Правительница стала обходить залу под торжественные звуки польки, вошедшей уже у нас в моду на больших балах; принц Антон вел ее под руку. За этой первой парой шла Елизавета с маркизом Боттой, а за ними шли другие представители иностранных дворов с дамами, заранее предназначенными им по расписанию, составленному обер-гофмаршалом. Далее выступали придворные чины, военные и гражданские сановники и, наконец, офицеры гвардии с дамами. После первого обхода залы принц Антон явился кавалером Елизаветы, а Ботта заменил его при правительнице. Этой же чести, при третьей перемене кавалеров, удостоился и маркиз Шетарди, приехавший на бал во дворец не только по своей официальной обязанности и по страсти к увеселениям, но и преимущественно в надежде, не представится ли ему возможность, не возбуждая никаких подозрений, переговорить с Елизаветой и тем самым подвинуть вперед приостановившееся в последнее время исполнение его замыслов.
– Как сегодня прекрасна правительница!.. – сказал восторженным голосом маркиз Елизавете, улучив минуту, чтобы подойти к ней, когда она осталась одна. При этих словах по лицу цесаревны пробежала судорожная улыбка и она бросила недружелюбный взгляд на сидевшую вдалеке от нее Анну Леопольдовну.
"Мне только этого и нужно, – подумал Шетарди, – если до сих пор так трудно было склонить Елизавету, чтобы она стала действовать против правительницы из честолюбивых видов, то теперь не надобно пропускать удобного случая, чтобы сделать ее врагом Анны и по другому побуждению: из-за зависти женщины к женщине".
– Все находят ее высочество просто красавицей, – продолжал Шетарди, – и действительно, она заметно хорошеет день ото дня… – добавил он.
Елизавета быстро распахнула веер и начала им опахиваться. Она тяжело и гневно дышала, а ее полная, белая грудь высоко поднималась из-за кружевной оборки корсажа. Маркиз заметил раздражение цесаревны, но не щадил ее, говоря:
– Действительно в правительнице есть что-то величественное, царственное, и то, в чем одни видят угрюмость и холодность, другие видят ту важность, то спокойствие и ту степенность, которые как нельзя более соответствуют ее высокому сану…
От таких похвал, делаемых правительнице маркизом, неудовольствие ее соперницы возрастало все более и более, но Шетарди показывал вид, что не замечает этого.
– Есть такие женщины, – продолжал он совершенно равнодушно, – которые, не имея красоты, бросающейся в глаза с первого раза, хорошеют с годами, и к числу таких женщин принадлежит правительница, и в этом отношении ее высочеству предстоит еще много в будущем. Ведь ей нет еще и двадцати трех лет. Правда, что ей много вредят ее застенчивость, робость, а также непривычка к шумным собраниям, но, без сомнения, все это пройдет мало-помалу к тому времени, когда она сделается импера…
– Этого никогда не будет!.. – задыхаясь от долго сдерживаемого волнения, полушепотом проговорила Елизавета, схватив крепко за руку маркиза и как бы желая этим порывистым движением удержать его от дальнейшего разговора.
– Будет, и будет даже очень скоро, если вы станете медлить, как вы медлите теперь, – прошептал маркиз, и в голосе его звучала уверенность, не допускающая никакого возражения.
– Что же делать?.. – тревожно спросила Елизавета.
– Предупредить ее замыслы, – наставительно проговорил Шетарди, – до осуществления их остается с небольшим только месяц, мне это очень хорошо известно…
Он хотел продолжать начатый разговор, но увидел подходящего к цесаревне обер-шталмейстера, князя Куракина. Елизавета, завидев князя, замолчала и хотела уйти.
– Останьтесь, не хорошо будет, вы навлечете на себя подозрение, – быстро проговорил ей Шетарди.
Подошедший Куракин с низкими поклонами заявил цесаревне, что он желал иметь счастье повергнуть к стопам ее высочества чувства своего благоговейного уважения. С обычной своей приветливостью обошлась она с князем, слывшим при дворе за самого словоохотливого человека.
– Я передавал ее императорскому высочеству мои замечания об этой великолепной зале, – начал Шетарди, обращаясь к Куракину. – Вы, князь, были в Лондоне и потому можете сказать мне, больше или меньше эта зала залы Св. Георга в Виндзоре?
Куракин принялся за глазомерные соображения, но маркиз не выждал их результатов.
– У англичан есть обычай, – продолжал Шетарди, – называть целые здания и отдельные их части именами царствующих лиц. Водится ли, князь, подобный обычай в России? Отчего бы, например, не назвать какой-нибудь дворцовой залы именем Св. Иоанна, в честь ныне царствующего императора?..
– Его императорское величество еще малютка… Ему не до зал, – отвечал, улыбаясь, Куракин.
– Так бы назвать залою Св. Анны в честь бывшей императрицы, – заметил маркиз.
– Это название пожалуй что и впоследствии от нее не уйдет, – как-то загадочно проговорил Куракин.
Елизавета и Шетарди переглянулись друг с другом.
– А я должен сообщить вам, любезный князь, некоторые новости о вашем старинном приятеле виконте Фронтиньяке, – сказал Шетарди Куракину, подмигивая вместе с этим Елизавете.
– Я вам, господа, не буду мешать в этой приятельской беседе, – сказала она, улыбаясь.
– Я должен сожалеть, что ваше императорское высочество оставляете нас, что же касается князя, то ему остается только поблагодарить вас за такое внимание, – шутливо заметил Шетарди, – ему придется, быть может, конфузиться, так как, по всей вероятности, у нас зайдет речь о некоторых его сердечных похождениях в Париже…
Куракин самодовольно захохотал, а Шетарди, ловко подхватив князя за руку, повел его с собой в сторону, надеясь добыть от болтливого царедворца некоторые пригодные для себя сведения. Бальная зала для выведочной беседы маркиза с князем представляла своего рода удобства; вдоль ее стен были расставлены шпалерой миртовые и померанцевые деревья в полном цвету, за ними находились мягкие диваны, и Шетарди отыскал за этой зеленой и благоухающей изгородью укромный уголок, куда и затащил обер-шталмейстера. Потолковав с ним наедине, маркиз поспел украдкой, во время перерыва танцев, перешепнуться с Елизаветой. Потом снова подхватил князя и, поболтав еще с ним, опять подошел к цесаревне и отрывисто сообщил еще что-то к ее сведению. Вообще в продолжение всего бала Шетарди был самым деятельным агентом цесаревны и не от одного только слишком разговорчивого Куракина, но и от других лиц успел пособрать новости и слухи, окончательно убедившие его в необходимости побудить цесаревну действовать и решительно, и как можно скорее.
Елизавета в этот вечер не обнаруживала своей обыкновенной веселости и беззаботности. Лицо ее делалось все сумрачнее и сумрачнее: ее тревожили теперь не одни только неблагоприятные известия, сообщаемые ей на лету маркизом, но ее сильно волновали и другие еще мысли. Сметливый дипломат достиг своей цели: еще ни разу в жизни цесаревна не чувствовала к Анне такой неприязни, какую почувствовала она теперь, и неприязнь эта быстро переходила в ненависть и в озлобление.
"Счастливая женщина! – думала Елизавета, бросая искоса гневные взгляды на Анну, – у нее есть все: ничтожный и слабый муж, которым она может прикрывать, да уже и прикрывает, свои грехи… у нее есть власть и несметные богатства: как много может она сделать всякому, если только пожелает! И как печальна моя горемычная жизнь в сравнении с ее жизнью… Счастливица она! Как много еще перед ней годов, которых у меня уже нет – тех годов, когда она будет цвести и хорошеть, а я уже буду увядать и стариться… Пройдет еще несколько лет, и чем будет прежняя красавица Елизавета? А она явится тогда в полном цвете если и не поразительной красоты, то той миловидности, которая в ней так нравится многим мужчинам… Да, маркиз прав, повторяя мне, что женщине нужно торопиться жить, а то улетит молодость и ничто уже не будет мило".
Завидуя блестящей обстановке правительницы и ее юности, Елизавета с ужасом раздумывала о том, что стан ее начинает терять прежнюю стройность и гибкость, что белизна ее лица и румянец ее щек, хотя теперь еще и очень хороши, но все же не те, какие были прежде; что густая ее коса стала уже не так упряма под гребнем и что чуть-чуть заметные тоненькие морщинки стали показываться под ее глазами, в которых нет уже того огня и того блеска, какими они еще так недавно светились и искрились. Вспомнилось Елизавете и о том, как она в былую пору игрывала на лугу в горелки с деревенскими девушками и была такой проворной бегуньей, что никто не мог догнать ее, а теперь уже тяжеленько стало ей бегать взапуски: нет прежней прыти, нет прежней легкости. Вспомнилось цесаревне и о том, что, когда, бывало, она запоет какую-нибудь любимую песенку, звонкий голосок ее свободно переливался, словно соловьиные трели, а теперь не то! Перебрала мысленно Елизавета своих сверстниц-красавиц, и с грустью убедилась она, что время делает свое, и тяжело стало у нее на душе. Теперь раздраженная против Анны зависть гораздо сильнее волновала Елизавету, как обыкновенную женщину, нежели волновало ее прежде, как дочь Великого Петра, негодование против правительницы за похищение у нее наследственного права на русскую корону…
Правительница, не охотница до танцев, вовсе отказалась от них в этот вечер под предлогом нездоровья; ее не покидала мысль о Линаре, и ей стало жаль, что он не видит той беспредельной почтительности, которой окружают ее теперь.
"Он, быть может, – думала Анна, – удовольствовался бы этим и не стал бы побуждать меня к такому смелому и опасному предприятию, которое даже в случае удачи удовлетворит одну лишь пустую суетность, а при несчастном исходе может навлечь на меня не только много бедствий, но даже и погибель…"
Равнодушно смотрела Анна на торжественное придворное празднество, отличавшееся уже не прежней тяжелой азиатской, но утонченной европейской роскошью того времени. Через несколько дней в "Ведомостях" явилось описание бала, данного в Зимнем дворце. В описании этом, между прочим, сказано было: "Богатые украшения и одежды на всех туда собравшихся персонах были, по рассуждению искуснейших в том людей, так чрезвычайны, что подобные оным едва ли при каком другом европейском дворе виданы были, причем благопристойность и приличный ко всему выбор и учреждение употребленному на то богатству и великолепию ни в чем не уступали". Такой отзыв тогдашнего, ныне не совсем удобопонимаемого публициста, должно признать вполне справедливым, если принять в соображение, что, например, леди Рондо, описывая один из придворных балов, бывших около той же поры при петербургском дворе, и рассказав о великолепии обстановки и роскоши нарядов, добавляла: "все это заставляло меня думать, что я нахожусь в стране фей, и в моих мыслях в течение целого вечера был "Сон в летнюю ночь" Шекспира. Какие поэтические думы возбуждало это зрелище!"
Перед правительницей, сидевшей в больших раззолоченных креслах, поставленных на особом возвышении, происходили оживленные танцы. Музыка, под управлением итальянца-капельмейстера, играла то гавот, то менуэт; дамы и кавалеры любезничали и смеялись, а между тем правительница, подозвав к себе президента академии наук Бреверна, разговаривала с ним о своем недавнем посещении в академии библиотеки, кунсткамеры и кабинетов с монетами и другими редкими вещами. Она объявила президенту, что пришлет в подарок в кунсткамеру привезенный ей в дар из Персии от Шах-Надира дорогой, украшенный алмазами и жемчугами пояс жены Великого Могола. Она расспрашивала Бреверна об ученых занятиях академиков и просила выписать ей из-за границы новые французские и немецкие книги, так как весь имеющийся у нее запас для чтения должен был скоро истощиться.
Правительница не дождалась конца бала и удалилась из залы с той же торжественностью, с какой туда вступила. Танцы продолжались и после ее ухода и заключились шумным гросфатером, после которого гостям, вдобавок к обильному бальному угощению, был предложен еще роскошный ужин.
XXXVIII
Зима замедляла действие наших войск против шведов. Русские оставались на занятых ими позициях, а правительница не думала делать никаких уступок стокгольмскому кабинету, и в Зимнем дворце происходили ежедневно совещания о дальнейших военных предприятиях. 23 ноября был отдан гвардейским полкам приказ о выступлении в двадцать четыре часа из Петербурга, так как пронесся слух, что шведский главнокомандующий Левенгаупт направляется на Выборг. Распоряжение это сильно взволновало гвардию и произвело большой переполох среди сторонников цесаревны. Они распустили молву, что правительница без всякой надобности удаляет из столицы гвардейские полки, расположенные к Елизавете Петровне, для того только, чтобы, пользуясь их отсутствием, провозгласить себя самодержавной императрицей. Приверженцы цесаревны приступили теперь к ней с решительными предложениями, но она колебалась и на внушения маркиза Шетарди произвести немедленно переворот военной силой отвечала, что не может решиться на это из опасения, чтобы "римские гистории обновлены не были", т. е. она опасалась, что войско станет взводить и низлагать государей подобно тому, как то делали в Риме преторианцы.
Кроме того, приверженцы Елизаветы старались возбудить народ против существующего правительства; они повсюду толковали, будто император Иоан не был крещен, что он родился от отца, не крещенного в православную веру, что мать его держится втайне лютеранской ереси; что немцы забирают все в свои руки, что скоро приедет опять в Петербург любимец правительницы, граф Линар, и станет делать все, что захочет, и что тогда народу будет еще хуже, чем было при Бироне. Сопоставление этих двух имен порождало сильную ненависть к Линару. Чтобы подействовать на людей суеверных, враги правительницы распускали молву, будто над гробом императрицы Анны Иоановны являются по ночам привидения и между ними Петр Великий, требующий от покойной государыни корону для своей дочери. Пытались для усиления замешательств пустить в народ говор, что император умер и что умышленно скрывают от народа его кончину. Поднялись толки о том, что малютке-императору предстоит самая плачевная судьба. Рассказывали, что при рождении принца тетка его приказала знаменитому математику Эйлеру составить гороскоп новорожденного. Ученый, посмотрев с обсерватории в трубу на твердь небесную, принялся за вычисления и выкладки и – ужаснулся: светила небесные предсказывали страшный жребий царственному младенцу! Тогда Эйлер, боясь огорчить императрицу и посоветовавшись со своими товарищами, заменил настоящий гороскоп подложным, в котором предрек новорожденному долголетие Мафусаила, мудрость Соломона, богатства Креза, славу Александра Македонского и вообще предсказал ему такую счастливую жизнь, какая не доставалась еще на долю никому из смертных. Вдобавок ко всем слухам, агенты Шетарди пугали петербургское население молвой о приближении к столице шведов, прибавляя, что если бы не было правительницы и ее сына, то не было бы и войны, так тяжко отзывающейся на всем народе.
Со своей стороны беспечная Анна Леопольдовна не принимала никаких мер для прекращения враждебных ей слухов. Она вела обычную жизнь: читала, беседовала с Юлианой, переписывалась с Линаром, а по вечерам проводила время в небольшом обществе близких ей лиц, и только по понедельникам бывали у нее более многолюдные вечерние собрания.
Перед одним из таких собраний, происходившим 23 ноября, она получила из Бреславля письмо, в котором внушали ей быть сколь возможно осторожнее с Елизаветой и советовали немедленно арестовать состоящего при цесаревне хирурга, как главного вожака той партии, которая намеревается свергнуть и ее – правительницу и ее сына. В этот вечер ранее всех гостей приехал в Зимний дворец маркиз Ботта. Он просил Юлиану доложить ее высочеству, что ему тотчас же, до приема других гостей, нужно видеть правительницу. Настоятельное требование маркиза было немедленно удовлетворено, и он, разъяснив Анне Леопольдовне настоящее положение дел, заключил свой разговор с ней следующими словами: "Вы находитесь на краю пропасти; позаботьтесь о себе, спасите, ради Бога, и себя, и императора, и вашего супруга!" Эти два одновременных предостережения, письменное и словесное, подействовали наконец на правительницу, и она решилась объясниться откровенно с Елизаветой. В обычный час съехались к правительнице гости: одни беседовали между собой, другие сели за карты, но сама она, против обыкновения, не играла в этот вечер. Она в сильном волнении ходила взад и вперед по комнате, останавливаясь несколько раз у того стола, за которым играла цесаревна, и заметно было, что она хотела сказать ей что-то, но только никак не могла решиться. Наконец, преодолев себя, она слегка дотронулась до плеча Елизаветы. Цесаревна вздрогнула, а правительница сделала глазами знак, что желает переговорить с ней наедине.
Хозяйка и гостья пошли в отдаленную от гостиной комнату, и там Анна Леопольдовна начала свои объяснения с Елизаветой, предъявив ей прежде всего полученное утром из Бреславля письмо.
– Я ни в чем не виновата!.. – проговорила смущенная этой неожиданностью Елизавета, – я никогда и в мыслях не имела предпринимать что-нибудь против вас и против его величества… Я слишком чту данную мною вам и императору присягу, чтобы я посмела когда-нибудь нарушить ее. Письмо это подослано к вам моими врагами, они же сообщают вам ложные на мой счет известия, которые только напрасно тревожат спокойствие и ваше, и мое; на все это решаются злые люди для того, чтобы сделать меня несчастной…
– Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас, а мне очень хорошо известно, что он только и старается о том, чтобы возбудить раздоры и беспорядки и тем самым отвлечь внимание России от европейской политики; я, впрочем, очень мало понимаю в политике и говорю это не прямо от себя, передаю вам только то, что говорят знающие люди, не доверять которым я не имею никакого повода…
– Мало ли что говорят, – запальчиво перебила Елизавета, – говорят, например…
– Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас, – с большей против прежнего настойчивостью повторила правительница.
– Да, бывает, – отрывисто ответила Елизавета.
– Я хочу, чтобы он прекратил эти посещения, – требовательным тоном проговорила правительница.
– А я не в состоянии исполнить волю вашего высочества. Я могу отказать маркизу под каким-нибудь выдуманным предлогом один раз, много два раза, а потом, когда он приедет ко мне в третий раз, я должна буду принять его, против моего желания. Отчего вы не действуете проще: вы – правительница и имеете власть; так прикажите Остерману, чтобы он, со своей стороны, передал маркизу о вашем ему запрещении ездить ко мне…
– Я попросила бы вас не учить меня, – сказала правительница таким грозным тоном, который изумил Елизавету. Цесаревна смешалась. – Я немедленно прикажу арестовать Лестока, – продолжала Анна Леопольдовна, – он часто бывает у маркиза.
– Клянусь вам всемогущим Богом, клянусь вам всем святым, клянусь памятью моего отца и моей матери, что это неправда; нога Лестока не бывала ни разу у Шетарди, – вскрикнула Елизавета, показывая на образ и заливаясь слезами.
– Не надо мне таких страшных клятв!.. Не надо!.. – проговорила изумленная правительница. – Я верю и без них…
Набожная и богобоязненная Елизавета смело клялась теперь, так как действительно Лесток ни разу не бывал у Шетарди, а видался с ним всякий раз в уединенной роще, бывшей тогда в окрестностях Смольного двора. Прибегая к такой уловке, Елизавета думала, что тут нет никакого клятвопреступления, а между тем таким смелым оборотом разговора она прикрывала все подозрения, высказанные против нее правительницей.