– Единственно с целию, ваше высокобродь, – залепетал Ефимушка, – единственно подробнее вызнать и донесть, ваше высокобродь, богом клянусь. Да я… – Он глотнул воздух и с отчаянной внятностью проговорил: – Да я в секунд представлю. – И Ефимушка выпростал из-за пазухи несколько бумажных комочков. – Вот! Вот! Единственно с целию по начальству, ваше высокобродь! И еще там, в тюфяке, сам давно думал…
– Извольте полюбоваться, господа! – яростно вскрикнул Лесник.
Он рванул унтера за погон, погон затрещал. Смотритель выругался матерно, приказал взять "мерзавца".
Ефимушку увели. Он мелко, монашески перебирал ногами, мотая головой, сокрушался: "Единственно с целию… Богом клянусь…"
В тюрьме Трубецкого бастиона стражники мыкались в ожидании смены. Эти минуты перед сдачей караула – самые постылые. На дворе распогодилось, а ты знай ходи, как маятник, в "глазок" засматривай. А чего там, в каземате, интересного? Ну, арестант мухой ползает. Или на койке лежит, мечтает, стало быть, про вольную волю. Известно. Эх, кому служба – мать, а кому – мачеха. Ежели, скажем, в губернском управлении, то в городе обретаешься, господ разных, дамочек наблюдаешь, оно и весело. Или, допустим, на арестование отрядят. В ночь-заполночь нагрянешь, а он, голубчик, как подстреленный. Бывает, правда, и пальбу откроет. Тут уж не моргай, может, и намертво порешат, а может – медаль. Боязно, конечно, но опять не то, что здесь, в бастионе… И чего мешкают? Курант брякнул, а смены нет как нет.
Арестант номер шестьдесят два тоже мыкался в ожидании смены: "голубь" нынче прилетит. Очень гордился Златопольский выучкой "почтового голубя". Ожила тюрьма, словно рацион увеличили и прогулки. Дерзкий план вызволения Фигнер принял, судя по всему, практические очертания. Дегаев ввязался. Вера Николаевна радуется его побегу из одесского застенка. Вот тебе и "вываренная тряпка"… Не только письмом, еще и газеткой нет-нет да и побалует тюрьму добрый малый Провотворов. Невелика, правда, радость от нынешних газет. Редакторы, как Щедрин язвит, приговорены к пожизненному трепету… Однако что же это? Куранты отзвонили, пора. Гм… А денек-то выдался, солнце так и ломит. Спешить надо – белые ночи близко, и как бы, глядишь, Веру-то Николаевну в Алексеевский равелин не определили… Однако что за причина, отчего смены нет? Всегда минута в минуту, без задержки…
Послышался шум множества шагов. Идут! Дверь каземата распахнулась. Не Провотворов вошел, не унтер Ефимушка, не "голубь" – рыжий смотритель Лесник, стремительный, гневный, без шинели, в сюртуке с майорскими погонами. А за Лесником еще офицеры. Лесник к окну, другой чин – к ватерклозету.
И вот уж на ладони смотрителя – мелко исписанные листки папиросной бумаги. И вот уж у другого чина в брезгливо-мокрых пальцах огрызок карандаша.
Тугой сноп солнца бил в камеру. Но в камере темно – будто ослеп арестант номер шестьдесят два.
3
Инспектор Судейкин допросил унтера Провотворова. Сперва наорал, топая ногами и употребляя излюбленное – "мать твою рябиновую". Потом папироской угостил, поспрошал укоризненно. Провотворов тотчас признал в подполковнике "настоящего хозяина".
Георгий Порфирьевич убедился, что малый действовал "единственно" из корыстолюбия, и это было очень понятно инспектору, это его успокоило, снисходительно расположило к Ефимушке. Убедился Судейкин и в том, что малый в одиночку действовал, стало быть, никакого заговора и в помине не существовало.
Об этом инспектор теперь толково доложил директору департамента, сидя в его голом холодноватом кабинете. Кабинет казался совсем неприютным оттого, что в высокие окна смотрело майское солнце. И по той же причине замкнутое лицо Плеве казалось еще бледнее и еще строже.
– Наконец, Вячеслав Константинович (наедине они обходились без чинов), наконец, просьба деликатного свойства. Делом, очевидно, займется Антон Францевич. В интересах розыска необходимо настоятельно внушить Добржинскому, что у нас нет надобности до поры трогать Блинова. Да, да, из Горного института. Вы же знаете Добржинского: я-ста, мы-ста… – Судейкин, усмехаясь, развел руками.
– Я переговорю с ним, – сказал Плеве. – Антон Францевич страдает порой излишним рвением. Следствию будет предъявлен лишь Провотворов. С этим решено. Ну-с, а что же наш Яблонский?
– Непременно будет. Жаждет.
– Ну что ж… А он и впрямь заслуживает внимания.
– Согласен, но дозвольте заметить, внимания заслуживает…
Они обменялись понимающими взглядами.
– Я не забываю, Георгий Порфирьевич. Мне дали знать: после коронации. Согласитесь, сейчас не до того, чтобы государь вас принял.
– Не спорю, – Судейкин помрачнел. – И все ж… Может, именно до коронации?
Плеве взглянул на него пристально. Они молчали. Потом директор сказал мягко:
– Вы знаете мою искренность к вам, но я лишь директор, и мои возможности… А он – увы!
Имя министра не было произнесено. Судейкин вздохнул с видом человека, несущего свой крест. Плеве, опустив веки, поискал в бумагах, хирургическим движением извлек глянцевитую тетрадочку, сшитую витым шнурком.
– Прочтите на досуге, Георгий Порфирьевич. Немало любопытного.
Судейкин, думая о своем, скользнул без интереса по рукописному заглавию: "Обозрение полицейских учреждений городов Парижа, Берлина и Вены". Рассеянно полистал, сказал негромко:
– В Европе умеют замечать и награждать преданность.
Плеве снова опустил серые веки, потер, будто затачивая, длинный палец о сукно письменного стола. Высочайший указ о его, Плеве, производстве в тайные советники уже заготовлен. И не по выслуге, а за отличие. Да, заготовлен, но не подписан. Это после коронации.
– Я убежден, – значительно сказал директор, честно глядя на Судейкина, – я совершенно убежден, что и наше правительство умеет замечать и награждать преданность.
– Дорого яичко ко Христову дню.
Настойчивость Судейкина слегка утомила директора.
– Москва, – сказал Плеве. – Как много в этом звуке… Не так ли?
Судейкин помедлил. И опять вздохнул с видом человека, несущего свой крест.
Они заговорили о Москве.
И верно, многое, слишком, пожалуй, многое слилось теперь в "этом звуке". Предстояла коронация. Великое всенародное торжество устрашало. Неизбежность появления гатчинского затворника при стечении огромных толп; сотни тысяч – и государь на виду. Это неизбежно. Он проедет по улицам, запруженным людьми. Мимо домов с бессчетными окнами, откуда можно стрелять. Мимо чердаков и крыш, откуда могут швырнуть бомбы.
В недавнем докладе министерства внутренних дел государю императору сказано: "По агентурным сведениям, партия террористов произведенными за последнее время арестами деморализована".
Но вот анонимка, черные чернила, печатные буквы: "Царя и всю его семью взорвут на воздух в Москве, на коронации, на Тверской улице, три большие мины, погибнет и войско и народ".
В недавнем докладе государю сказано: "Под влиянием арестов, произведенных среди офицеров на юге, в партии террористов существует предположение, что в ее организации находится важный правительственный агент, который не допустит достижения преступной цели".
А перехваченное письмо? Письмо, адресованное неизвестным в Женеву? Чеканно и непреложно: "Сюрпризов ждут, сюрпризы будут". Предгрозовым шелестом пошло в Санкт-Петербурге: "Сюрпризов ждут, сюрпризы будут". Эхом вторили генерал-адъютанты и сенаторы, действительные статские и действительные тайные. Никто из них не хотел, не желал цареубийства. Но с каким-то судорожным придыханием: "Сюрпризов ждут, сюрпризы будут". Тут жажда необычайного, ужасного, холопье злорадство.
Из Швейцарии сообщали шифром: Плеханов едет, с американским паспортом едет Плеханов, возглавит шайку для убийства императора. И Гартман едет, известный "Сухоруков", взорвавший в семьдесят девятом поезд с царской свитой.
Плеханов? Судейкин улыбался. Нет, "Капитала" Георгий Порфирьевич не одолел, хоть и брал приступом не однажды, но различия русских революционных фракций постиг. Плеханов? "Они" зовут его Жоржем, а клички зарегистрированы: "Оратор", "Федька", "Волк". Этот не из бомбистов, противник террора. Этот во главе "Черного передела". Сказать по совести, инспектор отнюдь не стремился к арестам "чернопередельцев". Они против бомб, против террора – вот главное, вот суть. А злоязычить русскому культурному человеку сам бог велел. Нет, инспектор не гонялся за "чернопередельцами". Гм, Плеханов в роли цареубийцы? Галиматья! А в департаменте верят. И пускай, Судейкин разубеждать не станет. Что ж до Гартмана, то без Яблонского не обойтись; умен, хитер террорист Гартман, а никак Яблонского ему не миновать… Но вслух иное:
– Да-а-а, птицы немалого полета.
И Плеве быстро, с надеждой:
– Однако Яблонский…
– И на старуху бывает проруха, – вскользь замечает Судейкин.
Блеклые губы директора сжимаются еще плотнее. После коронации подпишет государь высочайший указ: тайный советник фон Плеве. После коронации. И Плеве сухо и четко, как оттискивая:
– Никаких прорух. И вы – в полковниках.
Они хорошо понимают друг друга. Все еще недоверчивый, все еще настороженный, но уже обнадеженный повышением, Судейкин, капитулируя, наклоняет кругло остриженную голову в жестких иглах ранней седины. Плеве белыми пальцами оглаживает ворс зеленого сукна.
– Полагаю, он ждет, ваше превосходительство.
Этим "превосходительством" инспектор замыкает беседу, обильную недомолвками, почти интимную. Плеве взглянул на телефонный аппарат.
– Не любит Константин Петрович, когда телефонируют.
У Судейкина вопросительно, белесо шевельнулись пушистые брови: "Вот как! Неужели?" Он, инспектор Судейкин, не удостаивался такой чести, а его шпион, его Яблонский…
– Да-с, выразил желание, очень заинтересован, – продолжал Плеве. – Однако Константин Петрович будет за портьерами. Так что, надо думать, прямого знакомства не произойдет.
Ага, вот как! Ну, это еще куда ни шло. Судейкин откланялся. Ему не очень-то был по душе нынешний визит Победоносцева. "Заинтересован"! Яблонским заинтересовался сам Победоносцев. А вот им, инспектором, Победоносцев не интересуется…
Победоносцев запаздывал. Но обер-прокурор Синода не терпел телефонных аппаратов, и Плеве не решался досадить ему звонком. Да и какая надобность? Директор департамента подождет, agent-provocateur – тем паче.
Плеве знавал Константина Петровича смолоду. В ту пору Победоносцев еще не был известен всей России, занимал кафедру гражданского права в Московском университете. Плеве был усердным студентом. Поныне хранил он четырехтомный курс, составленный профессором Победоносцевым.
Недавно как-то директор департамента улучил минуту сказать обер-прокурору, что по-прежнему, мол, считает его своим учителем. Победоносцев ответил не без остроумия: "Вы в очень хорошей компании". Константин Петрович некогда преподавал законоведение великим князьям, детям покойного императора Александра Второго, одному из них, ныне царствующему, поднесь оставался наставником и наперсником. Что и говорить – хорошая компания.
Вячеслава Константиновича злило расположение Победоносцева к графу Толстому. "Настоящий человек на настоящем месте", – определял обер-прокурор. И Плеве знал, что это именно он, Победоносцев, надоумил государя уволить Игнатьева и вручить министерство Толстому. Ну что ж тут? Приходилось терпеть похвалы графу Дмитрию Андреевичу.
Обер-прокурор находил, что генерал Оржевский не совсем не прав, говоря о тухлой рыбе, плывущей по течению. Обер-прокурор полагал, что император прав, несколько сомневаясь в твердости убеждений Плеве: при диктаторстве Лорис-Меликова держался либеральных идей; при Игнатьеве, сменившем Лориса, исповедовал, как и новый начальник, особый (глупый) род славянофильства; теперь, при Толстом, – ревностный поборник антилиберальных взглядов. А за душой? Честолюбие, карьерность. Но с рельсов, нет, никогда не сойдет. По правде сказать, Победоносцев – не едко, а снисходительно – презирал Плеве. Однако не отказывал в покровительстве, в приватных свиданиях. Обер-прокурор даже любил изредка потолковать с дельным, преуспевавшим воспитанником юридического факультета.
И странная штука, застегнутый, не повадливый на откровенности Плеве не только как бы раскрывался перед стариком (Победоносцеву не было и шестидесяти, но выглядел он на все семьдесят), не только как бы раскрывался, а и позволял себе рискованные замечания.
На прошлой неделе Вячеслав Константинович приезжал к Победоносцеву домой, на Литейный. (Курьез, право: живет стена об стену с сатириком Салтыковым, то бишь Щедриным.) Константин Петрович прихварывал, хандрил, кутался в халат и, кажется, искренне обрадовался гостю. Разговор у них зашел о Каткове, редакторе "Московских ведомостей". Победоносцев признавал достоинства Михаилы Иикифоровича, однако не оправдывал "известные" недостатки характера, несносный тон "некоторых" статей, касающихся внешней политики.
Плеве слушал, соглашался, сказал, что не читает "Московские ведомости" – штудирует. "А знаете ли, что самое ценное? – продолжал Победоносцев. – Постоянное, настойчивое стремление к политическому единомыслию. И Михаила Никифорыч прав: ничего России так не надобно, как именно единомыслие".
(Вот тут-то Плеве и позволил себе одно из тех рискованных замечаний, что вырывались у него в присутствии сурового старика. Старика, который во многом определял высшие государственные дела, часто и подолгу виделся с императором.)
– Политическое единомыслие? – повторил Плеве. – Помнится, Калигула желал, чтоб римский народ имел одну голову: ее можно снести махом.
Победоносцев нахмурился, в глазах было недоумение.
– Нет, нет, оборони бог, – Плеве так и подмывало, он испытывал что-то такое, что было ему вовсе не свойственно. – Оборони бог, Константин Петрович, я душою, сердцем за политическое единомыслие, за одну голову. За такую, Константин Петрович, которая только б и знала, что кричать: "Ур-р-ра!"
Старик покашливал, старик не сердился. И Вячеслав Константинович совсем уж расстегнулся, сознавая, что попал в хорошую минуту и ею следует пользоваться, потому что такие минуты упрочивают положение лучше, сильнее годов верной службы. Ах, не только это он сознавал, не только. Ему было весело и жутко дерзить "старому льву". И Вячеслав Константинович бухнул:
– А при политическом единомыслии, Константин Петрович, нашей матушке-России и парламент не страшен, можно и парламент завести.
"Парламент и Россия" – слуху Победоносцева нестерпимое созвучие, Плеве хорошо это знал, да вот она, минута, – старик рассмеялся, закашлялся, замахал руками. Ему, должно быть, вообразилось нечто в высшей степени комическое: российский парламент при всеобщем единомыслии, эдакая одна башка с разверстым хайлом: "Ур-р-ра!" И Константин Петрович Победоносцев рассмеялся, закашлялся, замахал руками…
Обер-прокурор опаздывал, мысли Вячеслава Константиновича вернулись к Судейкину, к разговору о Москве. Было бы справедливым еще до коронации произвести инспектора в полковники. Он, Плеве, говорил Оржевскому. Да ведь генералу вечный недосуг: "Петербург танцует…" Да, танцует и… "ждет сюрпризов". Что же до Плеве, то он уверен – все обойдется тихо. Почти уверен. Но в этом "почти" – тревога.
Там, в Москве, решительно все меры приняты. Целый год хлопочет особая комиссия. Князь Долгорукий шлет обстоятельные отчеты. Лишь свод охранительных распоряжений, беглый их перечень занял двадцать листов. А недавно командированы в первопрестольную трое опытнейших водолазов. Что еще? Решительно все меры!
А государь, говорят, не спит ночей. И начальник охраны, этот бурбон, этот пропойца Черевин пристает: обеспечена ли безопасность? Ох, если б коронацию в Гатчине… Так нет, Москва, сердце России, святые кремлевские соборы и т. д. и т. п. Всенародное торжество требует всеполицейского напряжения.
Плеве окликнул дежурного чиновника: здесь ли нужный человек? Услышав ответ, велел проводить в "ту комнату".
Соглашаясь на встречу с Яблонским, директор департамента не преследовал никаких целей, а лишь уступал просьбе Судейкина. Да и то сказать, Яблонский в силу оказанных услуг, веса, необычайного положения вправе на встречу с самим министром. Плеве это понимал и принимал. Он не испытывал брезгливости к шпиону-провокатору. Каждому свое. В замшевых перчатках не берутся за политический розыск. А граф не пожелал видеть Яблонского: "Фи!" Граф корчит из себя большого барина. Впрочем, он действительно большой барин. А вот Константин Петрович Победоносцев очень даже и пожелал: "Этот ваш Яблонский, очевидно, незауряден". Зауряден, нет ли, а на альянсе Судейкин – Яблонский ныне многое держится.
Особенное движение послышалось в приемной. Плеве коснулся кончиками пальцев холодных висков и слегка надавил на виски, словно переключаясь от одних мыслей на другие.
4
Ему было неловко в костюме с иголочки, неловко в этой несветлой комнате с двумя креслами. Ему чудилось, что за портьерами другая комната и там притаился кто-то. Он был бы рад Судейкину, он бы ободрился в присутствии Георгия Порфирьевича, но Судейкин предупредил, что свидание состоится с глазу на глаз.
Добившись аудиенции, Яблонский боялся аудиенции. Он вытвердил речь-программу. Но сейчас нервничал, дожидаясь директора департамента. Хотелось курить, а он не знал, можно ли. И эта нерешительность – курить, не курить – унижала его. Тщедушный, большеголовый, он, как случалось с ним в критические минуты, ощущал свою физическую непривлекательность, и это тоже его унижало.
Он бы убрался из этой загадочной комнаты с двумя креслами и портьерами. Его страшно тянуло в солнечный день, в город, к людям, в сутолоку, где можно затеряться, исчезнуть.
Вошел Некто: бледное лицо, холодные глаза, сюртук без орденов, с одним прокурорским значком. Некто мог не представляться: Яблонский узнал его, хотя раньше и не встречал.
Плеве не назвался и руки не подал. Однако предложил сесть и не сел прежде Яблонского.
У Яблонского вспотели ладони. Плеве смотрел на него. В этом взгляде не было ни начальственной строгости, ни даже любопытства. Неумолимость? Мертвенность? Взгляд Медузы? Яблонскому показалось, что он уже выдерживал такой, именно такой взгляд. Но где? Когда? И внезапно вспомнил: полковник Катанский, Одесса, жандармский полковник Катанский. И оттого, что холодные пристальные глаза директора департамента показались ему глазами провинциального полковника, Яблонскому стало легче. Он перевел дыхание.
– Милостивый государь, я прежде всего… – Плеве поискал слова. – Я считаю своим приятным долгом, милостивый государь, благодарить вас, официально благодарить за содействие арестованию Фигнер, а также за то, что она, слава богу, пребывает в крепости. Во-вторых, позволю себе выразить надежду, что вы и впредь окажете важные услуги, каковые, несомненно, будут отмечены.
Яблонский наклонил голову. Ему надо было принять благодарность как должное. И он принял ее как должное, без ответной благодарности. Он ждал таких слов, он их дождался, и ему сделалось еще легче, еще вольнее.