов на земле, между появлением, положим, почвы каменноугольной и той, где появились птицы и звери, должны были пройти миллионы лет. Так и у нас, с гражданским обновлением. Готовят свободу крестьянам. Отлично; даже слезы выступают на глазах от этой одной вести… Скажите, что манифест скоро будет, что о нем где-нибудь уже намек сделан в газете; сейчас брошу вас, извините, и бегом пущусь к Фунтяеву в таверну, "Пчелку" понюхать… А все-таки сто лет хочу прожить… Не верю-с, вот что! Всех переживу… Остается и вам только пережить эту Перебоченскую, и больше ничего…
Подали чай. Священник мало принимал участия в беседе Саддукеева с Рубашкиным и несколько раз выходил на крыльцо.
- Мало вы говорите утешительного, - сказал Саддукееву Рубашкин, - так ведь и с ума сойдешь, если все над такими мыслями останавливаться.