Черные люди - Иванов Всеволод Вячеславович 57 стр.


Царь отправил уже через Тайный приказ отписку Афанасию Лаврентьевичу - кончал бы он дело, уступал бы полякам. Мир нужен был как серебро, как хлеб, как вода: вся земля ходуном ходила, вставала мятежом - и капитоны в лесах, и в Соловках монахи, и мужики за Волгой шумели…

После вечерен в предпраздновании Рождества сидел царь в своей комнате, когда ужом скользнул к нему дьяк Дементий Башмаков. Царь поднял голову от стола:

- Ты што, Дементий?

- В Тайный приказ отписка, государь. Тревожно, государь!

- Отколь?

- С Волги, из Царицына-города, от боярина и воеводы Андрея Федоровича Унковского.

- Чти давай!

- "Неделю мне учинилось звестно, - читал дьяк Дементий, держа грамотку далеко от глаз и боком к свету, - по сказкам от донских казаков, на Дону, в Паншинском и в Кагалинском городках, собираются воровать на Волгу многие пришлые воровские казаки, а человек их будет тысячи с две… Хотят они взять в Царицыне струги да лодки и идти с боем для воровства. Да еще, государь, в разные-де донские города пришли с Украины беглые боярские люди да крестьяне с женами да детьми, и оттого на Дону голод большой!"

- Отпиши, Дементий, в Астрахань, боярину и воеводе князю Хилкову Иван Андреичу, чтоб он о тех воровских казаках да мужиках проведывал, как они на Волгу пойдут, и писал бы боярину Долгорукову да думному дьяку Лариону Лопухину. Известное дело, Дон не Москва! Ну, ступай!

Ночью царь долго не мог заснуть - все ему мстились греческие патриархи, черные что мурины, огнеглазые, так и зыркают, да Никон стоял, бедняга, голову опустив, и руки врозь расставил, как с него патриарший клобук сымать стали. "Кто из них праведнее, чье слово к богу доходчивее? Наш-то дик, што медведь, а те - как лисы вороватые…"

Прошли Рождество да святки тихо, без веселья, а в январе по розовым вечерним снегам пригнали к царю двое вершных сеунчеев - прислал боярин Ордын-Нащокин царю великую весть: заключил он, Афанасий, перемирие с поляками, кончил войну на тринадцать с половиной лет… В деревне Андрусове, в Смоленском уезде, на речке Городке, в шатрах на снегу…

Упал на колени царь перед образами, молился крепко, инда насилу поднялся - толстый! Развязан проклятый узел войны, что навязал ему патриарх Никон тринадцать годов назад. Вылезает царь теперь из болота невылазного. Нет, греческие мурины, видать, богу угоднее, чем тот Никон…

А как стал читать царь донесение дальше - сердце сжало. Из-за чего воевали? За что людей клали? Пошто города брали? В Вильну въезжали? Слеза пробивает с досады. Берет польский король себе обратно не то что Вильну да Гродну, а и Полоцк, и Витебск, и Двинск, и Мариенбург, и всю Южную Литву…

У царя оставили только Смоленск, Дорогобуж, Невель, Велиж да Чернигов - на левом берегу. Правый берег Днепра отходил к Польше. И Киев хотя оставался у Москвы, да всего на два года, а потом должен отойти к Польше. Эх, хорошо, что хоть князь и воевода Трубецкой лег в могилу- не видит, что вышло из того, за чем было пошли.

"Быть Афанасью боярином! Руки с войной развязаны, - подумал царь и перекрестился. - Мир легче… Мятежникам я теперь укажу путь…"

Участь протопопа была решена в эти минуты бесповоротно.

Игумен Пафнутьевского монастыря Парфен, вернувшись из Москвы в Боровск со встречи патриархов 4 декабря, видимо по простоте души, потрясенный пышностью торжеств, бросил протопопа в промерзшую, нетопленную келью и на три дня оставил его без еды. Так прошла вся зима.

Только 17 июня протопоп Аввакум встал на суд в Чудовом перед Собором и вселенскими патриархами.

Заседание шло в том же малом храме, где был низложен патриарх Никон, так же сидели лиловыми волками патриархи, так же егозливо, лисами сидели русские архиереи.

- Упрям ты, протопоп, - сказал после долгих споров протопопу патриарх Паисий, - упрям! Вся наша Палестина, и сербы, и албанцы, и румыны, и латинцы, и поляки, тремя перстами крестятся, а ты один в своем упрямстве стоишь.

- Учители вселенские! - отвечал протопоп. - Смотрите-ка земли этих народов. Рим упал, лежит, не встанет! А Польша тоже с ним погибнет! А у вас, у греков, Магомет правит, ваша вера пестра… Оно и понятно - вы слабы стали. Так вот, приезжайте к нам, учитесь, у нас-то земля самостоятельная… И всегда было раньше у нас, что вера была чиста и непорочна и спасала нашу землю.

Вскочили тут митрополиты Павел да Илларион:

- Чего ты, Аввакум, на русских святых указываешь? Глупы они были! Неграмотны! Нешто им можно верить?

- Вишь, мы грамоте не умеем, а греки милостыню от нас берут. А землю какую мы построили? На Амур вышли! - кричал протопоп. - Не умели грамоте! Да чего говорить! Я один, пусть я один, да чист и прах отряхаю от ног моих перед вами. Да и сказано: лучше один праведный, чем десять беззаконных!

Протопоп от лица всего молчаливого народа своего один объявил это сонмище черных монахов беззаконным! Объявил безаконными тех великих патриархов, которых встречала Москва во вьюжный день ноября! Митрополиты Илларион и Павел вскочили, бросились на Аввакума, за ними другие архиереи…

- Постойте! - завопил избиваемый. - Постойте! Эй, толмач Денис-архимандрит, переведи владыкам-патриархам: ежели убьют меня здесь, как обедню они станут служить? Каким надлежит быть епископу? Преподобному, незлобивому! А вы что творите?

Опомнившись, сели архиереи на лавки, лица вытирают, волосы оправляют. А протопоп, отойдя к входу, повалился на порог боком, смеется:

- Вы посидите, а я полежу. Отдохну я!

Вопит Собор:

- Дурак ты, протопоп! Да ты патриархов не уважаешь!

- Что ж, - отвечал тот, - я знаю: юроды мы, Христа ради… Вы славны, мы же презренны. Вы сильны, мы слабы. Что поделаешь?

Евфимий, чудовской келарь, медленно поднялся с лавки, пробурчал:

- Прав ты, протопоп! Нечего нам говорить с тобой!

Восточные владыки, осудившие Никона, теперь осудили и Аввакума, который шел как раз против Никона. Они прокляли, предали его анафеме еще раз, а вместе с протопопом прокляли, отлучили от Никоновой церкви и всех, кто смел стоять за исконное предание в вере.

И поволокли стрельцы на телеге огнепального протопопа в тюрьму на Воробьевых горах, посадили там с попом Лазарем, с протопопом Микифором из Симбирска - тем самым, которого схватили в Симбирске при проезде восточные патриархи, да со старцем Епифанием, иноком с Соловков.

Пряча Аввакума от народа, перевели его вскоре на Андреевское подворье в Саввиной слободе, оттуда вернули в Москву, на подворье Николо-Угрешского монастыря… Тут к протопопу пришел стрелецкий голова Артамон Матвеев, царев любимец, да дьяк Дементий Башмаков из Тайного приказа, в царской комнате новые люди, говорили ласково царские слова:

- Велел тебе, протопоп, государь сказывать - ведает он тебя, ведает твое чистое, непорочное житие. Ведает то, чего ты хочешь… "Прошу, говорит, твоего благословенья мне с царицей и с ребятами… Помолись за нас! Соединись со вселенскими хотя небольшим чем!.."

- Пусть судит мне бог умереть, - отвечал в слезах протопоп, - а с отступниками не соединюсь. Скажите государю: "Ты царь - мой царь! А им до тебя - какое дело? Свово царя греки потеряли, да и тебя проглотить к нам приволоклися!"

Тверд протопоп, стоит не колеблясь. И вскоре снова жалует к нему Артамон Сергеич Матвеев, ведет к нему другого нового в Москве человека - ученого киевского монаха Симеона Полоцкого, наставника царевича Алексея. "И было споров очень много, разошлись как пьяные…" - записал Аввакум.

- Какой острый разум! - отозвался этот ученый богослов о протопопе. - И какое упрямство! А какое невежество! Разговаривая со мной, он плевал на пол. Мужик!..

Но все в этом мире имеет свой конец. Царским указом от 26 августа 1667 года протопоп Аввакум был безвозвратно сослан в низовья реки Печоры, в Пустозерский острог, по немилостивому суду Судии Вселенной - Александрийского патриарха кира Паисия.

Однако и для самого Паисия это тайное путешествие в Москву не сошло с рук даром.

После отъезда Паисия в Москву вскоре же бил челом своему султану турецкому Магомету, митрополит Иоаким, донес он, что патриарх Паисий сбежал в Москву и что он, Иоаким, просится на его место - быть бы ему патриархом.

И он, Иоаким, по воле султана сел на патриарший трон и вернувшегося Паисия не пускал. Царю Алексею пришлось просить султана за Паисия.

Положение Судии Вселенной было восстановлено благодаря поминкам султану от царя.

Глава седьмая. Проклят царь

Вселенские огнеглазые патриархи орудовали в Чудовом монастыре, писали проклятья да благословенья, стрелецкие головы, земские ярыжки волочили арестованных по монастырям, по тюрьмам, по ссылкам, палачи на Болоте били кнутьями осужденных: "Поберегись, обожгу!" Палачи в то время и вырезали языки попу Лазарю да старцу Епифанию, что сидели вместе с протопопом Аввакумом за дерзкие слова да за неподобное писание.

И наперекор всем этим преступлениям весна на Москве зацветала пышно да нежно. Сады, дворы московские стали в недвижных белых да розовых облаках душистого цвета, по прохладным светлым ночам под окнами посадских изб, боярских хором щелкали, заливались соловьи. Девкам не спалось на жарких постелях на лавках, месяц заронял зеленые искры в углы, под стол, под лавки - шевелились там тени, мерещились мохнатые, мягкие, словно коты, домовые с зелеными глазами.

На ясных утрах пыль стояла над Москвой, пестрые коровы брели на выгоны, вперебой били колокола к ранней обедне, скрипели журавли колодцев. Бабы, покачивая станом, несли по дворам свежую воду. Мужики умывались на дворах, наскоро ели, становились, садились за работу - стучали ткацкие станы, молотки сапожников, скрипели пилы, фырчали рубанки, храпели скобеля столяров. На Кузнецком мосту весело ковали кузнецы; над Пушечным двором стоял черный дым, гремели тяжкие молота; гудели жернова, постукивали поставы, шумела вода в каузах мельниц на Москва-реке, на Яузе, на Неглинке, на других московских реках, с грохотом открывались лавки в торговых рядах на Красной, Лубянской, Таганской, Смоленской и других площадях, грохотали кованые и некованые колеса телег по деревянным мостам - настилам улиц, на улицы высыпали играть московские ребята, рылись в пыли петухи да куры, стрельцы с ружьями да с бердышами шагали по караулам…

По дорогам вокруг Москвы уходили обозы с городовым товаром, везли и в Москву хлеб, кожу, лен, коноплю, зерно, припас съестной, ранние овощи с городов, дичь в Охотный ряд. Со ржаньем, с гиканьем прогнали татаре да терские казаки табуны степных коней с Астрахани. По Москва-реке на латаных парусах, на скрипучих греблях, бурлацкой тягой плыли в обе стороны струги, насады, лодки с грузом на Оку, на Волгу, на Каму, на Сухону, на Двину, за Урал, в сибирские реки, к Байкал-морю, к самому Амуру-реке, под бок Китайскому царству. Бодрые утренние шумы, крики, гомон труда говорили, что работал народ, делал общее дело, каждый в своем маленьком, незаметном, да такое - поди ж ты! - без которого не прожить никому на земле. Видно было, что доволен народ - милее стало в Московской земле после четырнадцати лет польской войны, кончилось кровавое, горькое похмелье от царевых побед да патриаршьих мечтаний. Народ возвращался в обрат к семьям, вернулись уж стрелецкие полки с Польши, Литвы, Украины, стрельцы помаленьку расколачивали, подновляли свои избы, лавки, становились к прилавкам, к верстакам, к наковальням, шли на огороды. Разрядный, приказ распускал людей по домам, служивые задешево распродавали на московских торгах ненужную более военную сбрую, тянулись в деревни. Подходя, падали на колени, молились - привел-таки бог вернуться домой! Целовали землю, единственную свою благодетельницу, кормилицу и поилицу, обнимали голосящих, отощавших женок, выросших ребят, пили, гуляли, а потом шли на поля, из-под руки глядели на одичалые, сорняками, а то кустарником, а то и ельничком, березничком поросшие просторы. И снова гнулись за сохами, за лошаденками над животворящим, верным лоном матери-земли…

- Слава богу, мир… Можно работать!

- Мир? Нет! Еще далеко до миру!

Рад и царь - свалилась обуза с плеч. В ту весну все ездит он по своим подмосковным селам, подальше от патриархов, - надоело слушать то грозные небесные наставления, то умильные просьбы о милостыне. Царь живет то в Преображенском, то в Измайловском на Прудах, то в высоком Воробьеве, то в Алексеевском.

А больше всего - в Коломенском, неразлучно с сынком, с царевичем Алексеем.

Один остается царь, в землю уходят один за другим седые верные слуги, бояре, постельники, стольники. Схоронили обоих Морозовых, ушел в гроб храбрый воевода князь Трубецкой, плох стал совсем тестюшка Милославский Илья Данилыч. Ртищев хоть по-прежнему ласков, да человек-то нетверд, трудно приходится царю с державным своим делом.

Много дел вершит Ордын-Нащокин, новый боярин, но все больше по иноземным делам, да и человек он колючий, непокладистый, его близко к Москве подпускать нельзя - грызется с боярами, как пес, гнет все по-своему. Только разве один человек все ближе да ближе к царю - Матвеев Артамон Сергеич. Хоть и не боярин, да без него не обойтись.

И в это утро царь с царевичем на любимом своем месте- на каменном кресле на гульбище у церкви Вознесенья. Смотрит царь соколиную потеху, что на зеленом лугу творят царские сокольники в белых кафтанах, с золотым орлом на груди. Эх, далеко, видно плохо, а на коня царь уже не садится - тяжело, одышка одолевает.

Иную потеху ныне зазнал царь - потише: трудится, пишет он устав о сокольной охоте - "Урядник сокольничьего пути"…

- Батюшка государь! - слышит он тонкий голосок царевича. - Сбил, сбил твой Одинец селезня!

Глаза у царевича зоркие, серые, материны, сам худенький, шейка тоненькая, инда качается под меховой шапкой с парчовым верхом, с синим камнем персидским надо лбом.

Наводит царь подзорную немецкого дела трубку, трубка прыгает у него в руке, - неловко, ну ничего-то не видно.

Отложил царь трубку, обнял царевича за узенькие плечи - ну, былинка и былинка. Потрепал по бледной щечке.

- А что это у тебя, царевич, за книжка?

Учится царевич все время, много знает - и польский знает, и по-латински говорит, не то что отец.

- Артамон Сергеич принес!

Раскрыл, водит пальчиком, читает заглавие:

- "Ва-си-лиоло-ги-он…" (Уф, мудрено!)

- А! - сказал царь. - Уж изготовили? Молодец Артамон! Посольского приказа дьяки ту книжку составляли - сие "Сочисленье царей…" Тут все мы, цари, прописаны…

Царь от удовольствия даже усами пошевелил.

Сидят отец с сыном на воздушной высоте коломенской, листают книгу. В красном бархате книга, серебром окована, писана уставом строгим, с красными да узорными прописными буквами. И сказывает та книга про всех царей, что на свете жили, - ассирийских, персидских, еврейских, греческих-язычников, римских, греческих благочестивых, про князей московских да про царей российских, которые только на свете были и ныне есть, "во бранях доблестнейшие да мужественнейшие".

И лики царей тех в книге изображены: вот Дарий, и Ксеркс, и Александр Великий, и Кесарь, и Святослав, и Иван Васильич.

- А вот и ты, тятя! - показывает царевич пальчиком в страницу. - Как живой!

И подлинно - как живой нарисован царь Алексей: поднял белого коня на дыбки, скачет, в руке крест, над головой знамя вьется "Сим победиши".

Впился отрок в книжку, аж дрожит, а отец думает:

"Пусть приучается. Дело большое: быть ему и царем московским и королем польским…"

Фантазия стелет над лугами свой обольщающий туман - великое вселенское царство. Единое царство - значит, мирное царство, не с кем драться, все покорные, все тихие, как новый патриарх Иосаф, которого уже поставили вместо сердитого Никона. И царь в великой золотой диадиме сияет победоносно, как единое солнце на небе.

Мир в Коломенском, май. Цветут царские сады - яблоки, груши, сливы, абрикосы, вишни, черемуха, пчелы нижут молниями голубой воздух, гудят струнами, и в этой тишине стучат и стучат топоры.

Вовсю теперь строится царь, строит такое себе жило, что и на свете не бывало, строит на свой московский пошиб царскую избу - Коломенский дворец.

Ладом идет дело. Плотничий староста Семен Петрович давно сед как лунь, ныне спина согнулась, тупо да спорко переставляя тонкие ноги в белых онучках, в легких липовых лапотках, ходит с восхода и до заката, ворчит, трудников нудит: великая тревога одолевает художника-зодчего - а ну как да не завершит он своего несравненного строенья, а ну схитит, утащит его смерть? За ним, Семеном, подсобным бегает плотник Иван Михайлов, коренастый, румяный, чернобородый, длиннорукий, здоров, что медведь.

На холме над рекой сбоку клетками великими заготовлен лес, ровный что свечи, - сосна, ель, пихта, лиственница, дуб, клен, липа, осина, - с Волги, с Унжи, с Камы, ветром продувается, сохнет уже три года, выкаченный с реки на холм на железных цепях конями, под заливистый свист каталей-мальчишек.

Староста Семен Петров со товарищи воплощает топорами в бревнах новое мечтанье, что жжет царскую душу, - построить дворец такой красивый, каким Московское царство будет. Семену помогают, в каменной приказной палате Коломенского дворца сидят, в дугу согнулись над столами, зодчие розмыслы, чертят, как клети поставить да царские избы, хоромы, горницы, рисуют узоры. Ведь будет в том Коломенском дворце ни много ни мало, а двести семьдесят покоев, одних окон только более трех тысяч двухсот, а каждое окно на свой лад. Заложена каменная уже основа царевой большой избы да изб для царицы, царевича, царевен… Станут на холме великие узорочные терема, как в песне поется - "золоты верхи, со сенями со нарядными, где верхушки со верхушками свиваются, крыши на доме горьмя горят…" Тут же церковь.

И от дружного труда в это весеннее утро еще больше дышит над Коломенским мир.

С гульбища видать - по Московской дороге скачут на мост вершные, так и стелют, впереди черный жеребец-гривач, хвост пышный, трубой…

"Артамон скачет! - встревожился царь. - Что такое?"

И верно - подскакали, слышно, со спины к церкви, шаги быстрые по камню звенят, влетает орел, друг сердешный Артамон Сергеич Матвеев, хоть и не боярин пока, да больше любого боярина.

- Ты, Артамон? Пошто? Что стряслось? - спрашивает царь.

Махнул тот рукой жильцам - ступайте-де прочь.

- Измена, государь, - шепчет Матвеев, глаза большие, губы сжаты. - Гетман наш-то малороссийский, боярин твой новоставленный, Ванька Брюховецкий, своровал! Не хочет с поляками мира нашего, кричит - выдали-де царь да Ордын-Нащокин ляхам Украину, пополам-де разорвали ее, потому и хочет царь польским королем быти. Сказывал я тебе, государь, - не верь Ваньке! И Ванька ныне хочет заодно с правым берегом, с Дорошенкой, чтоб им под турского салтана податься…

- А чего ж наши воеводы смотрят? - спрашивает царь.

- Побиты, государь, побиты Ванькой, боярином твоим, воеводы, да стрельцов бесчетно…

- Как так побиты?

- До смерти, государь!

Назад Дальше