Черные люди - Иванов Всеволод Вячеславович 18 стр.


Но народ на Красной площади вот-вот должен был узнать о задержании Морозова, о том, что он в Кремле. Нужно было отвлечь от него внимание народа, и на площадь во главе полусотни конных стрельцов вынесся из-под Спасской башни князь Семен Михайлович Пожарский.

- Народ! - кричал он с Лобного места. - Царь указал мне нагнать окольничьего Траханиотова и выдать его тебе, народ!

- Любо! - бушевал народ. - Любо! Многие лета государю!

В это же время на Петровке вспыхнул пожар, огненным, дымным клубом покатился по Белому городу, выгорели все избы черного люда на Петровке, Дмитровке, по Неглинной- до Пречистенских ворот, выгорели избы и за Никитскими воротами, за Смоленскими, весь Арбат, Остоженка.

Всю ночь бушевало грозное пламя в Москве, высоко стало зарево над Кремлем и посадами. А кругом московская земля, словно свет, зажгла на лесных своих холмах ясные купальские огни - шла ночь с 23-го на 24 июня - ночь на Ивана Купалу. Это горели древние костры, зажженные огнем, добытым через трение старого колеса на сухой оси, и вокруг костров в хороводах плясали парни и девушки, ожидая утра после хмельной короткой ночи, чтобы песнями встретить восход летнего, торжествующего во всей зрелой силе своей солнца - Ярилы.

И в раннем, дымном утре народ московский шумел "невежливо" перед царским Верхом, требовал выдачи ему врагов, Морозова и Траханиотова, уже прямо обвиняя их в поджоге. Красная площадь бессонно ходила волнами; рассказывали из уст в уста, что пожар унялся только тогда, как монах, отрубивший голову Плещееву, ночью притащил на веревке безголовый труп Левонтия Семеныча на Арбатскую площадь и бросил его в пылающий кабак.

В полдень стремянные стрельцы и немецкие рейтары оттеснили народ вниз с Золотого крыльца. Попы и монахи вынесли на крыльцо хоругви, фонари, иконы, и перед народом вместе с патриархом вышел сам царь Алексей, поклонился народу.

Народ сразу примолк, тоже опустился на колени. Молодой взволнованный голос царя было слышно далеко.

- Народ православный! - говорил царь. - Сердце мое скорбит, что беззакония Плещеева и Траханиотова принесли такие мучения народу. Вы открыли мне глаза! Этому больше не бывать! Будут править народом только добрые, благочестивые люди. Я, царь ваш, буду сам смотреть строго за всем, чтобы везде была правда. Соляному налогу больше не бывать. Правежу за старые недоборы не бывать, вы получите великие льготы. Я, царь, буду вам вместо отца!

Движение прошло волной по народу - били челом, благодарили.

- Я обещал вам выдать Траханиотова и Морозова, - говорил царь. - За Траханиотовым поскакал князь Пожарский. А выдать боярина Морозова я не могу. Я его не оправдываю! Но Морозов не так виноват, как о нем говорят! Нет! Я, царь, еще ни разу ничего не просил у тебя, народ, - вспомни это! А теперь прошу - исполни же мою первую просьбу. Народ православный, прости вину Морозову. Обещаю- Морозов не будет творить беззаконий! Не хотите, чтобы Морозов был моим, царским советником? Ладно! Не будет! Соберем Собор всей земли на совет, а Морозов уйдет в монастырь, пострижется. На Земском соборе будет воля народная. Одного прошу у вас я, царь ваш… Не принуждайте меня выдать вам на смерть того, кто был мне вторым отцом, он же меня растил, воспитывал! Народ, пощади, молю, Морозова Бориса Иваныча!

Царь заплакал, опустился на колени перед народом. Народ растроганно молчал. И вдруг помалу словно ветер зашумел над великим собранием.

- Бог пусть хранит государя! - говорили между собой, кричали московские люди, махали шапками, трясли высоко поднятыми топорами и кольями. - Многие лета государю! Пусть будет, как того хочет бог, великий государь да вся земля! Собирай Земский собор, государь!

Царь Алексей, а с ним все бояре кланялись народу большим обычаем, благодарили за милость.

- Траханиотова везут! - вдруг закричали в народе. - Привезли! На Земский двор! Народ, бежим на Земский двор! Любо! Любо!

Народ кинулся от царева Верха торопясь, сшибая с ног друг друга. У Раската, под двумя пушками, перед Земским двором, палач обезглавил окольничьего Петра Тихоновича и высоко поднял его капающую кровью голову.

Морозов-то был спасен, и на следующий же день с большим обережением в сотню стрельцов выехал с молодой женой Анной в Кирилло-Белозерский монастырь на Белом озере. Соляной бунт утихал, добившись Земского собора.

Уставив локти на стол, зажав руками голову, Тихон во второй день соляного бунта сидел у стола в кабаке на Балчуге, смотрел в мерный ковш, пахнущий сивухой. В кабаке пусто, - целовальник то и дело подойдет к двери, выглянет: не идет ли кто? Нет, не идет, да и прохожих мало - весь народ на Красной площади, у царева Верха. Смутен и целовальник Перфишка Ежов - торговли-то нет, убыток царской казне, как бы отвечать не пришлось: в кабаке всего два питуха - один без денег, другой, видно, пить не привык.

Вчерашний весь день просидел в кабаке Тихон, слушал, как над посадами со всех сторон били тревожно набаты, черный дым с отблесками пламени шубой висел над Москвой. Тихон травил, топил свое горе в свирепой водке.

И собственная обида Тихона разгорелась в нем вместе с пожаром. Мечась по городу с народом, Тихон искал князя Ряполовского. А кого спросишь, кто укажет, ежели все люди обезумели от собственной обиды, себя не помнят?

У Чертольских ворот, на Пречистенке, горели пожары, а недалеко, на Волхонке, огня еще не было - высокие старинные сады боронили боярские дома за крепкими тынами, - и туда побежал народ с криком:

- К Ряполовскому, к князю-боярину!

Впереди, как добрый конь, несся высокий чернец с топором в руках, с тем самым, которым он рубил голову Плещееву. Монах закоптел дочерна, вымазан в крови, волоса из-под скуфьи завесили страшно сверкавшие, непроспавшиеся глаза, рядом с монахом бежал скуластый стрелец в красном кафтане, в красном колпаке, с опушкой лисьего меха, с бешеными черными глазами, глубоко запавшими в череп.

- К Ряполовскому! - хрипел стрелец. - К князю! Я его знаю!

Словно кнут стремянного стрельца, опять стегнул этот крик Тихона.

И Тихон бросился за чернецом, вмешался в несущуюся толпу, дышавшую потом, чесноком, луком, водкой, налетел на бурые вырезные ворота под крышей, где горел фонарик перед медным складнем. Трясли ворота, дубовые створы не поддавались.

- Православные! Разобьем дьяволово гнездо!

- Бревно-ом! Бревно сюда! Бревно-о возьмет!

- Чьи холопы-то собрались? - осведомился, подбегая, молодой посадский и подхваченной на земле палкой деловито хлестанул по фонарику. Тот зазвенел жалобно.

- Не все одно, чьи? Все боярские! - отозвался мужик в белой рубахе без пояса, с расстегнутым воротом. - Ломи его, я его знаю, князя Ряполовского! Ворога! Грабителя! Холмогорского воеводу!

Словно огнем жгло Тихона, все помутилось в глазах.

"Здесь! Он! Он!"

Подплывало к воротам над головами высоко поднятое на руках трехсаженное, тяжелое бревно, в черной земле, в зеленом мху. Оно надвинулось раз, другой, размахнулось, грянуло в ворота - те дрогнули, подались. Еще удар! Распахнулись ворота, и, как река через прорванную плотину, хлынул на зеленый двор народ.

Хоромы княжьи были невысоки, ладны. По фигурной крыше катали свои плети плакучие березы, во всех концах двора стояли усадебные избы. По двору разбегались, лаяли собаки, кудахтали, метались куры, княжьи холопы совались в клети, лезли на подволоки. Одного молодца узнал Тихон - он видел его тогда, в лунную ночь, на берегу Сухоны.

"Аньша здесь!" - колесом неслось в голове Тихона. Он, Тихон, пришел сюда не один. С народом! Народ будет судить князя, судить как хозяин. За измену правде!

Тихон с толпой взбежал по лестнице на крыльцо, распахнулась дверь, пробежали большие сени, остановились перед дверями в горницу - заперто!

- Отворяй! - грозили голоса. - Не то…

Топоры расклевали дверь в щепу, дверь вылетела. Тихон вбежал в большую горницу, сукно на полу, стены увешаны цветной шерстью, три оконницы в узорах - в круглых денежках, в цветках, с потолка свис железный подсвечник кованый, с морозом сундук с шатровой крышкой под окнами, полки на стенах с фигурной посудой. В углу, крестясь, бормоча молитву, ополоумела полуслепая старушка в кубовом сарафане.

Где же она?

В криках, ударах, в звоне металла и дребезге стекла Тихон проскочил в другие двери, раскрыв их пинком ноги. Он ничего не думал. Он просто словно всем своим телом ждал увидеть "его", стать лицом к лицу "с ним", с князем Ряполовским, стать перед народом, схватиться с ним, как равный с равным, как Тихон с Васильем, - за Анну, с топором против сабли.

За дверью князя не было, были две сенные девки с круглыми от ужаса глазами, что, крестясь, пятились перед ним к большой кровати с богатой постелью. За постелью перед иконами молилась женщина с покрытой головой.

- Анна! - позвал Тихон. - Анна-а!

Женщина повернулась к Тихону, смотрела. Потом поклонилась, выпрямилась, опять смотрела, скорбная, в величии жгучей бабьей красоты. Черный, низко повязанный плат закрывал лоб, лицо стало матово-бледным, огромные скорбные глаза сияли, как свечи, и, как рана, алели губы. Анна похожа была на богородицу, что смотрела из-за ее плеча.

Тихон стоял перед нею в пыли, в глине, с лицом, прокопченным дымом пожара, в заломленной назад шапке, весь в зареве бушующей ярости, обиды, несовершившейся, утраченной любви. Он был не тот, которого она знала раньше там, на берегах лесной Двины, сильный, простой, как могучий дуб на поляне. Жалок он был в своем гневе. Да и она, Анна, была уже тоже не та - словно лампада за длинную зимнюю ночь неудач и обид выгорела дотла ее душа. Как два голубя они любили друг друга, любили просто и ясно. Они хотели свить гнездо, чтобы бросить жизнь дальше, а злые люди разлучили их, сломали их жизнь, разбили ее, как стекло. На земле встретило их зло, потопило Анну в неизбывном горе, разожгло в Тихоне огнепальный гнев, обрекло их на муки.

"Аньша!" - хотел было сказать Тихон, но имя это не сошло с языка. Сошло другое:

- Княгиня!

Народ ворвался в постельную, но сразу, сердцем учуяв двойное горе, что горело невидимым пламенем между Анной и Тихоном, остановился, замер перед скорбящим лицом красавицы.

- Помнишь ли ты меня? - выговорил наконец Тихон.

- Помню, Тихон Васильевич! Помню, свет моих очей! Все помню! Все! - услыхали все грудной, сильный, ласковый голос.

- Народ! - закричал вдруг Тихон, обернувшись назад. - Вот Анна! Невеста моя! Схитил ее у меня князь Ряполовский. Не дом мой, не добро мое - душу мою похитил, злодей! Народ, скажи, что делать? Вот отымаем мы у бояр все, что они схитили неправдой… а что делать мне с нею, с душой моей?

Кто-то обнял Тихона за плечи, заглянул ему в глаза своим закоптелым, морщинистым лицом, улыбнулся.

Тихон глянул - чернец. Тот самый.

- Ты чего ж нас спрашиваешь? - молвил он. - Ты ее спроси! Ее! - махнул он кровавым топором на княгиню.

- Уйдешь со мной, Анна? - шепнул ей Тихон, протянув обе руки. - Домой! К Студеному морю! Чего молчишь? Где муж твой? Народ-то волен овдовить тебя!

- Не знаю я, где супруг мой! - выговорила Анна. - А народ волен и в жизни и смерти.

- Уйдем же! - хватал ее за руки Тихон.

- Как отвечу, Тихон Васильич? - шепнула Анна. И крикнула отчаянно - Я ведь в законе! Венчанная я! Любила я тебя, Тихон, и люблю, да мужняя я жена. Перед богом обещалась.

- В Сибирь уйдем, Анна! С Сибири выдачи нету! В леса темные! На синие реки!

С каждым его словом Анна сникала все и ниже и ниже.

- Убей - не могу, Тиша! Паньшины мы. Ежели такова моя доля - божья воля! Так тому и быть - в аду гореть!

Еще ниже сникла Анна, как вялый цветок.

- И непраздна я уже, Тишенька, - шептала она.

Простой народ оцепенел, подавленный: Дождем пролилось на него человеческое горе, горе горькое двух сердец, рвавшихся друг к другу, крепкой любовью обреченных на вечную муку.

Тихон опустил голову, уронил обе руки вдоль тела - загремел, падая, топор.

Стрелец в лисьем колпаке скакнул вперед:

- Уйди, княгиня, от греха! Не ровен час! Народ, круши все!

И ударом сабли располосовал княжью постель.

Анна вскрикнула, закрыла лицо руками. Сенные девки с воплем подхватили ее под руки, вывели из постельной, уволокли, спрятали на погребице…

Одиноким деревом Тихон стоял среди народного урагана, бушевавшего в ряполовских хоромах. Очнулся - кто-то прыщет ему в лицо водой.

Перед ним снова стоял тот чернец, держа ковш с крестом на резной ручке.

- Ишь как обомлел, сердешный! - говорил черный человек с доброй улыбкой, зубы его сияли. - Баба-то жжется! Или через бабу переступить не можешь? Дерзай, брате! Армаггедон впереди, великие испытания. Враги встают нэ Русь. Иди, брате, трудным путем!

Не понимая слов монаха, а сердцем чувствуя теплоту сочувствия, шатаясь вышел Тихон со двора, побрел к Москва-реке. Июньский день сиял, блистали Кремлевские соборы, царев Верх, но все казалось словно прикрытым черной фатой. Народ стал далек, душа пуста. Он, как глухой, ничего не слыша, перешел мост и оглянулся на Болоте. Над черной большой избой с двумя заплатами - пристроеньем - на высоком шесте торчала рыжая елочка, висела сулейка…

Страшен был царев кабак, а делать нечего. Тихон толкнул дверь - пусто.

Первый ковш Тихону принес сам целовальник - ярыжки кабацкие тоже поразбежались. От того первого в жизни ковша все закачалось перед Тихоном, черные стены с паутинами ушли прочь куда-то, остались только очи Спаса милостивого, невозмутимо сиявшие в полутьме узнавшему горе и тяготу земную человеку.

Тихон сидел в кабаке до ночи, пришел в кабак и сегодня с утра.

Крики, вопли, брань, дым и пепел пожара, измолотый труп Чистого, безголовый Плещеев ровно и не бывали.

- Тихон Васильич! Ты? - раздалось над ним.

Тихон приподнял тяжелую голову. Над ним склонилось белозубое улыбающееся лицо.

- Ульяш?

- Тихон Васильич! Вторые сутки ищу тебя по Москве… Дяденька Кирила Васильич с ног сбились! Думали, уж тебя в Земский приказ взяли или убили где до смерти… Пойдем домой, Тихон Васильич! Из Устюга письма пришли. Батюшка тебя домой требует. Ищем-ищем, а он вона где! А где ж ты ночь изволил гулять?

Тихон поднялся из-за стола, уже спокойный, крепкий, как яровая сосна. Осмотрелся, схватился за голову, вспомнил мутную, хмельную ночь в Стрелецкой слободе, Устьку, стрелецкую женку, утреннее солнце в малой горенке. Рукой провел по лицу.

- Идем домой, Ульяш! Спасибо, что нашел… Всему этому конец! - тихо сказал Тихон, поднимаясь со скамьи. И повторил: - Конец!

Глава тринадцатая. Ночные мечтания

Новоспасский монастырь - сторожа московская, крепость стоит в зеленых от луны стенах, высоко над Москва-рекой. Тонет, монастырь в горячую эту июльскую ночь в старых деревьях. Золотой купол Преображенского собора выше самых больших берез горит свечой над склепами лежащих там бояр Романовых. Тихо. Скрипнула дверь, по плитам двора стучат пудовые сапоги привратника отца Анкудима, огонь фонаря ползет на колокольню, колокол отбивает время:

- Полночь!

В своей келье на жестком, монашеском ложе лежит архимандрит Никон. Полный сил, лежит он не так, как положено по уставу монастырскому - скромно, укрывши все тело, до шеи; лежит навзничь, богатырские руки закинуты за голову, борода всклокочена вверх. Красная лампада напротив освещает большой образ Христа - царя царей, восседающего на престоле в золотом облачении, в архиерейской митре, с евангелием в левой руке, могучей десницей благословляющего вселенную. Грозно лицо Христа, строго сдвинуты брови, видна во всем сила и власть божьего сына.

Царь!

Никон не спит, мысли летят в голове, ровно чайки над родной Волгой. Или впрямь правду нагадал, наворожил ему, Никону, тот мордвин, что вышел внезапно на весеннюю поляну, где мальчик Никитка заслушался кукушки, обещавшей ему долгую-долгую жизнь? Хром, лядащ был ведун, зеленым льдом светились из-под седых бровей косые глаза. Седые волоски шевелились у тонких губ, облепивших беззубые десны.

- Быть тебе, молодец, царем, - прошелестел старик. - А то и поболе.

И стал уходить, шатко переступая по цветкам, - белая рубаха, портки, онучки.

Вот он, мальчик Никитка, сын крестьянина Мины из села Вальдеманова, вотчины стольника Зюзина Григория Григорьевича, стоит в своем дворе, громко плачет: на него топочет ногами, словно бревнами в белых онучах, в липовых лаптях, мачеха в рогатой кике, бусы трясутся на толстой груди. Злые у мачехи глаза, сжила бы со свету мальчишку, только отец и спасает. И сует как-то поутру отец в руку Никитке полтину денег, сам плачет: уходи, мол, от греха, забьет она тебя, сиротку!

Намедни чего сделала: мальчонка в печку залез, ну, погреться- она и затопи печь. Отец спас - дрова повыкидывал из печки с огнем, вытащил сына.

И ушел двенадцатилетним сироткой Никитка из дому, ушел в монастырь Макария Желтоводского, в темный лес, на трудную жизнь.

Лесные русские пустыни - это не славные синайские, египетские, сирийские, палестинские пустыни, что описаны в "Житиях святых". Там каленые, рыжие пески, скалы, развалины засыпанных богатых городов - убежище львов, гиен, шакалов да змей. Туда бежали люди от шумной, соблазнительной жизни больших городов, от дьявольской: красоты, распутного богатства, от власти бушующей плоти, чтобы обуздывать, укрощать себя. Русские же отшельники уходили в лесные, легкие свои пустыни, не мучить плоть, а строить на этой земле светлую, мирную жизнь. На Руси ведь не палящий, знойный юг, а тихий, прохладный север.

Эти лесные пустынники знали твердо, что самый первый, самый тяжелый грех - это уныние, когда человек думает, что бог его забыл, что ты никому уж не нужен, что все, что кажется тебе добром, - только мерзость, и нет тебе, человеку, никакого выхода, спасенья.

Когда мальчик Никитка, оплакивая и разлуку и радуясь освобождению, пришел в тот монастырь, там стояло несколько избушек, где жило тринадцать человек братии, да еще одна изба побольше, под крестом на крыше, храм.

Никита учился у старцев грамоте, пенью, письму, чтению, крепко работал, корчевал пни, пахал пашню, проходил трудовую школу и вместе с тем школу жизненного подвига.

Никита пробыл там пять лет, вернулся в родное село могучим юношей, схоронил скоро всех своих, женился, стал деревенским попом в девятнадцать лет. Жил счастливо, немудро, любимый паствой, перебрался на приход в Москву.

В Москве поп Никита схоронил одного за другим всех ребят. Потрясенный непрочностью земного счастья, уговорил он в отчаянии жену постричься, а сам побрел на Соловки, где и принял монашество с именем Никона.

Назад Дальше