Подметный манифест - Трускиновская Далия Мейеровна 22 стр.


– А, кажись, одолеваем маркиза Пугачева.

– Слава те Господи. Молебен бы отслужить?

Архаров выбрал толстую, чуть ли не аршинную свечку, взвесил ее на ладони, усмехнулся.

– Можно и молебен. А что, честный отче, значит имя Памфилий?

Отец Никон задумался.

– Коли по слогам разобрать – то "общий любимчик" получается…

– "Общий любовник", – вдруг осознав слог "фил", поправил Архаров. Они взглянули друг на друга – и оба еле удержали смех.

– А кто таков? – бесстрашно спросил отец Никон, давно зная архаровскую страсть выводить особенности нрава из имени.

– То-то и оно, что налетчик с большой дороги. С Владимирского тракта, отче. И что бы сие значило?

Архаров направился в придел Николая-чудотворца, уверенно пошел к образу в новом серебряном окладе. Этот оклад он сам оплатил в прошлом году, когда удалось изловить шайку карточных шулеров.

– Статочно, вожак, – вдруг сказал священник. – Ибо сей слог применим и к дружеству. "Общий друг" – то бишь, все ему, как умеют, служат.

– Точно…

Они переглянулись – сейчас их объединяло не просто общее пристрастие к именослову, на посторонний взгляд забавное и даже глуповатое, и не желание батюшки угодить знатному прихожанину, подстроясь под его причуду.

Их мысль объединила – совместная догадка, и то, что зародилась она в голове у одного, а высказал ее вслух другой, значило, что догадка, скорее всего, верная.

Огромная зажженная свеча с трудом полезла в забитый воском подсвечник. Архаров установил ее и обратился к своему угоднику простыми словами. Да и не словами, возможно – а желанием всей души, чтобы поскорее кончилась суета вокруг самозванца, чтобы его изловили наконец!

Вдруг Архаров вспомнил важное…

– Ты, отец Никон, не уходи, я сейчас Сеньку с бумажкой пришлю. Надобно поскорее отслужить панихиду о невинно убиенных.

– Да, разумеется, – согласился священник. – Но, может, завтра?

– Сегодня.

С тем Архаров и поспешил прочь.

Дома он первым делом призвал Матвея.

Тот доложил – все спят!

Спала девочка Анюта, которой он, как и Клаварошу, прописал молоко с опиумной настойкой. Спал Левушка – как приехал, так и повалился, его нашли в Анютиной комнате, в кресле возле постели. Спал безымянный немец, которому дед Кукша на сей раз дергал руки, поворачивая их в суставах, и, кажется, даже тянул его за уши. Об этом Матвею донесли бабы – Настасья и Аксинья, присматривавшие за немцем, самого доктора костоправ и близко бы во время лечения не подпустил.

– Но консилиум я все же соберу! Сей случай достоин изучения – человеку давно пора окочуриться, он же все живет, – так закончил доктор свой рапорт. – А теперь и мне бы недурственно…

– Чего тебе недурственно? – насупившись, спросил Архаров, готовый тут же высказать все, что думает о запойных докторах.

– Вздремнуть!

Но, зная норов приятеля, Архаров позвал Меркурия Ивановича и поручил ему уложить доктора в комнате третьего жилья и убедиться, что заснул, а не пойдет на поварню выпрашивать наливочки у "черной" кухарки Аксиньи. Такое за ним водилось.

Потом приказал Никодимке растолкать его драгоценного приятеля и главного защитника – поручика Тучкова, а как продерет глазыньки – к хозяину дома в кабинет. Сеньке Архаров велел не раздеваться и ждать записочки к отцу Никону.

Левушка явился встрепанный, недовольный, и когда услышал приказ взяться за бумагу и перо – остолбенел.

Архаров знал, что означает его взъерошенный вид. Левушка возмущался отсутствием у старшего друга обыкновенной деликатности: человеку, только что не сумевшему уберечь близких, лишний раз напоминали об этом! Человек набрался мужества, зажал себя в кулак, обо всем доложил в полицейской конторе – и что же, мало?! Однако потворствовать Левушке Архаров не желал – не девица на выданье, чай, и не монастырка из Смольного.

– Садись, пиши всех поименно. Более некому.

Левушка вздохнул, сел за стол и сунул перо в чернильницу. Тут лишь выяснилось, что чернила там высохли. Архаров брался за писанину крайне редко. Кликнули Никодимку, послали к Саше за чернилами, Саша сам принес бутылочку – и к той минуте, когда уже следовало вспоминать всех погибших поименно, Левушка был более или менее спокоен – насколько он вообще умел быть спокойным.

Архаров, стоя рядом, думал – в какой мере можно надеяться на то, что военные успехи в башкирских степях окажутся окончательными и бесповоротными? Бибикову он доверял – Бибиков понравился ему куда более, чем Кар. Хотелось, страх как хотелось, чтобы кончилась суета, собирательство дурацких слухов, чтобы десятские наконец делом занялись, хватали и тащили в полицейскую контору подлинных нарушителей спокойствия, а не тех, кто спьяну в кабаке непотребщину возглашает.

Отдали Сеньке записку, и Архаров, послав Никодимку за чаем, проследовал к себе в покои.

Левушка же поспешил к Клаварошу. Он надеялся, что француз уже проснулся, потому что хотел сказать ему нечто важное.

Кабы не Клаварош, догадавшийся закричать по-французски, – поручик Тучков, статочно, уже лежал бы сейчас на холоду, со сложенными ручками и пятаками на глазах, в ожидании погребения. Поди знай, кто были люди, что вдруг полезли на Мостовую башню! И даже коли бы стали кричать ему по-русски – он, ополоумев от трех страшных дней, не поверил бы, отстреливался и отбивался бы до последнего.

Так что Левушка хотел всего-навсего поклясться Клаварошу в вечной дружбе – и, разумеется, тоже по-французски!

Клаварошу несколько полегчало. Хотя Матвей с перепугу прописал ему совершенный покой, француз уже осмеливался говорить и поворачивать голову. Кроме того, Матвей сам сделал ему небольшое кровопускание, и оно оказалось полезным. Боль уже не пугала, как ночью на острове. Как большинство здоровых мужчин, Клаварош не имел привычки мириться с болью, и потому первый неприятный сюрприз от собственного тела перепугал его более, чем того заслуживал.

Клаварош, которого так и оставили в комнате Меркурия Ивановича, дремал. На столике, подальше от постели, горела свеча. Левушка сел рядом на стул и ждал довольно долго. Наконец не выдержал – позвал. Француз открыл глаза и улыбнулся.

– Как вы себя чувствуете, мой друг? – пылко спросил Левушка.

– Благодарение Богу, я прихожу в себя, мой друг, – отвечал Клаварош. – Рад видеть вас…

– Я вам безмерно благодарен! Сие было наитие, особая милость Божья! Как вы могли знать, мой друг, что я нахожусь на башне? Знать сие было невозможно! И теперь я вижу, что между нами есть некая связь в вышних сферах, поскольку…

– Зачем же вышние сферы, мой друг? – тихо спросил Клаварош. – Я знал, что вы где-то поблизости, потому что вас выдал медальон.

Левушка схватился за грудь – и точно, Варенькиного портрета там не было. А он и не вспоминал все это время о безделушке, занятый куда более важными делами.

– Где ж он сыскался?

– Среди награбленного добра, мой друг, – и тут Клаварош вкратце рассказал, как его удалая подруга выдала налетчиков Архарову. – Он мог быть утерял либо мадмуазель Пуховой в случае, коли вы его ей вернули, либо же вами, мой друг. И более оснований было думать, что вы сей портрет оставили себе. Потому я и полагал, что у вас была стычка с налетчиками. Но, коли вы после стычки не явились в Москву к господину Архарову, то вы или мертвы, мой друг, или в затруднительтных обстоятельствах…

– Все равно непонятно! Мало ли кто мог быть на Мостовой башне! Нет, сие было наитие, мой друг! Необъяснимое чудо! Вы жизнь мне спасли, и я почитаю себя навеки вам обязанным, мой друг!.. Я отныне жизнь готов за вас отдать!

– Но, господин Тучков, – пробормотал смущенный Клаварош. – Но, простите…

И тут он, не найдя во французском языке ничего более подходящего, произнес по-русски:

– Долг платежом красен.

– Какой еще, к черту, долг? – по-русски же спросил Левушка.

Он действительно забыл, как в ховринском особняке спас Клавароша от расстрела.

Клаварош смотрел на его озадаченную круглую, совсем еще мальчишескую мордочку, невольно улыбаясь.

Дверь приоткрылась, вошел Архаров.

– Так и знал, что ты тут, – сказал он. – Главного-то я вам, братцы, еще не рассказал. Самозванца бьют в хвост и в гриву. Не сегодня-завтра изловят.

Архаров произнес это даже несколько хвастливо – он не мог не ощущать своей сопричастности к будущей победе, поскольку победа – общая, а он, как-никак, офицер, полковник.

Однако было как-то смутно на душе – он вдруг почувствовал себя мальчиком, который, прибежав после неудачной драки к деду, выслушал умные слова и поверил, что коли следовать советам – противник будет побежден. Вот только страх поражения истреблялся с большим трудом. И, пока не увидишь противника поверженным в прах – не ощутишь полной свободы от страха. Точно так же было сейчас с самозванцем – в доме у Волконского уже радовались, но Архаров хотел бы сперва увидеть, как его повесят.

* * *

Устин все не унимался.

Как многие проповедники, имеющие горячее желание обращать заблудшие души, но при этом имеющие о заблудших душах самое туманное понятие, Устин полагал, что главное – произносить правильные слова, произносить их от всей души! И тогда все само собой образуется. Сам он, как многие почти безгрешные люди, был отзывчив на красивое и возвышенное слово – и не мог вообразить, что возможно иное отношение в проповеди.

А ведь у Дуньки была душа, и Устин полагал отыскать в той душе светлую искорку неугасимую, раздуть из искорки малое пламя. После ее бесстыжего поцелуя он не сразу опомнился, носил в себе постыдное воспоминание и покаялся в невольном грехе на исповеди отцу Киприану.

– Замуж девке пора, – по-простому объяснил батюшка. – А она со стариком хороводится, ей от того толку мало. Я ее, Дуньку, знаю. Это ее Марфа Ивановна с толку сбивает и блядству учит. Держись, чадо, от нее подалее – тебе с ней не совладать, только оскоромишься понапрасну.

На таком условии Устин получил отпущение грехов, однако мысли о Дуньке его все не покидали.

Желание положить душу свою за други своя было в нем столь велико, что в одну бессонную ночь он понял: ради святого дела можно и жениться. Именно так жениться, как сказано в Писании: да будут двое едина плоть. И нести сие послушание ради спасения Дунькиной души столько, сколько потребуется.

Но как понравиться своенравной девке – он понятия не имел. И эта беда занимала его голову довольно долго – так что не раз и не два шумел на него старик Дементьев, убежденный, что Устин пишет неправильным почерком из одного лишь зловредного упрямства, а не из обыкновенной для молодого человека, думающего неотвязно о девке, забывчивости.

Устин думал, думал, да и додумался.

Его приятели по прошлой, дополицейской жизни, были люди все тихие, богобоязненные, или далекие от брачных помыслов, или вступившие в брак по старинке: родители велели свахе сыскать невесту, а то и с детства невеста была у них на примете. Путного совета по обращению с Дунькой от них ждать не приходилось.

А приятели-архаровцы как-то так устраивались, что он об их амурных похождениях не знал. А вернее – даже когда при нем о чем-то таком говорили, он не придавал значения. Или же вовсе уходил подальше – не хотел про грехи слушать…

Однако нужда научит! Он огляделся вокруг себя и увидел, что из всех архаровцев наиболее уважаем женским полом Демка. Росту среднего, в плечах не широк, скорее узковат, белобрыс, остронос – а было в нем нечто, огонек такой в нем горел, что ли, и девки, как мотыльки, на тот огонек летели. У красивого Федьки такого успеха не наблюдалось, хуже того – как раз Федька в своих исканиях чаще всего напарывался на решительный отказ, а в последнее время вовсе затосковал.

Словом, повел Устин Демку в "Татьянку" и за столом задал ему все свои вопросы. Имен не называл – не в них же дело.

– Коли девка норовистая, это хорошо, – сказал Демка. – Такая сильнее привяжется. Тебе ведь на ней жениться охота?

Устин молча кивнул. Подлинной охоты не было, но иначе Демка, очевидно, не стал бы продолжать.

– Говоришь, горничная у ней? Ну так с горничной и начинай! Пряники ей носи, косыночку подари, перстенек. И чтобы тебе все про хозяйку докладывала. Знать правду – это уже половина дела. А как узнаешь, кто у твоей зазнобы на примете, да как у них сговорено, да чего ей надобно, приходи, чего-нибудь придумаем. Горничную прикормить – первое дело! Она, когда надобно, словечко за тебя замолвит. Тут словечко, там словечко – глядишь, девка уже не в сторону, а на тебя поглядывает.

Устин покорно взялся следовать советам. А это оказалось немалой морокой: как тот же пряник вручить, посреди улицы, что ли? Опять спросил у Демки, и тот подтвердил: да, подстереги на улице, пойди следом, отзови в сторонку, да ненадолго – хорошая девка не станет на улице длинных разговоров с мужским полом заводить. Купидонова наука давалась Устину с большим трудом – впору хоть тому же Демке деньги платить, чтобы он Агашку прикармливал!

Наконец удалось и раз, и другой потолковать с Агашкой в переулочке.

Ловкая горничная прекрасно понимала, что этот махатель не опасен, да и пожалела его: надо же, угораздило в Дуньку влюбиться! Потому и сказала правду: у Дуньки театр на уме, и сожитель господин Захаров не против, чтобы играла роли, и даже много смеялся, воображая вслух, как Дунька будет блистать в Санкт-Петербурге. То есть, сделала все, чтобы Устина от Дуньки отвадить. Ради его же блага!

От слова "театр" Устин совсем расстроился. Жить с мужчиной без венца – и то уже скверно, великий грех, а театр – вообще геенна огненная!

Но тем более Дунька нуждалась в его помощи, и он стал расспрашивать, что за театр такой. Агашка сама тольком не знала, вспомнила только, что зовет хозяйку играть роли некая госпожа Тарантеева, у которой Дунька прежде служила, пока господин Захаров ее до себя не возвысил.

Устин, помолясь, пошел было к Дуньке – объяснять, что театр ее совсем погубит. Дунька же в тот день была глубоко несчастна. Она купила себе у Лелуарши браслет с уверениями, что он такой – один на всю Москву. И могла бы до весны почитать себя счастливой – зимой браслетов напоказ не выставляют, холодно. Однако сожитель затеял в амурном гнездышке очередной прием для своих немолодых приятелей с их мартонами. Тут и оказалось, что у трех красавиц – совершенно одинаковые браслеты, было от чего прийти в отчаяние. Дунька вздумала было наутро вернуть покупку хитрой француженке, послала Агашку в лавку, Лелуарша отказалась возвращать деньги – словом, хоть дари со злости обнову горничной!

А тут еще в сенях толчется впущенный по неопытности новым привратником Петрушкой полицейский проповедник!

Дунька выбежала к Устину в одной нижней юбке и накидке-"андриенне", в помятом чепчике набекрень, велела возвращаться на Лубянку да впредь сюда не жаловать. А о своей душе она уж как-нибудь сама позаботится! Попросит сожителя – хоть каждый день в соседнем Николаевском храме, что близ Ильинских ворот, о спасении ее души батальон старух молиться станет! Сие несложно – были бы деньги. А на театре играть будет, хоть вся Москва от злобы тресни!

Устин, не успев про грешный театр и слова молвить, выскочил, как ошпаренный.

Он встал у дверей, соображая, как же теперь быть. Проповедь, которую он составил примерно так же, как составлял свои проповеди отец Киприан, оказалась бесполезна. Демкины поучения оказались ни к селу, ни к городу. Слова, данного священнику, он не сдержал…

Все было плохо.

Устин вспомнил, для чего его отпустили из полицейской конторы, – он должен был добежать до Солянки и записать показания по делу о покраже восьми пар сапог. Приказчик, которого следовало допросить, не мог прийти в полицейскую контору – в драке с вором он повредил ногу, и потому его рассказ перемежался простой, но весьма злобной срамной руганью. Устин краснел, но терпел.

Записав то немногое, что нечаянно проскочило сквозь тупую матерщину, Устин отправился обратно, думая по дороге, как он жалок и грешен, недостоин благодати и неспособен сотворить доброе дело. Ноги несли его, несли – и он опомнился от столкновения с конской мордой.

Кучер, а это был Фаддей, натянул поводья, заставил коня отступить, а Устина нещадно изругал.

Горе-архаровец попятился и налетел на женщину, идущую от крыльца к санкам. Он повернулся, глаза встретились…

Ох, что это были за глаза! Редкого цвета – темно-серые, почти черные, но на солнце – с явной зеленью, раскосые, шалые, в длинных ресницах!

– Да ты что, следить за мной нанялся? – с досадой спросила Дунька. – Кто ты мне – свекор, что ли? Еще раз на тебя тут набегу – ей-Богу, господину Архарову пожалуюсь!

И невольно улыбнулась, вообразив, как является на Лубянку с такой диковинной жалобой…

Устин не имел намерения выслеживать Дуньку, просто ноги сами занесли на Ильинку, а душа, делая вид, будто по всем полагается на волю Божию, надеялась на чудо – может же такое случиться, что Устин с Дунькой случайно встретятся? И душа голове про свои затеи, видать, не докладывала.

– Авдотьюшка… – испуганно отступив, сказал он. – Вот те крест – не следил! Авдотьюшка…

– Опять про разврат тольковать примешься? Да и посреди улицы? – Дунька была нетерпелива, кучер смотрел на нее неодобрительно, да и прохожие оборачивались на странную пару. – Вот когда мне сорок лет стукнет – тогда и приходи!

Этот возраст казался двадцатилетней Дуньке для себя таким же невозможным, как четыреста лет.

– Авдотьюшка…

– Ну, что еще выдумал? Говори скоро, я тороплюсь!

– Куда торопишься? – спросил ошалевший от Дунькиного наскока Устин.

Тут он и получил подарочек.

– Я ролю учить еду! Меня на театре играть зовут! И не стой на дороге!

Оттолкнув Устина, Дунька побежала к саням.

– Господи!.. Опомнись!..

Устин догнал ее и заговорил чуть ли не со слезами:

– Авдотьюшка, голубушка, не губи душу, опомнись, одумайся, грешно это – себя с подмостков казать, грешно – себя другим человеком воображать…

Дунька добежала до саней и, держась за их резную спинку, повернулась к Устину.

– А шел бы ты, детинушка…

– Грешно на подмостках страстями распаляться! – продолжал Устин, готовый на коленях умолять ее отступиться от затеи. – Авдотьюшка, свет мой ясный, ты же в ад попадешь!

Дунька страсть как не любила, когда ей за ее вольную жизнь такое сулили, и в ответ также послала Устина – но отнюдь не в ад…

С тем и укатила.

– Это бес в тебе сидит, бес! – опомнившись, закричал вслед Устин. – Это бес слова выговаривает!..

Сколько случилось рядом прохожих – всех хохот разобрал.

Назад Дальше