Глухая пора листопада - Давыдов Юрий Владимирович 10 стр.


На дворе была тишина, недвижные деревья, бледное вечернее небо. Вдали палили пушки, салютуя императору. Она подумала о другой толпе, на Семеновском плацу. Император Александр начал царствование виселицами. В Кремль он ехал при звуках "Славься".

"Славься, славься, русский царь…"

К Сизовым она пришла утром. Нила опять не было. Сизова и при дневном свете показалась Лизе властной раскольницей. Но, пожалуй, старше, чем тогда, в сумерках. Нет, сказала, Нил не появлялся, она и сама не знает, куда кинуться.

– Может, случилось что?

– Бог не без милости, – с каким-то, как послышалось Лизе, высокомерным спокойствием ответила Сизова. – А у вас, барышня, что к нему?

Лиза на минуту задумалась. Сережа просил отдать из рук в руки. Однако не везти ж обратно в Петербург?

– Я мать ему, – строго сказала Сизова.

– Ну конечно, да-да, – поспешно согласилась Лиза, опять робея перед властным "боярским" взглядом и думая, как бы поскорее избавиться от опасной записки, которую она таскает при себе. – Да, да, отчего же… Ножницы у вас есть?

– И стираем, и шьем, как не быть, – усмехнулась Сизова.

Лиза вспорола материю, извлекла записку.

– Вот, пожалуйста, только прошу вас никому не показывать.

– Одному попу на исповеди, – недобро отшутилась Сизова. И прибавила: – Дай-ка, барышня, я поправлю.

Она быстрой стежкой, мелькая иглой, зашила лифчик, разгладила ладонью, подала Лизе.

– А спросит, как сказать? Лизавета Петровна, в номерах Литвинова?

Лиза заколебалась, нерешительно указала на записку: дескать, там все объяснено, поймет.

– Да вы не опасайтесь.

Сизова так открыто, так неожиданно улыбнулась, что Лиза тотчас назвала свой петербургский адрес.

– Ага, не здешние, стало быть, – отметила Сизова. – Ну хорошо, ладно.

На улице Лиза струхнула: оставила адрес, дура! Всегда эдак: скажешь, сделаешь, а потом – батюшки! Вот дура… Сережка хорош: отдашь Сизову, и больше ни гугу! По ведь мало ли что, успокаивала себя Лиза, а может, правильно?

Успокаивала, но нехорошие предчувствия владели ею. Торопливо расплатилась в номерах, помчалась на Николаевский вокзал. До поезда было долго, на вокзале мерещились преследователи, она ходила в окрестных улицах, повитых паровозной гарью, холодными руками сжимала ручку баульчика, картонку с обновами. Нехорошие предчувствия не оставили и в поезде, и Лиза то и дело украдкой озиралась.

А в Москве продолжались торжества по случаю возложения короны на толстого мужчину в генеральской форменной одежде. И на супругу его – темноволосую женщину с бархатными глазами, в длинном платье из серебряной парчи с орденом святой Екатерины на пурпурной ленте.

В Успенском соборе придворная капелла исполняла "Милость и суд воспою тебе, господи". Управляющий капеллой Балакирев, облаченный в мундир придворного ведомства, стоял на правом клиросе; его помощник, тоже в придворном мундире, Римский-Корсаков, высился на левом клиросе. "Милость и суд воспою тебе, господи", – пели певчие. Рядом с Корсаковым поместился человек во фраке, единственный в соборе человек во фраке – художник Крамской. Он был назначен увековечить картину коронации. Крамской рисовал, певчие пели. Император, начавший царствование виселицами, входил в Успенский собор. "Милость и суд воспою тебе, господи".

Он прочел символ веры, у него был мягкий голос простодушного, примитивного тембра. Митрополит возгласил: "Благодать святого духа да будет с тобой, аминь".

Этим вот "аминем" и началось, в сущности, главное действо. В нем было множество ритуальных телодвижений и телоположений, бессчетное повторение господнего имени, надевание неудобных для головы шапок, изукрашенных драгоценностями, поднесение порфиры, державы, скипетра. В этом действе были протодьяконовский бас, коленопреклонения и лобызания, пальба и трезвон, народ, кричавший на всю Ивановскую и на всю Кремлевскую площади. И тяжелый взгляд генерала Черевина, и просветленное лицо Победоносцева, и вытянутый, будто аршин проглотивший Плеве, уже произведенный в тайные советники, и развернувший плечи Судейкин, еще не удостоенный полковничьего чина.

А после – иллюминация, гульбище на Ходынском ноле, пьяное и людное, и торжественный марш в Сокольниках, тот самый коронационный марш, который сочинил композитор Чайковский с "величайшим отвращением", а Танеев дирижировал в Сокольниках, очень хорошо дирижировал.

Руки уже не напоминали о зыбкой тяжести. Бог не выдал, сюрпризов не было. И все ж хорошо бы в Гатчину. Нет, надо ездить на Ходынское поле, где чернь опорожнила тысячи бочек пива, и в Дворянское собрание надо ездить, где танцует "эта сволочь".

А на обширном дворе Петровского замка в трех громадных шатрах истово кушают шестьсот тридцать волостных старшин – подстриженные окладистые бороды, медали, крепкие шеи.

Потом стоя они истово слушают мягкий, простодушный, вразумляющий голос:

– Следуйте советам и руководству ваших предводителей дворянства и не верьте вздорным и нелепым слухам и толкам о переделах земли, даровых прирезках и тому подобном…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Настоящее торжество не в Кремле вершилось, а там, где Нил Сизов приютился. Май как из духовки шел. В озерцах яснела вода. Вечерами майский жук гуще жужжал. Паровозы на Смоленской дороге кричали будто октавой ниже: березняки да осинники, одевшись листвою, глушили их окрики.

Местность была в увалистых холмах. Если взойти на взгорок, хорошо видно, весело глядеть. Конечно, и за Тверской заставой рощи, там-сям огороды, но со здешним привольем не сравнить. Живи, радуйся. И дядя Федя по-родственному принял, точно Нил с Сашей уже повенчаны.

Все в природе спокойным чередом. Хотя – нет, Дарвином доказано: сильный остается, слабый гибнет. Борьба за существование. Так-то оно так, да ведь в людском мире хуже: волк волка не ест, человек человека азартно жрет.

Сизов книжки привез. Казалось бы, самое время приняться, а его из дому тянет, не усидит в сторожке дяди Федора. А на вольном воздухе, в ходьбе этой какие там серьезности, так, чепуховые мысли какие-то, будто в мальчишестве. Да вот иной раз залюбуется Москвой-речкой (здесь верх ее, талые воды сойдут, богородицыной слезой будет), речкой залюбуется иль лесом, что на крутом левобережье, и вдруг Митя перед глазами встанет. Глядит с укором: благодать тебе, Нил, а мне, брат, темно и сыро, нет меня и уж не будет во веки веков.

На свет они погодками явились. Митя первенцем. Росли о бок. Нил в росте не отставал, в плечах тоже. Отец досадовал: "Что б тебе, мать, промежуток оставить – одежа бы с одного на другого перелазила". А мать ему: "Твоя вина – дорвался!" Отец плешь почешет, бросит молоток, обнимет жену.

Отец-то у Нила неказист был, мать – красавица. К ней когда-то удалые ухажеры Ямского поля лепились, она нет да нет, вот бог, вот порог. Отец статью не удался, зато рукомеслом взял. Ему обувь носили фасонную, сапоги заказывали. Митька и Нил с пеленок нюхали тяжелый запах товара, видели дугу отцовой спины и как торчат в его сжатых губах гвоздочки, один к одному, рядком.

"У Якова-то, – не сомневались соседи, – ребяты поднимутся, не иначе тоже тачать будут". Вышло иначе. Едва поднялись, Сизов определил обоих в образцовую ремесленную школу в Грузинах. "Пущай по металлу обучатся". Мать опешила. В дому она голова, а как мальцов определять, Яков не спросился броду: "По металлу!" Она вспылила, у нее это не в редкость. И что же? Оказалось, Яков-то сиднем сидит, но далеко целит. Яков своей Нюре как одну копейку: теперь, говорит, нужные, вот что. Да и почище моего пусть поживут, вот что.

В ремесленном стали учить и простой и технической грамоте, стали учить Митю на токаря, Нила – на слесаря. Мастер-наставник, махонький, седенький, пошучивал: "Глядишь, братики, дело свое взбодрите, а? "Металлические изделия. Братья Сизовы". А? Хе-хе! – Взденет очки, задумчиво, будто что припоминая, добавит: – Очень это возможно, ежели пофартит". Ему-то, верно, не пофартило.

Ребят похваливали. Отец, лучась глазами, благодарил царицу небесную. Что ж до начальства в образцовом ремесленном, то уж тут Сизов отрабатывал как барщину: обувку чинил даром.

Но вот беда – недоглядел Яков Илларионович, как сыны к чтению приникли. Сам-то он книжек опасался, ровно дурной болезни. Духовные, конечно, исключение. Но для тех попа содержат в церкви Василия Кесарийского. И вот книжная зараза змеей приползла, шурх в двери – вот она я!

Ногами Яков Илларионович не топал, ни к чему это. И драть не стал. Сопливые были – пальцем не коснулся, а теперь поздно – вымахали с Ивана Великого.

Яков Илларионович подсел к книгочиям, чего-то незримое смахнул со стола, накрыл страницу ладонью.

– Та-ак, – вздохнул, – значит, пропадать надумали?

– Отчего, папаня? – удивился Митя.

– То есть как "отчего"?

Яков Илларионович, наморщив лоб, осуждающе пошлепал ладонью по книге.

– Дак это ж Некрасов, – встрял младший. – Мить, зачти.

– Цыц! – вскипел Яков Илларионович. – Я те зачту! Чтоб больше… – И швырком книгу. – Поняли?

– Нет, не поняли, – заупрямился Митя, хотя Нил и пихал его под столом ногою. – Мудрено понять, папаня.

Яков Илларионович уже поостыл, кротко высказался:

– Я вам добра желаю.

– Знаем, папаня, – согласился Митя, – да ведь и в книжках добро.

– Эх, не ведаете, что творите, – покачал головою отец. – Ну-ка, нам вот с матерью… – Он оглянулся на жену; та стирала, стоя к ним спиною, но по тому, как белье и вода все тише ходили в корыте, понятно было, что она прислушивается. – Да-а, – продолжал Яков Илларионович, – вот, сталоть, скажите нам с матерью: кто вы такие есть?

Сыновья скупо улыбнулись.

– Э, стой! – прихмурился отец. – Говори: кто вы такие есть?

– Мы есть дети своих родителей, – почтительно отвечал Нил.

– Хорошо, верно, – почти удовлетворился Яков Илларионович. – А еще кто? По сословию-то кто?

– Мастеровые, – догадался Митя.

– Во, во, – возликовал Яков Илларионович, – загвоздил в точку. Мастеровые. Отсюда что? Отсюда вот что: дело ваше мастеровое, а книжки эти, пропади они пропадом, дело студентское. Что и заключается, – победительно резюмировал Яков Илларионович.

Нилу не хотелось огорчать старика. "Ладно, пусть его, – думал Нил. – Мы с Митькой схоронимся". Но старший заершился. Дескать, не затем грамоту выучили, чтоб кабак от булочной отличать. Дескать, в книгах добро и разум черпаешь. Дескать… Тут мать распрямилась и таким это голосом, точно кочергу узлом вяжет: "Отец дело говорит, а вы поперек!" И у обоих братьев – головы в плечи.

От чтения, однако, не отпали. Тут у них, в доме, во втором этажике, Санька жила, девица еще, на суконной мануфактуре Бома работала; матери у нее давно не было, вдовый отец, дядя Федя, путевым сторожем на Смоленской служил, редко наезжал. У Саньки они и приловчились.

Скоро, впрочем, мать обнаружила, где сыновья сумерничают, и неожиданный укор выставила: "Что ж, олухи, девку-то хорошую позорите? Застрамят ее соседи".

А Мите с Нилом, ей-богу, ничего "такого" в голову не забредало. Явятся к Саньке (Сашей звать стали), она, усталая, прикорнет за своей занавесочкой в цветочках, посапывает, слушать приятно, а Нил с Митей листками шуршат. Не торопясь читают, со смыслом и памятливо. Студент (началам механики в ремесленном учил) занятными книжками ссужал Сизовых. "Надо, – говорил, – больше читать и больше думать". Сперва давал такие: "Пауки и мухи", "История одного крестьянина". Потом сказал: "Можно, господа, за Беляева приниматься". Какой такой Беляев? Оказывается – "Крестьяне на Руси". Для чего, зачем? "А для того, – отвечает, – что следует досконально штудировать крестьянский вопрос, ибо в России это вопрос вопросов".

После маминой укоризны оба вдруг и приметили, что Саша вправду "хорошая", да только не в одном, мамином, смысле, а и в другом, о котором вслух неловко говорить. Нил было надумал отстать, но Митька, ерш, на дыбы: "Э, предрассудки! Наши отец-мать понятия при крепостном праве получили".

Яков Илларионович, конечно, тоже знал, где ребята сумерничают. А разве свяжешь? Очень он за них тревожился. Ужинать сядут, Яков Илларионович ввернет, что от книжек этих, пропади они пропадом, все на свете беды, бунты, смута, прежде смирно жили – и ничего, кормились, да еще как, жирнее нонешнего, а теперь какие-то злодеи-социалисты обнаружились, бомбы в живых людей кидают, из револьвера палят, ни царя небесного для них, ни земного, все тьфу. И чего только полиция ушами хлопает? Он бы, Яков Илларионович, словил, загнал бы черт-те куда, хоть на остров Сахалин.

Митя с Нилом не спорили. Молчок. Пусть отец что хошь, а они ложками стук-стук. Но опять-таки Митька сорвался.

– Ругаешь социалистов всяко, а сам и в глаза ни одного…

– Не-е, я бы их, супостатов, порешил, – загрозился Яков Илларионович, который, что называется, и куренка в жизни не обидел.

– А вдруг, батя… Вдруг на поверку сын твой Митька как раз и есть социалист?

– Прикуси язык, дурень! – крикнула мать.

Социалистами сыновей своих Яков Илларионович не увидел. В ту осень, когда ребята в мастерские Смоленской железной дороги устроились (рукой подать, за вокзалом), занемог он жестокой горячкой. Загорелся как сушинка, в два дня и убрался. Мать не голосила. Инструмент, покинутый навсегда, в руки брала. Возьмет и смотрит, смотрит. Митя от нее ни на шаг: "Мам, а мам", – не слышит. Нил плакал.

Стали жить втроем. Митя и Нил до последнего пятака все матери отдавали. Хорошие получки у них были, потому что большие ремонты начались. Мать раньше, бывало, посмеется: "Вот уж, Яша, ребяты на ноги встанут – покатаемся как сыр в масле". Теперь она не то чтобы постирушки сократила, а еще дольше в господских домах пропадала. Они чуть не на коленках: "Не надо, мам! Чего нам не хватает? Христом-богом просим!" Она ладонью тронет их колкие уже щеки: "Мне так лучше".

2

Обоих Сизовых быстро аттестовали в мастерских: из тех, мол, которые "божьей милостью". Мастер, сам токарь и слесарь первой статьи, откровенно, не боясь, что молодые задерут нос, признавал: "Брательники эти паровоз из проволоки сладят".

В огромных мастерских Нилу с Митей все по душе пришлось. И сама их огромность, не то что закутки у "рашпилей", как прозывали мелких хозяйчиков; и машины "на чистом электрическом ходу"; и германской выделки инструмент. А работы не муторные, всякий раз как загадку отгадываешь.

Составилась у Сизовых "умственная" компания. Даже Лоскутов примкнул, человек серьезный, самостоятельный, повидавший белый свет. Он не только в Питере иль в Кронштадте токарничал, но и за кордоном, на Льежском оружейном… Этот вот Лоскутов и предложил однажды: "Хорошо бы, братцы, в обед не турусы на колесах, а газетку сухомятникам!" Кто жил далеко от мастерских, прозывался "сухомятником", потому что харчи брал в узелке. Сизовы хотя и не брали, домой в обед бегали, но поддакнули Лоскутову.

Газеткой не обошлось. Мало-помалу то Успенского Глеба, то про Гарибальди, но все цензурой дозволенное. А не дозволенное цензурой – вечером, для немногих. Теперь и дома можно было, Сашу не беспокоили.

Она сама обеспокоилась, пришла как-то.

– Можно? – спрашивает. – А то скучно.

Косынка на ней была новенькая, такой Сизовы раньше не видели, и ботинки новенькие, на каблучке и со шнуровочной. Улыбается скромненько. Хозяева еще и рта не открыли, как Гришка-красавчик, из медницкой, Гришка-кавалер выискался:

– Отчего же, коли скучно. Пожалте, пожалте.

И так это особенно на Сашу глянул, Нила с Митей на кривой объехал.

– Заходите, Саша, – промямлил Митя, вдруг обращаясь к ней на "вы".

Гришка, разлетевшись, табуреточку подал и даже будто пыль с нее смахнул, как половой. "Ишь, шельма", – неприязненно подумал Нил, а у Саши глаза смеются. Митя просительно скосился на Лоскутова, тот и завел:

– Сталоть так, господа, приезжаю я в Кронштадт, от Питера это неподалеку, городок на острове, кругом, значит, вода. Само собой, пароходы разные.

Пощуриваясь, ковыряя в ухе, Лоскутов нес околесицу. Саша вежливо слушала. Сидела она прямо, руки вытянула на коленях. Гришка постреливал в нее зенками, бровями поигрывал. Нил и Митя, изображая равнодушие, злились. Мастеровые покуривали, усмехались: "Горазд Лоскутов лапти плести".

Саше чудно было. И чего собрались? Водку не пьют, даже книжку не читают. Эка невидаль, приехал дядька в какой-то там… (Она позабыла, какой город.) Ну, в завод нанялся, куда ж еще?.. Гришкино внимание льстило Саше. Но вот если б заместо этого парня да Нил… Она догадывалась, что Нил сердится. "Позлись, позлись, – тешилась, – а то ходишь мимо".

Право, Гришка нахал: ишь, бровками дергает, Скобелев-победитель. А Санька-дуреха млеет. Своя-то она своя, но попробуй-ка читать при ней "Устав боевой дружины".

У Саши наконец скулы задрожали от подавленной зевоты. Гришка вызвался было проводить, да она ему: "Благодарствуйтс, мне рядышком", – и, округлым плечом дверь нажимая, перехватив взгляд Нила, вдруг и зарделась.

– Посиделки, – проворчал Лоскутов. – Время даром… В другой раз умнее будете.

Кому он выговаривал, Митрию ли с Нилом, Гришке ли, разлетевшемуся со своим "пожалте", не ясно было.

В следующую субботу прочли "Устав". Митя отрубил: "То, что нам нужно! Действовать!" Нил отмалчивался. У него свои соображения, да на людях неохота с братом перекоряться. "Устав" этот что? "Устав" требует полного признания программы партии "Народная воля". А Нил, по правде сказать, и про "Черный передел" подумывал, отрицающий террор. Эти ж вот дружины названы боевыми, и каждый, кто в них, обязан участвовать в терроре: кому заводского доносчика убрать, кому предателя-шпиона, чтоб в охранку не шастал, а кому и покрупнее дичь срезать, коли призовут. Но ведь и то в расчет взять – кто важнее императора? Ну одного убили, другой сел, и теперь уж порохом вовсе не пахнет.

Нил отмалчивался. Да в общем-то все смешались. Словно бы тяжестью их придавило. Не газетки "сухомятникам" пощелкивать, не книжки разбирать. Тут кровь, смерть, виселица, тут отчаянность во какая нужна. Работу забастовать – почему и нет, если прижмут? Но чтобы это с бомбой выскочить… Да-а-а, смешались мастеровые. Лоскутов тоже вроде смутился. Эх, не ко времени он, не подошло тесто, хоть и дрожжи есть.

– А я, братцы, – молвил Лоскутов, глядя в сторону, – я так, для ознакомления. – Он помолчал. – Чтоб знали вы: есть такие дружины. А лучше сказать – бывали, потому жандармерия, известно, гадов своих во все дыры запускает… Ну для ознакомления, значит, спешить-то нам ни к чему.

Митя Сизов загорячился, вспылил, совсем как мать. Лоскутов внушительно и намекающе пресек:

– Ты за всех не ответчик. Желябов, покойник, советовал: лучше меньше, да лучше.

Мастеровые разошлись. Митя напустился на брата. Нил отвечал, что хотел бы прежде определить суть несогласий "Народной воли" и "Черного передела". Дмитрий растопырил пальцы.

– Разные, видишь? Пальцы-то, говорю, разные, а на одной руке и одному человеку служат.

Нил показал сжатый кулак:

– Так-то способнее. Верно?

Но Дмитрий свое не отдавал.

Назад Дальше